Два бойца (сборник) - Славин Лев Исаевич 24 стр.


– А вы им иконы не продавали?

– Боже упаси! – замахал руками бухгалтер. Епископ посмотрел на него:

– Правду говорите?

Неделин даже покраснел всем своим смуглым лицом:

– Я, ваше преосвященство, отродясь не лгал.

– Верю, – сказал владыка. – Однако ложь во спасение не грех.

Он пошел вдоль стен, заставленных киотами.

– Печатные иконы я вообще за иконы не признаю, – говорил он, пробегая глазами по стенам.

– Тут и писаные, – робко возразил Неделин.

– Суздальская, да палехская, да мастерская богохалтура, – сказал епископ сердито.

Он шел вдоль стен, окидывая быстрым пренебрежительным взглядом многочисленных богородиц, Георгиев победоносцев, воскрешенных лазарей, иоаннов крестителей, тайные вечери, снятия со креста, сретения, христов во гробе, архангелов Михаилов, благовещения, вознесения, положения во гроб.

И вдруг остановился.

Взгляд его был устремлен на небольшую икону – явление трех ангелов патриарху Аврааму.

– Снимите-ка оклад, – сказал епископ повелительно.

Когда с иконы сняли грубый штампованный оклад, она засияла нежными красками. Даже воздух вокруг как будто заполнился голубыми и золотыми отблесками.

В отличие от знаменитой рублевской "Троицы" здесь были изображены не только божественные гости патриарха, но и он сам, и жена его Сарра. Оба они, вопреки традиционной иконографии, были представлены молодыми. В них-то, а не в ангелов, древний художник вложил всю мощь своего гения. В облике этой молодой пары было столько земного, что они своим величием обыденности затмевали бесхарактерную красивость этого расчлененного натрое и рассевшегося вокруг стола бога.

Алая одежда Авраама и синяя Сарры сливались в радостное зрелище. Я смотрел на икону и видел не библейских прародителей, а современных молодых влюбленных. И всюду просвечивало золото, как в яркий солнечный день.

Было ясно, что безвестный художник не столько думал о том, чтобы изобразить сошествие к Аврааму бога, единого в трех ипостасях, сколько просто хотел заразить людей наполнявшей его радостью существования. Не явлением троицы были заняты Авраам и Сарра, не на эту божественную абстракцию были устремлены их взоры, а друг на друга.

И подобно тому, как монголы изображают Будду монголом, а эфиопы Христа эфиопом, так этот древний богомаз придал ветхозаветным иудеям типично русские черты. Лица юных патриархов были не привычно иконописными, удлиненными, торжественно страдальческими, а из тех, что я встречал здесь чуть ли не на каждом шагу, круглощекими, светловолосыми, с робостью и удалью в голубых глазах.

Епископ повернул икону и внимательно всматривался в ее изнанку.

– Иконная доска не ольховая? – спросил брат Павел.

– Доска-то кипарисовая, – отвечал преосвященный. – Я полагал, что тут запись о молении. Нет, не сохранилась. Да оно и так видно, – не позже пятнадцатого века.

– Верно, новгородская? Смотрите, в фоне прозелень.

– Что ты! – возмутился епископ. – Новгородский стиль – мужицкий. Новгородские колориты вопят. А эта…

Он отнес руку с иконой и нежно сказал, любуясь ею издали:

– Дымом писано. Прелесть!

– Так, может, – монашек понизил голос, – может, Рублев?

Епископ молчал. Потом сказал задумчиво:

– Рублев не Рублев, а сопостник его Даниил Черный – весьма допустимо. Или – Иван Сподоба. А впрочем… Отнеси-ка, брат Павел, образ в машину.

Монашек бережно взял икону и вышел из храма. А епископ снова пошел вдоль стен, слегка покачивая бедрами.

Первым оправился от удивления балалаечник:

– Чисто сработано! А, батюшка?

– Негоже иерею слушать подобные речи, – сказал отец Федор и, подобрав слишком длинную рясу, поспешил к выходу.

Косички смешно прыгали на его затылке. В дверях он столкнулся с возвращавшимся монашком.

– Язычок у тебя, Захарыч, – сказал повар, вздохнув.

Лицо его, всегда лоснящееся радостью, погрустнело.

– Вот только, – сказал он нерешительно, – в инвентаре она у нас, должно быть, значится, а, Исай?

– Спишем на епархию, – отозвался Неделин упавшим голосом.

Епископ, дойдя до конца стены, отогнул рукав и посмотрел на часы. Лицо его озабоченно нахмурилось, и он поискал глазами брата Павла.

Тот, сразу поняв, засеменил к трем друзьям.

– Владыка располагает уезжать, – объявил он.

Повар всполошился:

– Так надо же его преосвященству прощальную спеть. Слышь, Захарыч, собирай свою команду.

– Ну, это к чему… – поморщился монашек. – Владыка и так верит в ваши благочестивые чувства.

Наступило молчание. Брат Павел выжидательно смотрел на них. Наконец, видимо потеряв терпение, сказал:

– За архиерейскую службу можно, конечно, перевести и по безналичному. Но предпочтительней наличными.

Члены двадцатки оторопело переглянулись.

Неделин несмело сказал:

– Мы полагали, духовенство нынче на твердых зарплатах.

– Зарплата зарплатой, – сказал брат Павел рассудительно. – А есть еще и правила христианского благоповедения. Это я с вами, конечно, келейно. И не подобает древнему храму вашему уклоняться от обычаев благочестия. Да и паства у вас не бедная.

Повар дернул Неделина за рукав.

– Ладно уж, Исай. Не язычники мы. От людей не отстанем. Надо так надо. Вы нам только, брат Павел, подскажите насчет суммы. А мы уж…

– Ну уж это, как положено, – сказал монашек. – Тысяча.

– То есть старыми деньгами? – осведомился Неделин.

– Кто же нынче старыми считает? – сказал монашек, уже несколько скучая.

Снова наступило молчание.

Только балалаечник, как всегда, когда он собирался выпалить что-то язвительное, собрал к носу свои многочисленные морщины, выбитые временем и водкой. Все насторожились. Но и он промолчал.

Я из деликатности не стал дальше слушать и вышел из собора, решив осмотреть фрески попозже.

Я пошел к "батюшкиному" колодцу. Мне хотелось еще раз увидеть живых "Авраама" и "Сарру". Но все кругом было пусто.

Где-то внизу экскаватор, подвывая, по-прежнему драл мерзлую землю.

Далеко на горизонте обозначилась красная полоса. По снежному безлюдью пошли оранжевые отблески.

Пустынно, тихо. И только это железное тарахтенье внизу да вдалеке затихающий говор моторки, мелькнувшей на реке.

Постояв, я вернулся к собору.

Неподалеку от него стояла "Чайка". Сквозь слегка заиндевевшие стекла я увидел епископа. В руках у него была икона. Не отрываясь, он смотрел на нее.

Снизу, из-под горы, показался Неделин. Поравнявшись со мной, он остановился. Потом сказал, отдышавшись:

– Еле-еле наскребли.

Он побежал в собор. Через несколько минут оттуда вышел молодой монашек, на ходу запахивая шубу. Заурчал мотор, и из-под лакированного тела "Чайки" стали вырываться облачка пара, густо белея на морозе.

Когда я вошел в собор, балалаечник, бухгалтер и повар что-то оживленно обсуждали.

Балалаечник хрипел:

– Возьми сто, ну двести. Ну от силы триста. Но тысяча! Разбой!

– И не его это вовсе епархия. У нас свой есть. Вроде налета выходит, – с сумрачным удивлением говорил Неделин.

Повар успокаивал их:

– Может, за эту жертву искупительную простятся нам грехи наши. А, Исай?

Неделин покачал головой:

– Нет, Миша, не богу она угодна, наша жертва.

Неделин молчал.

– А кому, Исай?

– Хапунцам этим, вот кому! – захрипел балалаечник.

– Что ты мелешь, Захарыч! Опомнись, не греши! – испуганно сказал повар.

В храме раздались шаги. Все оглянулись.

Это шел брат Павел.

Повар радостно шепнул:

– Отказался владыка, вот видишь!

Приблизившись, монашек сказал:

– Владыка поручил передать всем его землякам свое пастырское благословение и сказать, что вскорости, поближе к крещению, он прибудет, дабы в сем древнем храме вознести господу благовещательные молитвы.

– Что?… – сказал балалаечник, наступая на монашка. – Опять прибудет? Понравилось? Разлакомился? Так вот скажи его преосвященству, что нам его благовещательные молитвы нужны, как копыта за шиворот!

– Свят! Свят! – зашипел монашек, повернулся и выбежал.

Мы услышали, как взревел мотор и зашумели шины по мерзлой земле.

– Осрамил ты нас, Захарыч, – сказал повар укоризненно.

Балалаечник махнул рукой:

– А! Теперь уж все равно. Закрывать будем храм. Не по карману он нам.

– Да, вздорожала нынче вера, – сказал повар. – А без веры как же? Уж я подумываю, не податься ли к воздыханцам, как отец Иероним? У них вроде дешевше.

– К воздыханцам? – язвительно переспросил балалаечник. – Ты бы уж прямо в партию просился.

– А что ж, – сказал повар, покосившись на меня, – если бы партийцы какое утешение насчет смерти предоставляли, так я бы к ним за милую душу.

– Вера – она не для жизни, а для смерти, – подтвердил задумчиво Неделин.

– Да, – прохрипел балалаечник, – без веры подыхать томно.

Тихо беседуя, три старика побрели к выходу. А я пошел по опустелому храму к бессмертной стенописи Андрея Рублева.

1964

Предвестие истины

Предвестие истины коснулось меня.

И. Бабель

Все это случилось в ту пору, когда с нашего большого каштана начали падать круглые желтые плоды, утыканные шипами.

Но не они привлекали нас.

Мы собирали палые листья, длинные, с иззубренными краями. Мы скручивали из них подобия сигар. Дым обжигал горло, мы сплевывали горькую слюну и сквернословили, как старые развратники. Старшему из нас, Володе Громаковскому, было девять лет.

Однажды мимо нас прошел статный старик в сюртуке и шелковой ермолке. Володя и Вячик в момент смылись. Я оцепенел. Сигара торчала у меня изо рта и дымила, как пожар.

Старик с рассеянной ласковостью погладил меня по голове и прошел в дом. Я понял, что я погиб. Это был мой дедушка Симон, гордость и горе нашей семьи.

Меня никогда не наказывали. Но есть пытки пострашнее, чем лишение сладкого, даже чем розги. В нашей семье расправлялись иронией. Мне казалось, что я уже слышу беспощадную интонацию, с какой мама скажет:

– Ребенок с папироской, что старичок с соской.

Я взмолился богу о том, чтобы то, что только что случилось, вдруг как бы не было. Я молился так, как наставлял меня дедушка Симон: бубнящим голосом и мерно раскачиваясь телом. Никто ведь лучше дедушки не знал, как обращаться к богу. Я молился необузданно, яростно. Я верил в эту минуту, что богу под силу изменить не только будущее, но и прошлое.

А небо тем временем смуглело, потом полиловело, потом кто-то шваркнул по нему россыпью Млечного Пути. И я понял, что сейчас ничего не получится, потому что какое же чудо возможно в темноте? И я поплелся домой.

Но чудо все-таки было мне явлено. Прошлое оказалось обратимым. Очевидно, бог лишил дедушку Симона памяти. А маму – обоняния. Потому что она поцеловала меня и даже не учуяла, что от меня разит куревом.

Дедушка задумчиво посмотрел на меня и сказал:

– Мальчика на это время надо отправить на Лиман. Мать обняла меня и сказала:

– Тогда уеду и я.

– Боже мой, что она говорит! – вскричал отец. – -Кто же будет за ней ухаживать?

– Мама, – спросил я, – что случилось?

– Приезжает из Варшавы дедушкина мама, твоя прабабушка.

– О! – вскричал я обрадованно. – Я никуда не поеду. Я хочу ее видеть. Я хочу, чтоб она рассказала мне о прадедушке!

– Боже тебя сохрани! – вскричал отец испуганно. – Чтоб я не слышал ни одного звука о прадедушке!

– Почему? – удивился я.

Отец беспомощно посмотрел на дедушку Симона. Тот степенно огладил свою красивую серебряную бороду и сказал:

– Твоя прабабушка очень старенькая. И она не любит, когда говорят о покойниках.

Дети всегда чувствуют, когда взрослые врут. Я промолчал, но твердо решил расспросить прабабушку о ее муже.

Я никогда не видел его и знал о нем только по героическим семейным легендам.

Звали его Зуся. Это сюсюкающее, словно бы женское, скорее даже детское имя никак не вязалось с богатырским обликом прадеда. Он был человеком огромной телесной силы, которой он, впрочем, немного стыдился, ибо был скромным и не хотел выделяться среди людей. Он работал стеклодувом на одном из заводов Нечаева-Мальцева, – работа, требующая не силы, но чувства меры, то есть искусства.

Однажды он гулял по берегу реки Болвы с Ханной, самой красивой девушкой в Людинове. Она была маленькая, хрупкая, любила игру ума и ученость. Могучие мышцы Зуси она не ставила ни во что. И все же что-то непреодолимое влекло ее к этому застенчивому силачу. Внезапно они услышали за собой топот и крики. Они оглянулись. С храпящих конских морд летела пена. Кучер откинулся назад, почти лег на спину, но не мог сдержать тройку. В коляске метались и кричали люди. Еще немного, и кони сверзятся с крутого берега в реку.

Вот тут Зуся и совершил свой знаменитый подвиг. Одной рукой он обнял дуб, а другой поймал коней за постромки. Как рассказывал дедушка, "он припечатал тройку на месте". Чудесно спасенные люди бросились обнимать Зусю. Это был не кто иной, как сам Нечаев-Мальцев, его жена и дети.

Узнав, что его спаситель – рабочий стекольного завода, Нечаев-Мальцев тут же произвел его в управляющие заводом.

Рассказ, с моей точки зрения, страдал некоторыми неясностями. Сколько детей было в коляске? Занимался ли до этого прадедушка Зуся гимнастикой? Ел ли он по утрам манную кашу? Совершал ли прадедушка и в дальнейшем еще какие-нибудь подвиги? Какой рукой он ухватился за дуб и какой за коней? Все это я надеялся выяснить у прабабушки Ханны, единственной живой свидетельницы подвига.

– А еще ты у нее обязательно узнай: борьбой он занимался или нет? – сказал Володя Громаковский, когда мы на следующий день собрались, как всегда, под большим каштаном.

В цирке тогда проходил чемпионат французской борьбы. Афишные столбы в городе были заклеены яркими плакатами с изображением могучих полуголых дядек, извивавшихся на ковре в красивых схватках.

– И какого он был роста, обязательно узнай, – потребовал маленький Вячик Шипов.

Слухи о предстоящем приезде прабабушки разошлись по всему двору.

К маме пришла пани Божена, пожилая полька из флигеля, что в саду. Странная болезнь поразила ее: у нее 324

разрастался нос. Он ширился, пух, он постепенно завладевал лицом – огромный, лиловый, словно пересаженный с клоунской маски. Ничто ей не помогало. В отчаянии пани Вожена прибегла к знахарскому средству. Я, Володя и Вячик ловили для нее крыс. Их салом она мазала свой хобот. Но он не переставал расти.

– Чи не може пани пробабця пшивешть з Варшавы цось до моего носа?

Пришел и другой сосед, рыжий хмурый еврей Нема Нагубник. Он недавно покинул веру своих предков и перешел в секту адвентистов седьмого дня. Они собирались на втором этаже трактира "Калуга", что у Привоза. Оттуда через открытые окна вылетали их хоровые молитвы, полные благочестивых завываний. Нема Нагубник всегда находился в состоянии мрачного экстаза.

– Я знаю, – нервно заговорил он, – ваша родственница очень старая. Но молю вас, скажите ей, что она тоже увидит второе пришествие Христа, ибо он может явиться ежеминутно.

И он передал для прабабушки адвентистскую газету "Маслина" с передовой статьей о низвержении сатаны в бездну.

В семье нашей воцарилась тревожная суматоха. Для прабабушки отвели самую большую комнату, спальню моих родителей. К ней примыкала терраса, выходившая в сад. Из комнаты вынесли зеркало ("она боится смотреть на себя"), мягкую мебель ("она терпеть не может пыли"), репродукцию микеланджеловского "Давида с пращой" ("голый мужчина да еще без фигового листка может рассердить ее"), керосиновую лампу ("она не любит этих новомодных штучек"). В продолговатый металлический таз насыпали песок и в него воткнули семь восковых свечей.

Была дана телеграмма в Петербург двум моим дядьям, Самуилу и Давиду, служившим один в Волынском, другой в Павловском гвардии полках. Решено было перед приездом прабабушки созвать семейный совет с участием дедушки Симона, его пятерых детей и ближайших друзей дома.

Семейный совет собрался в полуопустошенной спальне. И эта разоренность усугубляла тревожное настроение. Пришли все – дедушка, его четыре сына, дочь с мужем, суфлером драматического театра, и двое друзей дома, Саша Вайль и Владимир Лорин-Левиди.

Я проскользнул в комнату и забился в угол. Никто не обращал на меня внимания.

Вайль подмигнул мне. Мы дружили. Я сделал ему знак: "Не выдавайте меня!" Он понимающе кивнул. Это был высокий, очень худой человек с развинченными конечностями и маленькой доброй головкой. Он держал на Привозе рундук. Я не знал, что такое "рундук". Мне казалось, что это, вероятно, нечто вроде сундука, набитого всякой всячиной. Должно быть, воображал я, раскрытый рундук стоит на обочине тротуара, и тощий, всегда возбужденный Саша Вайль и его толстая низенькая жена Настя торгуют поношенным платьем и надтреснутой посудой. Вайль уверял, что он потомок французского офицера, сдавшегося в плен казакам в 1812 году и оставшегося в России. В доказательство Вайль приводил свою фамилию. Когда его предка впоследствии спрашивали, как он попал в Россию, бывший наполеоновский офицер, по словам Вайля, отвечал на ломаном русском языке: "Меня завоевайль". Постепенно это слово превратилось в фамилию.

Лорин-Левиди, как всегда, был в сюртуке и в пенсне в черной черепаховой оправе, от которого шла широкая черная же лента к шелковому лацкану сюртука. Его густые с рыжеватым отливом волосы стояли ежиком. Большое гладко выбритое лицо с крупными актерскими складками дышало достоинством и значительностью. Он оставил сцену, когда стал глохнуть. Как все глухие, он представлял большое удобство для общества, потому что можно было не стесняясь говорить о нем вслух. На сцене его видел только однажды мой отец. Лорин-Левиди играл роль доктора. Роль состояла из двух слов. Доктор подходил к постели умирающей героини, осматривал ее и после драматической паузы заявлял гробовым голосом: "Наука бессильна". По словам отца, который сам был чтецом-любителем, впечатление от этой реплики было сильное. В публике некоторые всхлипывали.

Во главе стола сидел дедушка. Я любовался им. Как он красив со своими ясными голубыми глазами и серебряной бородой! Как почтительно все внимают его словам! На голове у него шелковая черная ермолка, которую он не снимает никогда. А пальто и зонтик он оставил в прихожей. На этот зонтик с гнутой деревянной ручкой я всегда смотрел с любопытством. Дело в том, что дедушка был почетным прихожанином хасидской 326

Назад Дальше