Мы очень долго куда-то шли. Слева равномерно мелькали окна, выходившие в парк; справа - накрепко задраенные двери с цифрами, из-за которых доносились непонятные звуки. Наконец мы оказались в другом просторном зале - уменьшенной копии главного холла внизу, откуда попали в самое дальнее помещение, где нас ждал дядя Бобби.
Это была большая комната с десятком старых облезлых кресел. У входа, скрестив руки на груди, маячил страж в длинной коричневой куртке - я видел такие на грузчиках в мебельном магазине. Он пометил галочкой наши фамилии в своем листочке на планшете и кивнул в сторону мужчины у окна, сидевшего в кресле, на вид чуть приличнее остальных.
Мне дядя Бобби показался удручающе "взрослым", лет сорока, не меньше. Сильно поредевшие темно-каштановые волосы, очки с заляпанными стеклами; прибавьте к этому заношенный кардиган и лоснившийся от старости галстук.
- Привет, Бобби. Вот, пришли тебя проведать. Как твои дела?
Как у дяди дела, понять было затруднительно, поскольку прямо на вопросы он не отвечал, но говорил не умолкая. К маме два-три раза обратился по имени - Джанет, не переврав его. Рассказывал дядя не про себя, а про каких-то людей, кто что сказал, сделал или не сделал. Мама ободряюще кивала, сочувственно цокала языком или хмыкала где вроде бы полагалось.
Мама и меня попыталась вовлечь в разговор, но взгляд дяди Бобби лишь скользнул по мне, как будто зафиксировать впервые увиденный объект был не в состоянии. Дядя говорил с назойливым воодушевлением, причем интонация не менялась на протяжении всего монолога. Было ощущение, что он громко декламирует текст на незнакомом языке.
Все это я обдумал и домыслил потом. А во время встречи меня волновало другое. Ведь это брат моего отца. И наверняка он сильный и добрый, не зря же мы с ним одной крови, мы родня. И скоро я сумею его понять, и тогда подтвердится, что он сильный и добрый.
Я посмотрел на дядины руки, и мне стало интересно, в какие игры они с папой играли в детстве. Он подавал мяч, папа отбивал? Ну а в рождественские каникулы они, наверное, вместе лепили снеговиков. Я заглядывал ему в глаза, надеясь увидеть в них что-то знакомое, детское. Взрослое мне было чуждо и непонятно. Взрослые скучные, у них нет никаких игр, никаких радостей.
На тележке привезли чай, и дядя шумно его прихлебывал. Устав глазеть на дядю, я обернулся к маме и заметил, что она так и не сняла свою фетровую шляпку с перышком на боку.
Разговор постепенно стал чахнуть, паузы становились все длиннее. Мама все чаще терялась, не зная, что сказать, и заметно нервничала. Дядя вытащил из кармашка сигарету и прикурил; рука у него дрожала.
Я всматривался в изрезанное морщинами, старательно выбритое лицо - только под нижней губой остался островок щетины. Я настойчиво заглядывал ему в глаза. Это была моя единственная возможность приблизиться к отцу. Я ведь так мечтал к нему прикоснуться.
На следующий вечер после вечеринки и грянувшего за ней нелепого скандала мне захотелось еще раз прочесть письмо Александра Перейры, человека, утверждавшего, что он знал моего отца. Вот что писал Перейра:
Я живу на очень маленьком, но миленьком французском островке, туда можно добраться из Тулона на водном такси, от южной оконечности presqu’île. (Островок мой примерно в пяти километрах от острова Поркероль, легко сверить по карте.) А ну как вам захочется погостить у меня денек-другой? Не скажу, что я хорошо знал вашего отца, но у меня с войны остались кое-какие документы, фотографии, в том числе и с ним. На островке есть виноградник, здешние вина мало кто знает, однако поверьте, они стоят того, чтобы познакомиться с ними поближе.
Завершая письмо, позволю себе повторить, что книга ваша действительно меня восхитила. У вашего покорного слуги тоже имеются кое-какие открытия в той же области. Когда мы просмотрим мой скромный архив, сбереженный как память о Первой мировой войне, наверняка у нас найдется о чем поговорить, коллега. Если все пойдет так, как мне хотелось бы, то я попрошу вас (разумеется, если у вас возникнет интерес) продолжить мою работу и предложу стать моим душеприказчиком, передав вам свои авторские права.
Подобное предложение от постороннего выглядит по меньшей мере странным. Но надеюсь на вашу снисходительность, вы уж простите меня, старика! Если роль душеприказчика вас смущает, не берите в голову. В любом случае славно отдохнете. Это я вам обещаю.
Искренне ваш Александр Перейра
Утром я поехал на площадь Сент-Джеймс, в Лондонскую библиотеку, разузнать про этого Перейру. В справочном отделе я нашел Conseil de I’Orde des Médecins en France. Разумеется, Александр Перейра был в этом каталоге; он родился в 1887 году. Точно он. Солидный послужной список: тут тебе и работа в клиниках, и преподавание. Карьерный рост внезапно прекратился после Второй мировой войны. Еще в одном справочнике, уже с подробной библиографией, перечислялись куча статей и пять монографий, все о проблемах памяти и сенильной деменции. До войны Перейра занимал ответственные посты. Его путь к успеху был короток - французская система образования предоставляет привилегии отпрыскам элиты, которые обучаются в лицее (lycée), затем поступают в высшую школу (grande école), а уж оттуда попадают прямиком на самые завидные должности, будь то медицина, финансы или инженерное дело.
Какой контраст с моим собственным обучением, невольно подумал я. В деревенской школе на краю выгона, затворенного калиткой, сколоченной из пяти жердей, было три классных комнаты. И это школа? Больше похоже на хлев. Возможно, хлев там раньше и был.
Денег тогда, в двадцатые, катастрофически не хватало, и всем мучительно хотелось забыть недавние ужасы.
Кухарка миссис Адамс, с волосами, убранными под сеточку. Вот она держит ложку над огромным рисовым пудингом, сейчас проткнет бежевую корочку… Вот мои ноги, бегут-спотыкаются по неровному двору, за которым наши классные комнаты… Вот мистер Эрмитейдж, директор. Его ранили под Ипром, протез правой руки был втиснут в рукав пиджака, а под правой брючиной скрывалась загадочная пружина, соединявшаяся с подъемом ботинка…
Нам в основном задавали плести коврики из рафии и лепить из пластилина. Учитель был нетерпелив, поэтому меня часто ставили в угол. На следующий год меньше стало уроков труда и больше арифметики; еще мы разбирали буквы и учились читать. Я помню то утро, когда буквы вдруг стали складываться в слова. Тогда же я научился ловчить - лень было соединять букву за буквой. Если слово начиналось с "конв", я тут же выпаливал: "Конверт", а что же еще это могло быть? Но догадывался, что так делать нельзя.
После занятий я шел по полю мистера Покока (пятьдесят акров) к ферме, на которой работала мама. Я нарочно забредал в чащобу, где можно было и поплутать. Надо мной и вокруг меня шумела листва, это приятно расслабляло, я брел наугад среди торчащих корней и мхов, среди лесных цветов-малюток, которые только я один и видел. Однажды даже заблудился: забрел в соседнее графство, и местному полицейскому пришлось ночью доставлять меня домой.
На маминой ферме была конюшня, там работала Джейн, она позволяла мне иногда чистить стойла, а если у нее бывало хорошее настроение (такое случалось редко), рассказывала про нрав и повадки лошадей. Мне ужасно хотелось ездить верхом, доказать себе, что я могу. Некрупный жеребчик Кочегар был моим любимцем. В общем, мало-помалу я научился держаться в седле.
Вскоре я попал в класс самого мистера Эрмитейджа. Того, кто плохо соображал, директор мог ударить линейкой по руке, но материал объяснял доходчиво. Однажды он попросил меня прийти с мамой до начала уроков. Мы с ней приготовились к неприятному разговору. Я не понимал, в чем провинился. Видимо, нарушил какой-то запрет, но какой?
Мы приехали в восьмом часу, класс еще только подметали и как раз привезли бидоны с молоком. Беседовали в классе (больше было негде). Мы с мамой сидели на первой парте, а директор перед нами на большом учительском стуле. Мистер Эрмитейдж сказал, что частной городской школе для мальчиков выделена квота на бесплатное обучение для учеников из сельских школ; деревенские должны разбавить обычный контингент на четверть. Если у мамы нет возражений, он предложил бы мою кандидатуру. Возражений, суть которых я улавливал смутно, у нее было много. Что у каждого свое место в этой жизни, что все это ни к чему, и так далее и тому подобное. Но авторитет Эрмитейджа оказался сильнее. Его изувеченное пулями тело было зримым свидетельством того, что реальность убедительней любых рассудочных построений.
Он поднялся со стула и, прихрамывая, подошел к окну. Стоял и смотрел куда-то поверх полей, на видимые только ему одному холмы.
- Когда там, во Франции, все кончилось, - заговорил он, - я стал подумывать о тихой жизни, мечтал учительствовать где-нибудь в провинции. Тогда каждый из нас прикидывал, что будет делать после войны. Многие хотели заняться бизнесом, открыть паб. А я часто представлял себе именно этот момент: я распахиваю дверь в большое будущее перед деревенским парнишкой. Миссис Хендрикс, вы не обязаны отправлять его в городскую школу, но мне кажется, он должен там учиться.
Пристыженная мама дала согласие, и в сентябре я приступил к занятиям в частной школе. Она располагалась в красном кирпичном здании, какие обожают ревнители викторианской эпохи, и во всем копировала именитые заведения старого образца, где главными дисциплинами были греческий и латынь. Как известно, выскочки куда более рьяно, чем истинные аристократы, следуют любой моде. Поэтому ни в одной другой английской школе не зубрили с таким упорством спряжение глаголов, попутно осваивая Овидия и Еврипида. К счастью, мне все это нравилось. Вникая в грамматику латинских шедевров или рифмуя поэтические строки, я воспринимал это как игру - с таким же примерно удовольствием мальчишки собирают и разбирают машинки. Красоту слога Тита Ливия и Гомера я понимать не научился, но этого и не требовали, гораздо важнее было усвоить шаблоны грамматических правил.
Преподаватель физики призывал нас наблюдать за водой, когда она набирается в ванну; так нам будет легче понять, говорил он, как жидкость превращается в пар и как происходит вытеснение этой самой жидкости при погружении в нее тела (в данном случае твоего собственного). Но я, глядя на воду, металлическую пробку, зеркало и саму ванну, думал о том, как бы уложить названия этих предметов в размер гекзаметра.
Сейчас, спустя годы, все это выглядит крайне странным, но, вероятно, подобные головоломки помогали нам отвлечься от размышлений об унылой действительности. Что тогда все мы уяснили твердо, так это ничтожность нашей эпохи и наших государственных деятелей. Никакого сравнения с героями и законодателями античности. Невозможно даже представить себе, чтобы мистер Невилл Чемберлен умудрился очистить Авгиевы конюшни, а мистер Стэнли Болдуин исхитрился добыть золотые яблоки из сада Гесперид.
Ужинали мы с мамой рано, а потом я шел наверх делать уроки. Овчарка Бесси топала за мной (нам дали ее, поскольку без собаки в деревне никак нельзя), забегала то слева, то справа, видимо, считая своим долгом загнать меня в воображаемую овчарню. С уроками я справлялся за час, оставалось время на Библию. Маму беспокоило, что я подолгу сижу "уткнувшись в книгу". Я не понимал, что ей не так, ведь я делаю то, к чему всех нас призывают, и, если честно, я не без удовольствия заставлял ее нервничать. Ребенок жаждет быть в центре внимания, ради этого можно и маму расстроить: еще одна маленькая победа над высокомерием взрослого.
Дом у нас, представьте себе, был большой, имение все-таки. В папины руки он попал перед войной. Откуда вдруг взялись сто фунтов и страховой полис, мама так и не разобралась. "Твой папа знал, что к чему", - часто повторяла она, вот и все объяснение. Почти все в округе снимали коттеджи, которые обходились дешевле. Многие и рады были бы жить в нашем доме, но им это было не по карману.
Имелся у нас и сад площадью в акр, дальней частью граничивший с полем; еще на участке стояло несколько флигелей, в которых когда-то дубили кожи: память о небольшом кожевенном заводике. Комнат в главном доме было в избытке, и часть мама сдавала.
Я страшно бесился, когда появлялся очередной жилец, так как после осмотра комнаты и сговора насчет цены, мама неизменно изрекала: "Роберт пусть вас не смущает. Он парень с причудами, но не озорник, мешать не будет". И трепала меня по волосам.
Моя спальня была в конце коридора, окно выходило на лужайку, по краям которой росло несколько кустов, а посередке старая раскидистая яблоня. Украсить сад тюльпанами или, скажем, георгинами было некогда, да и не умели мы ухаживать за цветами. Мы с мамой все время торчали на кухне, она же служила гостиной. Остальные комнаты на первом этаже отапливать было накладно, ими пользовались только летом. В половине седьмого квартирант мог попить на кухне чайку, а вообще, считала мама, пусть не вылезает из своей комнаты.
Дом был примечателен не только запертыми комнатами и угольными каминами. Построенный сто лет назад, он казался намного древнее, а в некоторые уголки нашего "поместья" страшно было даже заглядывать. В одном из старых флигелей кожевенного заводика, в неосвещенной кладовке, стоял огромный деревянный ларь без крышки, в котором жили крысы, а может, и кто посвирепее. За ларем была дверь, которая вела куда-то, где было темно до черноты; я так ни разу и не рискнул туда сунуться.
С той стороны нашего дома, что ближе к ограде, имелась железная лестница, которая поднималась к окну загадочного помещения неопределенного назначения. Мне часто мерещилось, что в этих продуваемых сквозняком коридорах, мощенных кирпичом двориках, погребах и пропахших сыростью чердачных каморках притаились прежние обитатели дома, и я повсюду слышал шорохи иной жизни.
У меня ворох претензий к своему образованию; оно обрывочное и отягощено балластом никчемных сведений. Слишком часто я чувствовал себя недоучкой в компании тех, кто окончил более качественные заведения. У этих счастливчиков был шире кругозор, и держались они свободнее. Ну да, опубликовал я одну монографию, но этого мало, чтобы претендовать на сотрудничество с таким светилом, как этот самый Перейра.
Смущала и вероятность узнать об отце что-то неожиданное. Мама говорила, что человеком он был хорошим и примерным гражданином; в деревне не принято было обсуждать погибших на войне, но если кто-то вдруг поминал отца, то только по-доброму, подтверждая слова мамы. Соответственно, я сотворил себе определенный образ, и он занимал значительное место в моей жизни. Из своего небытия папа продолжал оказывать на меня влияние, возможно не слишком заметное, но постоянное. Сам того не осознавая, я старался быть не хуже его. По мере взросления именно благодаря отцу во мне все чаще возникал азарт чего-то добиться: был бы он жив - гордился бы мной. Порою я почти верил, что он за мной наблюдает.
Не скажу, что эта вечная оглядка приносила только пользу, однако в некоторых ситуациях она помогала мне правильно скорректировать свое поведение.
Поговорить с человеком, который был знаком с отцом, безумно хотелось, но я опасался, что Перейра открыл мне не все свои "планы". Мало ли что у него на уме? И вообще, кто знает, чем обернется для меня встреча с маститым коллегой? Она может пробудить в памяти былые неудачи, разбередить душевные раны. Не зря говорят: не будите спящую собаку.
Я рассудил, что свору псов действительно лучше не дразнить, пусть себе дремлют. И на следующий же день написал старику письмо с отказом, запечатал и оставил на столике в холле.
Аннализа решилась вырваться ко мне только в субботу утром.
- Джеффри узнал про нас. Я тогда и прибежала к тебе, чтобы сообщить. И напоролась на эту девицу.
- Откуда он узнал?
- Да какая разница? Узнал. Наверно, шпионил. Захотел, наконец, выяснить, где я пропадаю. Мы всю неделю выясняли отношения. А вчера вечером Джеффри собрал вещи и ушел.
Меня охватило отвратительное чувство сожаления.
- И что ты собираешься делать?
- Ничего. Начну новую жизнь.
- Значит, что-то делать все-таки собираешься.
- Только учти, Роберт, с тобой у нас все. Слишком это больно.
- Прости.
- Ты не виноват. Я давно хотела порвать с тобой. У нас тупиковые отношения.
- Значит, ты решила расстаться сразу с обоими.
- Да, так будет проще. Теперь я смогу снова стать самой собой. Смогу начать с чистого листа.
Я сел, закурил сигарету.
- Выходит, слишком сильная привязанность игрушка небезопасная.
- Роберт, не пори ерунду. Я всегда буду вспоминать только хорошее. Никогда тебя не забуду. И ни о чем не жалею.
Наверное, надо было ее догнать. Наверное. Я услышал, как захлопнулась дверь внизу и как вслед за тем задребезжали стекла. Мощный был хлопок. Я посмотрел на свои руки и ноги, почему-то не желавшие даже шевельнуться. Неужели я готов отпустить эту женщину? Неужели я позволю ей разрушить нашу близость? Ну и с кем еще мне будет так неутолимо сладко? Ради нее же самой я обязан доказать, что такая телесная гармония - редкая удача.
Я побрел на кухню заваривать чай. Вот этому руки и ноги не противились. Вот это казалось им необходимым. Ближе к вечеру пошел в кинотеатр на Керзон-стрит смотреть трехчасовой французский фильм, он был в моем вкусе. Это когда главные герои творят что хотят, плевать им на мораль и на все эти "она (он) не нашего круга". Сигаретный дым, любовный угар, улочки провинциальных городов.
Ночью я никак не мог заснуть; организм реагировал на расставание с Аннализой. Пошел в ванную, открыл кран, чтоб запить легкое снотворное, которое сам себе назначил.
Меня, разумеется, удручала потеря и возникшая перспектива теперь уже четко обозначившегося одиночества, но назвать это душевной травмой все-таки было нельзя. Я воспринял разрыв скорее как возвращение к норме. К тому, что было всегда: мне не привыкать к одиночеству. Люди изначально одиноки, любые наши зависимости суть отклонение от нормы. Со времени моего романа с Л. прошло больше тридцати пяти лет; после войны я не испытал ни одной по-настоящему пронзительной сердечной привязанности. Так, интрижки. По физиологической надобности или ради элементарного удобства.
Итак, я учился в приличной городской школе и лет с шестнадцати начал вести дневник. Уже не первый десяток лет он лежит у меня в нижнем ящике письменного стола под грудой фотографий, которые, как только появится свободное время, я все-таки должен рассортировать и запихать в альбом. На следующий же день после ухода Аннализы я извлек дневник на свет божий.
Все всколыхнулось. Оказывается, далекое прошлое было во мне живо по-прежнему. Пока я листал исписанные черными чернилами страницы, меня вдруг настигло прискорбное откровение: еще тогда, мальчишкой, я был предрасположен к одиночеству.