Книга теней - Джеймс Риз 2 стр.


Порядок? Вообще-то жизнь в монастыре являлась вполне упорядоченной. Все наши дни расписывались по часам. То были часы богослужебные, в которые предписывалось читать или петь те или иные молитвы: сперва шла Утреня, затем следовало Великое Славословие, потом шли службы Первого часа, Третьего и Шестого, затем Девятого, за ними Вечерня и Повечерие. После Славословия мы один час учились, затем колокол созывал всех воспитанниц к завтраку, состоявшему из ломтя белого хлеба (восхитительно теплого по четвергам и понедельникам), толстого кружка холодного сливочного масла и кофе. Мы ели молча, сидя на скамьях за длинными деревянными столами. На нас надевали простые серые передники, на рукавах топорщились белые тюлевые буфы (теперь это выглядело бы так необычно!); волосы были заплетены в косички или заправлены под шапочку из белой замши.

Завтрак длился полчаса. Затем иногда служили малую Мессу, но чаще сразу после него продолжались занятия. Затем шла служба Третьего часа либо – по праздникам – торжественная большая Месса. Потом снова уроки. Иногда младшим девочкам устраивали пятнадцатиминутную переменку, во время которой те получали черный хлеб и воду. Три раза в день, согласно распоряжению матери-настоятельницы, звучал Ангелус – колокол, призывавший нас молитвенно вспомнить о Боговоплощении.

Главная трапеза начиналась в полдень, по-французски Meridienne . В отличие от Англии, где обедают вечером, она называлась обедом и состояла из овощей с монастырского огорода, но иногда из тушеной дичи или рыбы, которую Мария-Эдита выклянчивала "Бога ради" у рыбаков на причале. Иногда же нас угощали вином из богатых погребов, о пополнении запасов в которых непрестанно заботилась мать Мария-дез-Анжес. Кормили нас хорошо – наверное, благодаря ее присутствию в трапезной: у нее был вкус… как бы это сказать… к маленьким удовольствиям жизни. (Я прислуживала за столом и ела после всех остальных девочек, в компании с работницами и престарелыми немощными монахинями. Однако данное обстоятельство никогда не унижало меня, хотя порою мне намекали, что в нем есть нечто постыдное.)

После обеда – прогулка, отдых или молитва; выбор зависел не от нас. Затем служба Шестого часа. Снова учеба. Вечерня. Молитва. Учеба. Легкий ужин: фрукты или сыр. Повечерие. И наконец сон. Небольшое послабление нам давали только во время летних каникул, когда большинство девочек покидали С*** и отправлялись к семьям; многие монахини тоже отпрашивались из монастыря кто куда.

…Что до моей жизни в С*** – я старалась тянуть лямку. Находила прибежище в упорядоченности жизни монастырской школы, в несмолкаемом тиканье церковных часов; каждый день все одно, одно, одно… Я все глубже уходила в учебу.

…И все-таки нужно сказать еще кое о чем. Не хочется, но надо. И я скажу.

В школу монастыря С*** присылали девочек определенного круга, и порой мне казалось, что немилосердное Провидение нарочно забросило меня туда, чтобы напоминать им о множестве имеющихся у них предо мной преимуществ. Эти создания были словно кружева по сравнению с дешевой тканью моих сорочек, словно бриллианты по сравнению с моими убогими побрякушками. По достижении зрелости им предстояло взойти в иные сферы. Отцы их нажились на торговле; и хотя перед их дочерьми задирали нос некоторые из девиц, в чьих жилах текла кровь более голубая – по сравнению с теми, кого они называли "простушками", – те все-таки были богаты. Они любили болтать о приданом и бриллиантах; о том, куда собираются выехать их papa и mama и с кем именно: поиграть в поло с кронпринцем какого-нибудь немецкого княжества, на скачки – с известным индийским раджой, позавтракать в Париже – с некой шведскою баронессой, et cetera, et cetera…Они говорили на языке, который не был моим .

Ну и прекрасно. Пускай из Парижа мне никогда не присылают перевязанных ленточками посылок. Мне, разумеется, не суждено провести лето в местах, где разговаривают не по-французски. Меня никогда не вывезут куда-нибудь "на воды". И никогда никто не закажет какой-нибудь пустячок для скрипки и фортепиано, чтобы его сыграли на мой день рождения. Тут ничего не поделаешь.

И все-таки, несмотря на мою застенчивость и на то, что другие девочки не видели меня в упор, я стала любимицей некоторых из монахинь еще в самом нежном возрасте. Порою внимание, которое те уделяли мне во время занятий, вгоняло меня в краску. В частности, одна из монахинь, похоже, влюбилась в меня без памяти. На занятиях она смотрела на меня во все глаза, каждый вопрос адресовался мне, каждый ответ преподносился мне, словно дар. Со временем такое внимание пошло на убыль; но все равно порою я не могла оторвать взгляда от своих рук (столь предосудительно больших!) или от ельника за окном классной комнаты – лишь бы не встретиться глазами с уставившейся на меня учительницей. Особенно это касалось одной из монахинь… Конечно, мне было невдомек, что ей могло быть нужно; теперь-то я могу отважиться сделать предположение, потому что с тех пор многое узнала о жизни женщин, запертых в монастырских стенах, но тогда мне такое и в голову не приходило.

Возможно, подобные знаки внимания со стороны монахинь и вызывали у других девочек некоторую неприязнь ко мне, но я старалась этого не замечать. Пускай болтают что хотят, думала я. Получала ли я удовольствие, вызывая у них зависть? Возможно. Ведь у меня не было ни их богатства, ни их красивой, легкой жизни. Так пусть завидуют мне хотя бы на уроках.

Разумеется, чем больше внимания уделяли мне монахини, тем сильнее отдалялась я от сверстниц; одно равнялось другому, и данное уравнение не могло быть решено в мою пользу. Да я и не пыталась, а только еще сильней набрасывалась на учебу. Для меня не существовало ничего, кроме книг. Я ими жила.

Однако спустя несколько лет после приезда в С*** я начала кое-что понимать. Например, почему живу на особом положении, в разладе с другими воспитанницами, с разладе с самою собой… Потом я начала замечать, как изменяется мое тело. Внешность моя претерпевала перемены, которых я не могла не стыдиться. Другие тоже менялись: некоторые воспитанницы рано превратились в женщин. Но ничто из происшедшего с ними не напоминало того, что случилось со мной, и это меня тревожило. Напрасно ждала я, когда пополнею, – судьба и здесь меня обделила.

Конечно, в большинстве своем наши девицы были весьма простоваты, но мне они казались совершенством, изящными, словно куколки в кружевных белых платьицах. Одна, как я припоминаю, носила камею с изображением своей матери, скончавшейся при родах, на шелковой ленточке цвета зеленого яблока. Другой, бледной и болезненной, порою разрешали надеть жемчужные сережки, присланные с Азорских островов отцом, – и в этих украшениях, похожих, как я теперь понимаю, на застывшие слезы, было так много символичного. Меня буквально тянуло к ней. (Гордость мешает мне назвать здесь ее имя. Да и слово "подруга" было бы не вполне точным.) Хрупкая, часто болевшая, она жила вне интересов "женского клуба", которые столь волновали прочих девиц. Причины, от нас не зависящие поставили и ее, и меня вне их общества: она была хворая, а я… alors, это была я. Порою она проявляла ко мне доброту; непривычная к этому и всегда начеку, я, однако, стала принимать знаки внимания с ее стороны и старалась, в свою очередь, отвечать тем же… Ни одно из добрых дел, хотя бы самое незначительное, не забывается никогда; в это я твердо верю. Добрые дела, словно золотые монеты, всегда в обращении, всегда ходят по свету, принося людям радость. Но есть и нечто противоположное доброте, оно хорошо мне знакомо, но не заслуживает, чтобы его называли по имени.

…Разумеется, все наши девицы, словно явившиеся в наш мир из царства моих грез, казались мне их земным воплощением. Они были тем, чем я желала бы стать, но не могла. Поймите: тогда я мечтала перемениться. Мечтала: а вдруг я созрею еще и стану хоть отдаленно напоминать ту, кем казалась мне каждая из них, то есть сделаюсь красивой девушкой. Но я была… неизящная, лишенная грации, длинная жердь. Со временем я рассталась с подобной мечтою и примирилась со своей судьбой, со своей телесной оболочкой, данной мне свыше, в своем роде единственной.

Я и прежде отличалась высоким ростом, но лет в тринадцать-четырнадцать я вытянулась и стала на целую голову выше любой другой девочки в С***. Но фигура моя оставалась угловатой, ей недоставало мягко очерченных линий. Мои сверстницы были пышечки, а я – кожа да кости. Руки и ноги стали такими длинными, что это смущало меня, а кроме того, необычайно сильными. (О, как я вспыхивала, когда сестра Бригитта просила достать с буфета кувшин, или открыть дверь, которую заклинило, или откупорить бутылку вина, если в той очень туго засела пробка!)

Даже черты моего лица стали меняться – конечно, почти незаметно, однако мне эти перемены казались внезапными и ужасающими. Лоб увеличился и стал выпуклым, скулы приподнялись и еще более выступили вперед. Глаза меня тоже тревожили: они казались окнами в мой тайный мир, и я боялась встретиться взглядом с другими людьми. (Глаза были правильной формы и необычного зеленовато-синего цвета… Добавлю, что мне о них недавно сказали, будто они напоминают переливы морской волны на мелководье.) Нос мой, прежде слегка вздернутый и, пожалуй, даже курносый, преобразился, приняв нынешний благородный вид; он стал настолько прямым, что его можно назвать римским; но в то время он казался мне страшно длинным. Губы обрели полноту и теперь обрамляли слишком, увы, большой рот. На безупречно чистой коже лица, всегда готовой вспыхнуть, залиться краской, играл здоровый румянец; другим девицам для достижения того же результата приходилось пудриться или щипать себя за щеки. Что же касается шеи, то я считала ее просто уродливой: она была не просто длинная и тонкая, а очень тонкая и очень длинная. Волосы в ту пору напоминали мне о соломе: непокорные, ломкие и густые. Я заплетала их в тугую косу, которая свисала с затылка, разделяя спину на две половинки. Лентами я не пользовалась никогда. Старалась не привлекать к себе внимания… Ноги? Ах, какой они пробуждали во мне ужас! Теперь даже смешно, ей-ей, но тогда я изо всех сил старалась их скрыть. Подобно сестрам Золушки, я нашла себе пытку – туфли, которые были меньше на несколько размеров. А чтобы спрятать руки, похожие на руки великанши, я надевала перчатки.

Enfin, меня смущало в моем новом облике практически все. У меня постоянно подводило живот от страха, что кому-то придет в голову дразнить меня или что кто-то попросту заговорит со мной. Я была в полной власти и у наставниц, и у других воспитанниц: они могли распять меня одним-единственным словом, намеренно или случайно. Я жила в состоянии постоянной тревоги… мне было плохо: все ополчилось против меня – моя природа, мои чувства, общество. Мне хотелось исчезнуть, раствориться в придуманных мирах – в мирах, о которых я столько прочла.

Монахини в С*** знали, куда попадут после монастыря их подопечные, – в те же купеческие дома, из которых прибыли; уехав из одного дочерью, им предстояло попасть в другой уже в качестве жены. Потому их надлежало обучить тем "совершенствам", которых от них там будут ждать. "Талантам" обитательниц гостиных. Я же не питала склонности к подобным предметам. Терпеть не могла проводить долгие часы за таким никчемным занятием, как рукоделие, под которым понималось плетение или, скажем, вытачивание маленьких шедевров, обреченных затем собирать пыль в какой-нибудь зале, или изготовление обтянутых тканью пуговиц, коим уготовано вызвать приступ экстаза у девствующей тетушки или украсить жилетку младшего брата… Нас учили чинить кружева, показывали, как писать красками овальные миниатюры на слоновой кости при помощи кисточки, состоящей из одного-единственного волоска (это было хуже всего), а также инструктировали, как делать на обратной стороне вышивки такие маленькие узелки, чтобы эта сторона практически не отличалась от лицевой. Никогда более в жизни ток времени не ощущался мною столь осязаемо, как за этим занятием, и никогда время не казалось мне настолько потерянным зря.

Но тут мне удалось извлечь выгоду из своих успехов в изучении более серьезных дисциплин… ведь речь шла о том, чтобы не повредиться в уме! Я подала прошение о том, чтобы меня освободили от занятий рукоделием, дабы иметь время самостоятельно изучать науки. И мне разрешили! Было, по-видимому, решено, что подобные "совершенства" мне никогда не понадобятся; таланты, которыми девицы и дамы блистают в парадных залах, я никогда бы не смогла применить на практике, ибо мне суждено было одерживать победы явно не на паркетных полах гостиных. Потому я не нуждалась в арсенале тех средств, с помощью которых держат в узде мужей и ставят на место слуг.

Так что в то время, когда прочие девицы прилежно усваивали богатый набор приемов, посредством которых им предстояло в будущем, когда они станут важными дамами, достичь успеха в салонах, я в одиночестве бродила по дорожкам сада. Когда же случалось ненастье, я находила пристанище в покоях матери-настоятельницы, устроившись за столиком, инкрустированным розовым мрамором.

Пока другие штопали, рисовали и пели, я предавалась чтению. Со временем у меня выработалась своего рода зависимость – меня тянуло к книгам: к аромату свежей типографской краски, к пряному мускусному запаху старых фолиантов. Мне нравилось трогать ткань на их корешках, и меня огорчало, если книга, которая мне нравилась, не имела золотого обреза. Подобные занятия словно переносили меня в иное царство, огражденное кожаным переплетом, и я укрывалась там, будто за щитом.

Моими друзьями стали волшебники-романисты – Анна Радклиф и великий шотландец Вальтер Скотт. Я читала их в своей комнатке-кладовке при свете ворованной свечки, а затем прятала под ворохом тетрадок. От них пахло скандалом – не подходящим для девочки недозволенным чтением… О да… Я растворялась в их книгах полностью и бесповоротно, сгорая от счастья. Какой в них таился мир, полный романтических приключений и коварных любовниц, полный преследуемых и гонимых дам, теряющих сознание в своем одиноком жилище; там обитали гонцы, которых убивали на каждом постоялом дворе; на каждой странице наездники загоняли своих лошадей насмерть; там были темные леса, горные дали, клятвы и рыдания, слезы и поцелуи, шлюпки, плывущие по лунной дорожке, соловьиные рощи, сердца, трепещущие от горя и радости, и джентльмены, храбрые и добродетельные, как сам Господь Бог. В мечтах я представляла себя обитательницей замка, в старомодном роброне с низкой талией: подперев рукой подбородок и устало поставив на подоконник изящнейший локоток, я коротала у окна долгие, тоскливые дни в ожидании всадника с белым плюмажем, который галопом прискачет через обдуваемую ветрами вересковую пустошь. Правда, иногда этим всадником оказывалась я сама. (Конечно, я не отличила бы шлюпку от барки и никогда не видала пустоши даже одним глазком, хоть обдуваемой ветрами, хоть нет, но все это не имело значения.)

Еще мне нравились произведения Браунинга, из-за их красоты, и Шекспира, потому что в них было много жизни. Я декламировала по памяти целые монологи, адресуя их то любопытным белочкам, то росшим неподалеку деревьям, становившимся, таким образом, участниками моих любительских спектаклей. Я обожала нерешительность Гамлета, равно как и исполненный болью гнев Просперо или одиночество короля Лира. Я пыталась пробудить в себе безумную силу леди Макбет, но сделать это мне так и не удалось.

В спокойном обществе Плиния и Плутарха я отдыхала душой. (Ведь что может быть романтичней падения империи – с интригами ее правителей, с распутными императорами, с кинжалами, спрятанными под плащом, и ядом, подсыпанным из перстня в усыпанный драгоценными каменьями кубок…)

…Овидий и я. Гомер и Гораций. Плавт, Пифагор… Я читала любого философа, который попадался мне в руки. Я читала все.

Помнится, как-то в праздники я даже прочла сборник папских эдиктов!

…Но, читая все это, я наивно полагала, что это и есть жизнь. И все же я не жалею ни о единой минуте, проведенной за книгами. Ни об одной. Я благодарна им за утешение, за ту силу, которую они мне даровали. Не знаю, что бы я без них делала, – ведь жизнь моя была ужасна. В таком ужасе нельзя жить. А я жила – и выжила. Разумеется, я не говорю о тесном жилище, о чахоточных девушках, спавших вчетвером в одной постели, или о каше из толченых каштанов… Нет, я говорю о вещах куда более необычных, куда более странных.

…Тут мне, увы, необходимо помедлить, чтобы набраться мужества. Кое-что все-таки надо объяснить. Но колебания одолевают меня. Не то чтобы на ум не шли нужные слова – как раз наоборот: боюсь, что, начав рассказывать историю моей жизни, я не смогу остановиться. О нет, слова-то придут; но меня смущает, что мне придется сдерживать поток воспоминаний. Однако я уже решила все рассказать и себе самой поклялась, что сделаю это правдиво. Рассказать все до капли, хотя в моей истории содержатся факты настолько абсурдные, что подобные вещи и вообразить-то трудно, так что некоторые читатели даже, по-видимому, не смогут в такое поверить.

…Но я прошу мне поверить, а то я не смогу продолжать. А что касается тебя, мой Читатель… Конечно, у тебя наверняка есть причина, по которой ты сейчас держишь в руках эту рукопись; или нет? Возможно, именно теперь она у тебя появилась; если же нет, то просто доверься моему повествованию, и со временем ты все поймешь.

… Итак, возвратимся в С***.

Прошли годы. Я по-прежнему жила отдельно от всех, отдельно от самой жизни. Никто не трогал меня, и я не трогала никого. Меня ничто не касалось – я не знала ни материнского нежного прикосновения, ни прикосновенья сестры, ни прикосновенья любимого. Я превзошла всех в учебе, и мне, по существу, разрешили самой выбирать, что я хочу изучить. И я то читала блаженного Августина, то углублялась в лабиринты латинской грамматики… Книги, книги, все больше книг. Но то была лишь зола, а не огонь и тепло.

Назад Дальше