Этот синий апрель - Анчаров Михаил Леонидович 7 стр.


Посидели, поговорили о том о сем, и крестная входила и выходила и ставила вино и закуски, и Генрих показал свой новый пуловер, который отец привез ему из Парижа, а Рудик рассказал пару анекдотов из дореволюционного учебника по французскому языку, который невнимательно изучала Надя.

Барышня: "Сколько стоит этот шелк?" Приказчик: "Два поцелуя за аршин". Барышня: "Дайте мне 15 аршин и получите у бабушки".

- …Тонко, правда? - спрашивала Надя и отвечала сама: - Тонко.

Анекдоты как анекдоты, не хуже тех, что печатают в отделах "Иностранный юмор". И Надя говорила: "Остроумно!" - и еще не знала, что ничего не выйдет с ее мечтой. А мечта у нее была такая: она спускается по широкой каменной лестнице в длинном платье, а пажи несут шлейф, а внизу стоит некто в цилиндре и крылатке, опираясь на отставленную в сторону трость, и поджидает ее. Это она сказала Гошке в седьмом классе, в год пушкинского юбилея, и по ее описаниям этот некто был не то Онегин, не то Ленский, не то Собинов, не то Лемешев. По лицу Нади было видно, что хорошо, если бы это был Гошка, но для этого ему не хватает светскости и мешает талант (впрочем, неизвестно какой), а также его друзья Рыжик и Костя, а также все благушинские дворы с проплывающими над ними облаками и дирижаблями.

Тут крестная оказала, заглянув в дверь, что она укладывается спать и если не хватит вина, можно взять в серванте, а когда уйдете, не забудьте погасить свет. Ну, конечно, вина не хватило, и Надя поставила на стол графинчик.

Гошка до сих пор думает, что если бы не этот графинчик, ничего бы не случилось. Черт знает, что это был за аппетитный графинчик! И вино в нем было рубиновое. Начали разливать вино, и когда разлили до конца, то увидели сюрприз, заключенный в этом графинчике, и стали смеяться и поддразнивать друг друга.

Оказалось, что на дне графинчика сидела матовая маленькая стеклянная свинья.

Она сидела на дне графина, поджав задние ножки и опираясь на передние копытца, и, припаянная к донышку, смотрела задумчиво и снисходительно. Она смотрела на Рудика, и, может быть, это было из-за стекла старинного графина, сквозь которое Гошка видел лицо Рудика, но они были похожи как две капли, только у Рудика лицо было потное, а у маленькой свиньи матовое. Сходство Гошку потрясло, и он с некоторым испугом отвернул графин в сторону. Но тут случилось неожиданное и неприятное. Когда он отвернул графин от Рудика, маленькая матовая свинья уставилась на Генриха, и его холеное мыльное лицо вдруг стало копией стеклянной морды. Это было, как будто кто-то приоткрыл заднюю стенку старинных часов, и вдруг все увидели колесики и пружины и весь механизм, который на циферблате поворачивает стрелки и командует временем этих старинных часов, маленькая свинка, маленький идол, которому все здесь - и Гошка, и Виктор, и Рудик, и Надя, и Генрих - поклонялись, сами не зная того. Гошка будто сразу догадался о чем-то и повернул графин чуть в сторону, и Виктор с длинным лицом стал похож на стеклянного поросенка, он еще повернул графин, и Надя… боже мой, и Надя, хотя Гошка видел ее только секунду, когда поворачивал свинью к себе, только скользнул стеклянным взглядом по пушистым косам и сливочному подбородку. И вот матовая свинья уставилась Гошке в лицо, и он смотрел на нее и узнавал знакомые черты, которые каждый день видит в зеркале, когда бреется или завязывает галстук. Гошка поглядел вбок, туда, где висело зеленоватое венецианское зеркало, и увидел свое матово-бледное прекрасное лицо поросенка с поэтически сверкающими пьяными глазами, роскошно уложенная челка свисала почти до бровей и галстук съехал набок. "Ну конечно же, это я, конечно же, это моя миниатюрная копия сидела на дне графина, задрав ко мне обливной пятачок…" Конечно же, изо всех ребят эта свинья была больше всего похожа на Гошку. Потому что они ведь в сущности не знают, что такое поэзия, хотя у всех без исключения были пятерки по литературе и все умели, чуть подвывая, прочесть стих и знали, что искусство украшает жизнь, только чем украшает, точно не знали и, видимо, думали, что украшает пятерками. Но Гошка - то ведь знал, что искусство не украшение, а существо той жизни, в которой мы когда-нибудь добредем, спотыкаясь на каждом шагу и расколотив идола свинства, сидящего на дне души, Гошка - то знал это, и потому его ничто не извиняло.

- Але! - сказал он. - Поглядите… Вам не кажется, что мы с ней похожи друг на друга? Правда, похожи?

И тут все обратили внимание на свинью и на Гошку и начали смеяться, и Надя тоже смеялась радостно и зло, потому что ей было стыдно за Гошку, за снисходительный смех вокруг, за его шутовство, за то, что он принял удар на себя и тем разрушил тот облик; за который она цеплялась, чтобы объяснить и себе и всем, почему она с ним, а не с кем-нибудь из этого благополучного быдла.

А Гошка опять все поставил вверх ногами, и как же можно было начинать с ним новую жизнь, если он все оплевывает, а этого нельзя касаться, потому, что не нами все это заведено и главное - это беречь репутацию, а если тебе твоя репутация не дорога, то мне моя дорога, потому что я хочу жить чистой жизнью, я не Нюшка какая-нибудь с твоего двора, я из другого клана, к которому если ты хочешь принадлежать, то, будь ласков, не отличайся от Рудика, Виктора и Генриха, потому что других нет, а у них твердое место, ты-то ведь не находишь себе места и болтаешься вверх и вниз по всей лестнице и никто тебе не свой.

- Пушкин, - сказал Гошка.

- Что? - презрительно спросила Надя.

- Пушкин мне свой.

И хотя легко было смешать Гошку с грязью за то, что он, заливной поросенок, произнес всуе святое имя и осмелился сказать, что Пушкин ему свой, ему, благушинскому выкормышу, майоровской шпане, Надя этого не сделала, а только сразу замолчала, а потом быстро заговорила о чем-то другом, и стала совсем красивая, и стала смеяться, играя ямочками, чтобы заглушить Гошку, чтобы помешать ему развивать эту тему.

Потому что Гошка знал твердо, и она знала, что он знает, что во всей истории с Пушкиным, с его романами, с его величием и гармонией, со всем культом Пушкина у них в доме, со всем, что его окружало - от зеленого шелка и орехового дерева мебели тех времен до туалетов Натали Гончаровой, от полузабытых поэтов до гусиного пера, во всей этой истории, от Анны Керн до черепаховых вееров и страусовых перьев, во всей пушкинской истории, поклоняться которой означало самой быть окутанной дымкой пушкинской поэзии, во всей этой истории с Пушкиным ей лично больше всего нравился - Дантес.

Вот в чем дело, граждане… Вот какая история.

Оба они знали твердо, что если копнуть поглубже и спуститься на самое дно души, еще дальше, чем алтарь стеклянного поросенка, то там мы обнаружим не Пушкина, а Дантеса, его убийцу, розового кобелька с пушистыми усами, который сначала очень испугался, потому что влип крупнее, чем рассчитывал, но потом успокоился и прожил чуть не до двадцатого века и тем доказал устойчивость стеклянной свиньи, на которую все смотрели и делали вид, что не понимают, в чем тут дело.

- Выскочка, циркач… - тихо сказала Гошке Надя, когда они наконец вышли на тихую ночную улицу где-то в Замоскворечье.

Ночка была теплая, фонари ласковые, московские, и, несмотря на первый час ночи, было еще много людей на улицах, на углах переулков, на скамейках скверов, возле досок почета, под светящимися часами и у чугунных перил потухших витрин.

Они шли веселые, юные и опьяневшие, хорошо одетые и устойчивые, и люди улыбались, глядя на них, на молодцов, окончивших школу и начинающих новую устойчивую жизнь, которая стала лучше и стала веселей, и в конце концов, черт возьми, разве не в этом дело! И Гошка глядел со стороны, как они веселятся, как Виктор и Генрих и даже толстый Рудик затеяли беготню, и Надя бежала под фонарями, совсем не так, как раньше, утомленно и еле двигая вытянутыми ногами, подражая какой-то из своих теток, а легко, но и резво, показывая, что она открыто переменила позицию и теперь ей не нужна никакая дымка, если эта дымка требует чего-то большего, чем пятерка по литературе. К черту всякую дымку, если начинается новая устойчивая жизнь и можно бегать под фонарями, а потом возвратиться к компании, красиво и тяжело дыша, и торжествующе глядеть в глаза своему приятелю, который прекрасно понимает, что это в общем-то конец. Потому что ты сопляк, а я женщина, то есть жизнь, и жизнь тебя еще многому научит, если не перестанешь заглядывать на дно сосуда, - Пушкин ему свой, видите ли, ну так припомни, чем кончаются пушкинские истории, и потом цени, что я вежливая и согласна считать Дантеса ниже этого поэта. Но если ты меня выведешь из себя, то получишь правду, которая тебе вряд ли понравится, потому что для чего Дантес - я знаю, я от него нарожу детей, а для чего Пушкин - еще никому неизвестно, разве что украшать мою и Данте сову жизнь…

- Ты меня любишь? - спросила Надя, когда остальные раскуривали первые свои официальные папиросы.

- Да, - сказал Гошка. - Люблю. Не бойся.

И лицо у нее было несчастное, у победительницы.

Бедная девочка, столкнувшаяся с непонятным. Ей так хотелось жить лучше всех.

А наутро началась война.

Пустыри на рассвете,
Пустыри, пустыри.
Снова ласковый ветер,
Как школьник.
Ты послушай, весна.
Этот медленный ритм,
Уходить - это вовсе
Не больно.
Это только смешно -
Уходить на заре,
Когда пляшет судьба
На асфальте,
И зелень деревьев,
И на каждом дворе
Весна разминает
Пальцы.
Наш рассвет был попозже,
Чем звон бубенцов,
И пораньше,
Чем пламя ракеты.
Мы не племя детей
И не племя отцов,
Мы цветы
Середины столетья.
Мы цвели на растоптанных
Площадях,
Пили ржавую воду
Из кранов,
Что имели, дарили,
Себя не щадя,
Мы не поздно пришли
И не рано.
Мешок за плечами,
Папиросный дымок
И гитары
Особой настройки.
Мы почти не встречали
Целых домов,
Мы руины встречали
И стройки.
Нас ласкала в пути
Ледяная земля,
Но мы, забывая
Про годы,
Проползали на брюхе
По минным полям,
Для весны прорубая
Проходы…
Мы ломали бетон,
И кричали стихи,
И скрывали
Боль от ушибов.
Мы прощали со стоном
Чужие грехи,
А себе не прощали
Ошибок.
Дожидались рассвета
У милых дверей
И лепили богов
Из гипса.
Мы саперы столетья!
Слышишь взрыв на заре?
Это кто-то из наших
Ошибся…

Глава четвертая
РАЙСКИЙ ЖИТЕЛЬ

1

На передней телеге были свалены японские нескладные гранаты, в которых надо было сначала слегка вывинтить боек, потом ударить о камень или приклад и только потом бросить, а также груда хороших винтовок "Орисака" со многими удобными выдумками, которых не было на наших трехлинейках, хотя на каждом ученье долбили, что наша трехлинейка - лучшая в мире винтовка, а чем она удобна, если с ней в окопе не повернешься, а защелка магазина всегда сбивается о камень, и сложный затвор. А к обозу уже подбегали солдаты и отвязывали красивых лошадей, и русские, эмигрантские, белогвардейские дети смотрели на них непугаными глазами. Гошка с автоматчиком Пашей остановили солдат, и они недовольно ушли, и весь обоз помаленьку начал подтягиваться к заднему двору здания, у которого были приветливо откинуты козлы, опутанные колючей проволокой, и во всем обозе начался тихий плач - оказалось, это было здание жандармерии. Гошка ничего не мог понять, он не спал трое суток, семьдесят два часа не спал, и не мог понять, чего они ревут, и орал на них, чтобы пошевеливались, потому что ему было обидно, - за кого они нас принимают, что мы, их жрать, что ли, будем без масла, и где взять другой такой хороший широкий двор, куда влезет весь обоз и можно задвинуть козлы и поставить автоматчика, чтобы этих чужих людей никто не тронул.

Это была Гошкина первая встреча с русскими, с эмигрантами, с белогвардейцами, и это было как во сне, как в кинофильме из гражданской войны - штурмовые ночи Спасска, и еще живы Лазо и Блюхер; и двигался обоз по шоссе, ведущему к городу, на улицах которого летала горящая бумага, исписанная сверху вниз иероглифами и утыканная красными овальными печатями. И этот странный сладковатый запах чужого быта, чужой еды, чужих пожаров, в которых сгорала чужая страшная эпоха, когда маньчжурскую деревню, где вспыхивала эпидемия холеры, окружало жандармское войско и уничтожало артиллерией вместе с жителями, когда рис был запрещенной едой для маньчжур, а разрешались только гаолян и чумиза. И если какой-нибудь крестьянин из-под полы купил фунта полтора риса, отпраздновал свой день рождения или Новый год, выпил и его сорвало с голодной непривычки, выкинуло рис на дорогу, и если жандарм увидел рис, то крестьянина хватали и тащили в жандармерию и давали три года тюрьмы за то, что человек съел рис, который сам сеет, а в тюрьме его на всякий случай пытали на предмет возможных связей с партизанами. Но хватит пока про это, трудно жить в состоянии тоскливого ужаса за человека. Лучше рассказать, как Гошка встретился с Фитилем.

Памфилий встретился с ним первый раз у огромной пробки, возле моста.

В мост попала бомба и вырвала из него кусок с торчащими железными прутьями, который упал в реку на отмель.

Так все говорили - бомба. Единственная операция с участием русских. А вообще-то как только началось наше наступление, русские эмигранты перебили японских командиров и ушли в сопки, прихватив с собой семьи, а потом стали выходить навстречу нашему войску целыми обозами.

Часть, первою ворвавшаяся в город, становится его гарнизоном, а командир - комендантом.

Комендант велел Панфилову встретить их на шоссе.

Прибежал автоматчик Паша и сказала:

- Русские выходят.

И комендант города сказал:

- Давай.

На телегах сидели понурые мужчины в чужой форме, испуганные женщины держали на руках тихих детей, и к телегам были привязаны красивые лошади австралийской породы под хорошими кавалерийскими седлами.

Обоз вползал на утоптанный плац, сворачивался в кольцо, и слышался тихий плач. Задвинули козлы, у колючей проволоки встал автоматчик, вечер был серый, а зелень черная, и затихал скрип телег. Вот и встретились.

Панфилов спросил:

- Кто у вас здесь старший?

Гошке было двадцать два года, он был глуп, как тетерев, ему хотелось спать, и одет он был пестро и неожиданно. Пехотная фуражка с красным околышем, которую Гошка выменял у корреспондента на его полевую, белая исподняя шелковая рубашка с подкатанными рукавами, распахнутая на грязной груди и заправленная в зеленые шелковые, тоже японские, пижамные штаны на резинке, они были надеты на голое тело, подпоясаны брезентовым ремнем и заправлены в разбитые кирзовые сапоги, белые от пыли. Через плечи и на спину был перекинут маузер в комиссарской деревянной кобуре, а спереди в двух карманах пижамных штанов болтались две лимонки и били по ляжкам. Японские безопасные бритвы, может быть, и годились для чинки карандашей, но бриться ими было нельзя - выдерживали только щеки и подбородок, поэтому Гошка уже около месяца носил роскошные усы. Из всех странных нарядов, в которых щеголяет войско, вышедшее из боя, когда оно ползет по камням и проламывается сквозь стены домов и окна, Гошкин наряд, он льстил себя надеждой, был самый странный. Панфилов только приготовился вздремнуть после трех хлопотных суток, и в глазах у него была пехота, пехота, которая движется по обочине волчьей цепочкой, и ее почти не видно, потому что по дороге гонят технику, технику, и танки размолотили лессовую почву, и пыль стоит до третьего этажа, коричневая пыль движется по шоссе, и сверху не понять, какое войско движется. А на перекрестках Мулина стояли девочки-регулировщицы, неразличимые в черной пыли, и как их не давили танки, просто непонятно, но когда Гошка прочел у Киплинга - "пыль-пыль-пыль-пыль от шагающих сапог", - он подумал - ха, от шагающих сапог, нам бы ваши заботы.

Панфилов спросил:

- Кто у вас здесь старший?

И не понял, почему никто не отвечает, только слышно дыхание лошадей и коров. Гошка был глуп, как тетерев, и не понимал, что выглядит точь-в-точь как "красный большевик" на обложке эмигрантской агитброшюры, только во рту не было кинжала, с которого капает кровь.

- Какого черта, кто у вас старший…, в вашем обозе, черт побери! - заорал он.

Тогда люди зашевелились и пропустили вперед священника.

Он шел медленно, и обходя колеса, придерживал длинную рясу. Он остановился от Гошки шагах в пяти и сказал, нажимая на букву "о":

- Я… Я их отец… Они мои дети…

И закрыл глаза - наверно, думал, что его сейчас будут убивать, и в обозе начался тихий плач. А Гошка не спал семьдесят два часа и был обижен тем, что священнику можно закрыть глаза, а ему нет, и нужно устроить всю эту свалившуюся на него орду, и со всей язвительностью, на накую был способен тогда, Гошка просипел:

- Ах, вы их отец… а они ваши дети…

- Да, я их отец, а они мои дети.

- Так вот… Ежели вы их отец, а они ваши дети, то выделите людей, чтобы взяли в сарае рис и котлы, и сами сготовьте себе пожрать… Потому что ухаживать за вами здесь некому!..

- Пожрать? - спросил священник.

- Да! Пожрать, покушать, покормиться, поесть, потрескать, полопать, поэссен, пофрессэн, почифан, ам-ам! Что вы на меня смотрите, как слон на мандолину?!

Священник бледно посмотрел на Гошку и стал медленно садиться на землю, его подхватили два парня в желтых японских каскетках. И Гошке показалось, что священник засыпает, и даже послышался храп, и Гошка решил плюнуть на все на свете, и плюнул - тьфу! - черной от пыли слюной, и пошел спать девяносто минут - хоть бросай атомную бомбу, тьфу! - если вы такие нежные, что на вас нельзя кричать, а на нас, значит, можно кричать, так вы полагаете, белогвардейцы несчастные? Гошка представлял что он услышит, когда на него наступит шатающийся от недосыпа подполковник, потому что улегся спать прямо в коридоре жандармерии под ногами проходящих воинов, подстелив под себя соломенный мат "татами", который они еще на последнем издыхании приволокли с автоматчиком Пашей из соседнего дома и на который рухнули рядышком, как подкошенные незабудки.

Но все обошлось. Комендант спал в соседнем коридоре, и солдаты спали на этажах у дегтяревских пулеметов в разбитых кабинетах на столах, и в доме за эти полтора часа трижды сменилась власть, потому что проходящие через город части сразу кидались занимать этот удобный, большой, отдельно стоявший дом, а потом натыкались на круглое здание тюрьмы под замком и на непонятную орду за колючей проволокой козел, и каждый следующий начальник пытался разбудить подполковника, но тот не поддавался и, не открывая глаз, говорил:

- Пошли вон. - И еще: - Паша, погаси свет.

Назад Дальше