Я открываю воду и впервые за весь день смотрю на себя в зеркало, забрызганное зубной пастой. Вопреки ожиданиям выгляжу я ничего. Лучше, чем можно было себе представить. С похмелья, впрочем, я всегда выгляжу ничего. Легкая опухлость овала и томность в глазах мне к лицу. И что-то в глазах моих говорит, что я еще молод душой… Водочно-коньячный румянец проступает сквозь трехдневную щетину, испещренную редкими седыми волосинками. Лицо мое отражается в зеркале как символ здорового образа жизни и прекрасного обмена веществ. Волосы всклокочены.
Я обычно стригу их коротко, так как терпеть не могу причесываться. Прикосновение расчески к голове раздражает меня с детства, но волосы настолько мягкие, что даже в таком виде умудряются вставать дыбом. Я смачиваю ладонь водой и приглаживаю торчащие патлы. Они облепляют череп как черная блестящая краска. Голову, конечно, давно надо бы вымыть, но это потом, потом…
Я расстегиваю ширинку и вытаскиваю на свет божий истомившийся возбухший хуй. Выпущенный из заточения, он тут же бодро вскакивает и, слегка покачиваясь, как кобра, застывает в тревожном ожидании. Я с умилением смотрю на него.
Мася, Мася, что мы будем делать? Я осторожно сжимаю его двумя пальцами. На ощупь он туг и горяч. Готов к совокуплению. Не обращая на меня никакого внимания, живет своей жизнью, требует своего, как Чужой Ридли Скотта. Что я, в сущности, для него такое? Энергетический придаток. Его желудок, ноги, руки и глаза. Питательный элемент. Защитник, добытчик и нянька. Иногда даже становится обидно. Хочется справиться. Добиться лояльности. Понимания. Хоть какого-нибудь сотрудничества. Заставить слушаться добрых советов. Почувствовать капельку уважения.
Ничего, однако, не получается.
Намучившись, опускаешь руки. Потом расхлебываешь. Краснея от стыда, вдаешься в путаные объяснения. Хмуро выслушиваешь сетования, как отец на родительском собрании, играя желваками.
Вот и сейчас.
А может, ничего и не надо?.. Может, просто выпить, расслабиться, поговорить еще о чем-нибудь? О муже, например, о "комплексе гуру"? Или даже спеть. Просто сидеть и петь. Или сослаться на недуг… Печень, допустим, вдруг прихватило, дескать, не желтуха ли, упаси Бог? Как бы, мол, не заразить… Нет-нет, слишком надуманно. Прикинуться слабым и жалким мужчиной с искалеченной психикой тоже не удастся. Нужно было раньше. Теперь уже поздно. Нужно было раньше расставаться, сразу после Крюгера, на прощание сжав в объятиях. Делать ноги. Слишком далеко все зашло, только что свеча на столе не теплится. Шоколадку купил, коньячком угощал. Доверительно общался. Да и Мася…
Когда-нибудь моя доброта меня погубит.
Я проверяю пальцем, теплая ли вода, и засовываю Масю под струю. От неожиданности он конвульсивно дергается и пытается лишиться чувств. Знаем мы эти штучки! Он, как Че Гевара и я, не любит мыться, но я крепко держу его в руках. Встряхиваю негодника и начинаю намыливать. - Чистота, - бормочу я, - залог здоровья.
Поняв, что меня не проведешь, Мася оживает и нехотя, потягиваясь, принимает бодрствующее положение. Так-то оно лучше. Теперь он скрипит, блестит и пахнет мылом "Дуру". Я бережно вытираю его махровым полотенцем, которое давно уже надо отвезти маме, чтобы постирала, и убираю обратно в штаны. Мася отчаянно сопротивляется, раскалившись от злости. Ладно, ладно… Не с ним же наперевес мне, в самом деле, возвращаться на кухню! Ничего, потерпит. Но и в сатиновом узилище трусов он остается несломленным, как подпольщик-антифашист.
Мой маленький геноссе Грубер!
Надо поскорее выпить.
Я широко открываю дверь ванной, чтобы не наступить на пилу, и иду на кухню. Еще по дороге оживленно восклицаю:
- А вот и я! - и сам излучаю бодрость и задор, как будто нюхнул кокаину.
- А я уже соскучилась, - несчастным голосом встречает меня Вера.
Она сидит в полумраке, разбавленном тусклым светом ванной, сочащимся из окошка под потолком.
- Надо выпить, - деловито говорю я, садясь.
- У меня еще осталось. - Вера для убедительности показывает чашку, на дне которой темнеет коньяк.
Я подношу бутылку и мензурку к самому носу, чтобы не промахнуться, и, прищурив глаз, наливаю до краев. В бутылке остается еще мензурки на три или чуть больше. Где-то на полчаса с такими темпами. А сколько, интересно, сейчас времени? Впрочем, не важно. Время еще есть.
- Верунчик, за нас! - провозглашаю я обреченно. Быстро чокаюсь с ее чашкой, которую она даже не успела поднять, и жадно выпиваю. Я отхлебываю пепси, и в это время в глазах у меня начинает мутнеть и смеркаться. Кухня погружается в темноту, силуэт Веры расплывается и почти исчезает, на фоне окна остаются только залитые голубоватым сиянием глаза, которые вдруг изменились до неузнаваемости. Они стали огромны, бездонны и влажны, как море, нечеловечески красивы, они осветили ее лицо с кожей младенца, обрамленное черными кудрями, и, пронзив меня где-то на уровне похолодевшего затылка, пригвоздили к черной пустоте коридора, застывшей за моей спиной. Я не чувствую тела, силы покидают меня, на голову опускается купол ночи, усеянный то ли разноцветными звездами, то ли окнами далеких домов, и единственное, что дает мне основание полагать, что я еще не вырубился окончательно, это немеркнущие, плещущие любовью глаза Веры.
Пиздец. Меня снесло.
Смело.
Мне кажется, время остановилось и я молчу уже час. Но собрав последние силы и тщательно разделяя слоги, я произношу не своим голосом:
- Ве-ра-мне-бы-при-лечь-на-па-ру-ми-нут…
Вера что-то отвечает, как будто издалека, голосом, полным сострадания и материнской заботы, но я даже не пытаюсь понять что. Потом я и сам говорю что-то, чего не могу понять сам. И вижу, что глаза Веры исчезают, гаснут, как маяки, затянутые низкими штормовыми тучами, я остаюсь один в безбрежном, покачивающемся океане, и вокруг колышутся и тонут предметы, стены, пол и потолок, потерявшие всякий смысл, а нависшая сзади надо мною черная пустота готова вот-вот обрушиться на меня девятым валом, утащить в пучину и расплющить о самое дно…
И когда я начинаю покорно валиться с табуретки, руки вынырнувшей из небытия Веры подхватывают меня и отчаянно тянут вверх. Это придает мне сил, и, булькнув всем телом, я встаю, вздрагивая от оглушающего грохота упавшей табуретки. На мгновение я прихожу в себя - темнота частично рассеивается, и мир обретает черты реальности.
Я обнаруживаю себя нетвердо стоящим, сильно накренившись, одной рукой вцепившимся в стол, другой обняв Веру за плечи, а головой упирающимся в стену. Бесчувственный взгляд мой фиксирует почти пустую бутылку и печально лежащую на боку мензурку. В голове гулко раздается голос Веры. Она говорит что-то сердечное.
- Да, да, - киваю я убедительно, тяжело дыша.
Вера тянет меня, и я напрягаюсь всем телом, пытаясь оторваться от стены. Для этого мне надо взять под контроль ноги, и я бросаю на это все слабые силы моего разума. Наконец мне это удается, и, качнувшись, как тростник, я делаю шаг в сторону. Вера подхватывает меня. Мы начинаем движение… Коридор, слабо освещенный где-то в конце, надвигается на меня. Мне он кажется чертовски длинным и наклоненным. Повиснув на Вере, я бреду, хватаясь рукой за стену и волоча ноги. Вера беспрерывно говорит. Что-то утешительное.
- Да, да, - старательно киваю я. Вдруг рука проваливается в пустоту. Сердце останавливается, я чувствую, что тело мое готово низвергнуться в бездну, и отчаянно балансирую, изо всех сил упираясь ногами в пол. От предвкушения падения и соприкосновения со всего маху лба об пол у меня захватывает дыхание. Но Вера крепко держит меня. Я обретаю равновесие и с ужасом смотрю на стену. Но стены нет, вместо стены - черный провал. Впрочем, что-то знакомое. Я напряженно вглядываюсь в темноту и понимаю, что это вход в комнату с отсутствующей дверью. Но облегчения это не приносит, мне кажется, что в комнате что-то движется. Как бы клубится. Я со стоном закрываю глаза и трясу головой, чтобы отогнать видение.
У меня такое уже было, когда я только въехал в эту квартиру… В первый же день я напился на радостях - устроил себе новоселье и пил, пока не отключился, практически не закусывая. Вместо закуски смотрел по телевизору все подряд, переключая каналы. Всякую хуйню. Потом поплыл и, едва не промахнувшись, рухнул на диван. А ночью очнулся с дикой головной болью, с тоской в сердце и в зловещем свете луны увидел какую-то белесую фигуру в углу, рядом с комодом. Я обмер от страха, будучи совершенно уверенным в том, что это призрак Николая Степановича. Пришел по мою душу. Мне показалось даже, что я рассмотрел его глубоко посаженные глаза, острый тонкий нос православного изувера и всклокоченную бороду, теперь совершенно седую. Фигура, слава Богу, не шевелилась. Я свесился с дивана, схватил с пола зажигалку, зачиркал и зажег, чуть не сломав палец. В углу никого не было, только длинная белая тряпка с бахромой свисала с комода. Я включил свет, чертыхаясь, засунул тряпку в ящик комода и подозрительно осмотрел комнату. Николая Степановича нигде не было. Я перевел дух, одним махом допил остатки водки и уснул при свете. А на другой день, все еще находясь под впечатлением, поехал к себе домой, отлил из материнской бутылки святой воды и вечером, перед тем как лечь спать, обрызгал всю квартиру Аллы, восклицая: "Господи, Иисусе Христе!" Больше я никаких церковных заклинаний не знал. С тех пор ничего инфернального не случалось, но страх поселился в душе.
Я открываю глаза и различаю очертания комода. Призрака никакого нет. Вера увлекает меня дальше.
- Да, да, - бормочу я.
Свет все ближе. Я опять нащупываю стену, и это придает мне уверенности. Вера поддерживает меня за талию. Ведет как раненого бойца с поля боя. Но что-то меня беспокоит. Словно впереди - растяжка. Или вражеская засада. Только вот что?.. Осторожно переставляя ноги, тревожно вглядываюсь в приближающуюся прихожую, залитую мутным светом. Знакомая входная дверь. А куда мы, собственно, идем? Я вспоминаю нечто важное и, обрадованный тем, что вспомнил, открываю рот, чтобы сказать это Вере, предостеречь, но тут же забываю, о чем хотел сказать. Обиженно закрываю рот и хмурюсь, влекомый Верой.
Прихожая в потеках желтого света. Как будто кто-то плеснул из банки. Острое чувство опасности охватывает меня. Я испуганно погружаю пальцы в пухлое верное плечо Веры и тут же слепну от вспышки боли, как бомба разорвавшейся в моей голове. Такой, что перехватывает дыхание. Подкашиваются ноги. Я ору и обеими руками хватаюсь за Веру.
- Осторожно, пила! - вскрикивает Вера.
Да знаю я, черт возьми, что пила! Я и сам хотел сказать, что здесь пила. Боль приводит меня в чувство. Я понимаю, что треснулся об зубья пальцами, торчащими из полуистлевшей тапки. Я с трудом поднимаю ушибленную ногу и, охая, ощупываю ступню. Крови вроде бы нет. Просто ударился. Но как же больно! Вера поддерживает меня, пружинящего на одной ноге. Боль понемногу стихает, покидает тело, становясь внешним фактором, и дребезжащий от трезвучия Меня, Отца Небесного и Князя Тьмы, четкий и холодный, едва сдерживающий ярость голос окатывает стены до самого потолка:
- Завтра же выкину эту хуевину к ебене матери!
Мы с Верой вваливаемся в ванную. Вера причитает. Я волочу ушибленную ногу и охаю. Свет настолько ярок, что я теряюсь в пространстве. Мне кажется, что я нахожусь в центре огромной светящейся лампочки. Я решаю сдаться, обмякаю и сползаю по Вере, чтобы растянуться на полу, но неожиданно опускаюсь прямо на унитаз. Унитаз шумит, как Кура. Я устраиваюсь поудобнее, отключаюсь и со свистом улетаю вместе с унитазом куда-то вниз, на самое дно… Наступает ночь…
Такая глубокая, что она бесцветна. Без конца и без начала. Без места и времени. И я сплю, погруженный в нее, как эмбрион.
…Я просыпаюсь стоя, совершенно голый, мокрый с ног до головы. Вода струится по лицу, капает с кончика носа. Взгляд упирается во что-то сияющее, и через мгновение я понимаю, что это кафель. Я опускаю глаза и вижу розовую, в жемчужинах капель, склоненную над ванной спину Веры. Ее потемневшие от воды светлые волосы. Ноги мои по щиколотку увязли в скомканном месиве одежд. Крепко вцепившись в талию Веры, я совершаю чреслами несколько судорожные, но не лишенные ритмичности движения, выпадающие на слабую долю, как в регги. Ноу вуман, ноу край!
Вера мягко покачивается в такт, почти стукаясь лбом о кафель. И тут мысли мои приходят в порядок, и все встает на свои места. Итак, я ебусь. Мы ебемся. Ну надо же!
И откуда только силы взялись?.. Уже, наверное, утро. Или день. Или вечер следующего дня. Или даже ночь. Сколько я спал? Сколько сейчас времени? А Алферов? Как же Алферов?.. Ебясь, я всматриваюсь в окошко, выходящее на кухню. Там темно, значит, либо раннее утро, либо вечер, а может, даже и ночь. Впрочем, это уже не важно. Я все-таки сломался. Отключился и улетел… Но почему мы опять в ванной? Я что - здесь спал? Прямо в наполненной ванне? Как всегда, слишком много вопросов, но в данный момент задавать их неуместно. Как-то неудобно. Сначала нужно довести акт соития до логического конца, устраивающего обоих. Без излишней торопливости, но и не затягивая чересчур. Расчетливо и отстраненно. Мера, мера во всем! Но вот в этом как раз, я чувствую, могут возникнуть проблемы…
Мася, судя по всему, находится в том состоянии блаженной одеревенелости, присущей всякому хую на второй день конкретной пьянки, когда, несмотря на все прилагаемые усилия, дождаться семяизвержения бывает практически невозможно. Это так называемый сухостой, выражающийся в крайней степени эрекции, достичь которой в другое время удается лишь посредством многочасового сосредоточенного просмотра порнухи с лесбиянками-садомазохистками или гневной дрочки ночь напролет после недельного окучивания шестнадцатилетней поклонницы, которая в итоге, мерзавка, так и не дала. Но если вызванный таким образом искусственный стояк при всей своей фундаментальности и длительности самовыражения так или иначе все же разражается фонтанирующим крещендо, полным расслабляющих спазм, то пьяный сухостой настолько концептуален, что более всего напоминает минималистические опусы Майкла Наймана, состоящие всего из пяти тщательно подобранных нот, переставляемых так и эдак, отчего их завораживающее звучание можно слушать до бесконечности, но завершается тема всегда тем же, чем и начиналась, то есть как в рациональном, так и в метафизическом смысле - ничем. Так и хуй.
Кончить в период сухостоя представляется крайне затруднительной задачей. В принципе можно и не кончить. Хуй превращается в собственный фаллоимитатор, становится памятником самому себе. Пребывая в таком сомнамбулическом состоянии, он раздражающе самодостаточен. Попав в лоно, он безропотно занимает предназначенное для него пространство и скользит туда-сюда, ни на секунду не теряя своей увесистой привлекательности, но являясь при этом как бы вещью в себе, впадает в медитативный транс, вывести из которого его можно лишь прилагая невероятные усилия. Но даже прибегая к самым изощренным ухищрениям, нельзя быть полностью уверенным в успехе… Так и не кончив, сухостойный хуй мумифицируется, застывает в анабиозе, сохраняя всю свою вертикальную стать и способность оставаться в таком положении в течение нескольких часов, будучи с трудом упрятанным в штаны, во время ходьбы и даже при исполнении со сцены песен под гитару. До крайности утомляет его особенность внезапно регенерировать на, казалось бы, пустом месте.
Сначала женщина бывает в восторге… Ну не эта ли неопадающая мощь является истинным доказательством любви?! Женщина на молекулярном уровне чувствует его феноменальную силу и уверенность, его хищническую плотоядность, как у выскочившего из кустов маньяка, она ощущает себя пришпиленной бабочкой, сладострастно трепещущей крыльями. Такой вопиющий сексуальный гигантизм дает женщине возможность безоглядно погрузиться в пучину самых разнузданных, эротичнейших фантазий, забыть на время, кто, собственно, в данный момент осуществляет функции актива, и идентифицировать трудолюбивый член как принадлежность, допустим, любимого ею Брэда Питта. Длительность же коитуса и убаюкивающая, как морская волна, мерность фрикций позволяет расширить границы воображаемого до пределов настолько сокровенных, что количество оргазмов может значительно превысить все мыслимые и немыслимые пределы и побить все ранее зафиксированные рекорды.
Анкор! Анкор!..
Однако через час это надоедает даже женщине. Устает спина, затекает поясница, ноги начинают подгибаться, руки дрожать. Немеет шея… Стоны и охи звучат уже не волнующе и распаляюще, а несколько меланхолически, скорее как дань уважения мужской неутомимости. Хочется распрямиться и передохнуть. Встать под душ. Тянет просто поговорить. Посидеть, попить чайку-кофейку. Откинув волосы, с удовольствием выкурить сигарету. Посмотреть с любимым человеком телевизор. Лечь спать, наконец…
Секс умирает, как не подхваченная у костра песня.
Я стою и задумчиво ебусь.
"Смирение, Степанов, смирение! И это пройдет…" - просветленно думаю я.
Мокрый с ног до головы, пытаюсь проанализировать ситуацию.
А сколько, интересно, все это уже длится? Полчаса, час?.. Или больше? Все может быть… Заметная ломота в пояснице, сильная жажда и утомленно издаваемые Верой звуки, в которых слышится больше усталости, чем страсти, дают основание полагать, что ебемся мы уже довольно долго. Что ресурсы исчерпаны и пора бы кончить. Передохнуть. Мучительно хочется курить. "А хочется ли мне выпить?" - спрашиваю себя я. Да, я бы сейчас и выпил. Хочется покурить и выпить. Расслабиться. Я бы сейчас выпил коньяку и запил его чаем с лимоном. Ебясь, я пытаюсь вспомнить, есть ли у меня лимон. Нет… Ну ничего. Тогда просто крепкий чай - тоже очень хорошо. И тут у меня начинает болеть голова. В конце концов, это должно было случиться, я удивляюсь, почему она не заболела у меня раньше, но сейчас это кажется совсем неуместным.
Вот еб твою мать! Надо что-то делать. Надо кончить, надо кончить…
Но прежде нужно собраться. Взять ситуацию под контроль. Налиться похотью. Представить что-нибудь вопиющее, не гнушаясь ничем, настолько вопиющее, чтобы Мася вышел из благостного состояния просветленного адепта и сделал свою работу. Поставил точку, как всякий добрый хуй. И я начинаю думать, что бы мне представить…