Там, где билось мое сердце - Себастьян Фолкс 6 стр.


- Книгу вашу я прочел с громадным интересом, - вдруг сказал Перейра. - В свое время она наверняка произвела фурор.

Мне стало не по себе, так на меня обычно действует почти любое упоминание о книге.

- Просто тема совпала с веяниями эпохи, - сказал я. - Это ведь были шестидесятые. Время перемен. Долой все барьеры и прочую рутину. Тогда это казалось очень важным. Вы же невропатолог. Так ведь?

- Так. Гериатрические проблемы. Деменция, потеря памяти и тому подобное.

- А где вы практиковали?

- Долгое время в Англии. В Лондоне и Манчестере. Потом в Париже. А последним местом моей работы был Марсель.

- Вы англичанин?

- У меня двойное гражданство, британское и французское. Мать англичанка, отец испанец. А родился я в Отёе, это парижский пригород. Полетта сказала, что вы хорошо говорите по-французски.

- На самом деле так себе. На уровне школьной программы.

- Уверен, что вы много путешествовали.

- Мой батальон где только не воевал. После войны перемещений было гораздо меньше. В основном симпозиумы, конференции. Индия, Шри-Ланка, Ближний и Средний Восток. Год работал в Пуатье, в исследовательском центре. Ну и в Париже, время от времени.

Большего говорить о себе, пожалуй, не стоило. Кое-какие факты из моей биографии имелись на суперобложке пресловутой книги. Там и еще в медицинских регистрационных реестрах он мог вычитать, когда, где и на какой должности я работал. Это все.

Перейра откинулся на спинку стула и бросил салфетку на полированную столешницу

- Существенное внимание я уделял проблемам памяти. Для гериатрической медицины это крайне важная вещь, сами понимаете.

- Чрезвычайно важная.

- У стариков погружение в глубину, в текстуру пережитого ранее, - это своего рода компенсация, возмещение утраченной насыщенности жизни. Вернемся вспять. Когда ребенок впервые пытается плавать в море, ему очень страшно. Море холодное, море глубокое, в нем можно утонуть. Человечку попадает в рот вода. Он выплевывает ее, он плачет и кричит. К семнадцати годам подобные страхи уже преодолены. Примерно в этом возрасте он получает от моря иные впечатления, гораздо более яркие, скажем, купание в огромных волнах или в ночной фосфоресцирующей воде, и это уже не страх, а абсолютный восторг. Чуть позже человек начинает различать, что ему приятнее: кататься на волнах или наблюдать за цветными рыбками в коралловых рифах. Эти ощущения он потом испытывает снова, когда учит плавать своих детей. Но разница в том, что у отца собственные впечатления отходят на второй план, он полностью сосредоточен на детях: как им страшно и зябко в море. На долгое время человек становится как бы зрителем, лицом не главным, а сопереживающим. Однако в шестьдесят лет, или около того, происходит воссоединение с самим собой. Теперь при каждом прыжке на гребень волны, при каждом погружении с головой в холодную воду оживают в памяти ощущения от прежних, сотни раз повторенных прыжков и нырков, это дает возможность почувствовать забытую полноту бытия. Жалящий холодок брызг… скрип песка под ногами… Старик снова становится ребенком. У него снова есть папа и мама. Градус восторгов теперь гораздо ниже, но душу согревает глубинное удовлетворение. Плывя размеренным брассом вдоль эгейского пляжа, он ощущает в эти минуты, как прыгал в волны Атлантики, как игриво обдавал брызгами подружек, как плыл наперегонки с приятелями до буйка и даже как малым ребенком забирался на плечи к отцу. Все предыдущие эпизоды с плаваньем воспринимаются словно грани одного переживания, повторяющегося для субъекта здесь и сейчас.

- Может, грани, а может, предвестники финала аттракциона. Когда плавать уже не придется.

Перейра улыбнулся:

- Я не сомневался, что вы поймете.

Чего уж тут было не понять. Его краткий монолог был похож на заученный наизусть, и мне показалось, что произносил он его несколько через силу, по необходимости. Когда становишься старше, жизнь делается пресной и вялой, иссякает азарт. Но, конечно, можно себя уговаривать, что она не тускнеет, а, напротив, делается ярче, как коралловый риф, который с годами разрастается и обретает все больше экзотических красот.

Впрочем, подтрунивать над стариком было не совсем честно. Я и сам часто испытывал ровно те ощущения, о которых говорил Перейра, и не воспринимал их как самообман. Действительно настоянная на опыте удовлетворенность - это справедливая компенсация утраты бурных молодых восторгов. Впечатления юности пишутся жирным шрифтом на девственно-чистой странице, и запись получается ясной и четкой. А в пожилом возрасте впечатления фиксируются в лучшем случае на палимпсесте, с поверхности которого хоть и соскоблили прежние пометки, но они проступают сквозь пергамент, они никуда не делись.

Но моя беда в том и состояла, что я больше не был уверен в достоверности своего прежнего жизненного опыта. Я бы и рад вспомнить свои школы, учителей, университет, однако связь с ними была нарушена, ничто не проглядывало сквозь новые наслоения, все стерлось бесследно. Используя пляжную аналогию Перейры, я представлял собой не опытного шестидесятилетнего пловца, который хранит в подкорке все свои прежние бесчисленные заплывы, а глупого карапуза, пока не знающего даже того, что вода в море соленая.

- Карьера врача частенько зависит от определенного стечения обстоятельств, - заметил Перейра, - в вашем случае, кажется, так и было.

- В какой-то мере да.

- А у меня вышло так, что на психиатрию я переключился довольно поздно. Как и вы, я мечтал совершить великое открытие. Просто лечить больного или поддерживать его в приемлемом состоянии мне было мало. Я мечтал отыскать свою разновидность философского камня.

Я узнал эту фразу. Цитата из моего опуса "Немногие избранные". Она меня покоробила.

- А можно взглянуть на те самые фотографии? - спросил я. - С моим отцом?

- Разумеется, - сказал Перейра, поднимаясь из-за стола. - Вы много знаете про фронтовую жизнь отца?

- Почти ничего. Мама про это не рассказывала. Там, где мы жили, почти в каждой семье были убитые. Отцы, братья, сыновья, женихи… Но у взрослых существовал негласный уговор: никогда не вспоминать вслух погибших. Возможно, это было неправильно.

- Вы и сами побывали на фронте. Об этом есть пара упоминаний в вашей книге, вскользь. Может, расскажете мне об этом более подробно?

- Хорошо, как-нибудь обязательно.

- Сегодня же вечером достану старые бумаги и фотографии, поищу то, что нужно, - пообещал Перейра. - А сейчас отдыхайте, наслаждайтесь нашими красотами. Если угодно наведаться в порт, моя машина к вашим услугам. Вообще-то езда на машинах у нас запрещена, исключение сделано только для всяких аварийных служб, ну и для тех, кто обзавелся автомобилем до принятия запрета. Таких, как я, счастливчиков здесь совсем немного. Но, возможно, вы предпочтете пройтись пешком, ходу до порта меньше часа. Давайте встретимся в библиотеке примерно в половине восьмого. Договорились?

Я предпочел пеший ход. Любой врач, вне зависимости от специализации, выбрал бы променад как более полезный. К порту вела единственная, мощенная булыжником дорога, сбиться с которой было невозможно. Я спустился в город и стал искать небольшой магазинчик. Живя во Франции, я часто в таких отоваривался. Покупал мыло, орешки, открывалки для бутылок и сувенирные бутылочки со светлым виски под каким-нибудь эффектным названием, например "Роса жизни".

В порту я увидел с дюжину яхт и длинную пристань, но никаких желающих отплыть пассажиров. Впереди, прямо у дороги, была гостиница, запертая, и парочка баров. Немного в стороне я углядел еще один, вроде бы поопрятнее, где и расположился. Чуть поодаль носились туда-сюда на легких мопедах подростки без шлемов. Жужжанием двухтактных двигателей они лишь усиливали послеобеденную дремотную ennui маленького порта. Вынырнув из нутра бара, ко мне наконец-то подошла, пришаркивая шлепками, официантка. Я попросил пива; когда она ушла, достал книгу. Небольшой романчик, написанный бойко, но без малейших промельков таланта. Романчик пользовался успехом, и я почти не сомневался, что автор и дальше будет тратить жизнь на подобную ерунду, считая это своим призванием. Не устаю удивляться тому, насколько часто выбор профессии диктуется случайностью. Многие прославленные писатели (чуть не половина) не стали бы изводить бумагу и чернила, если бы в юности им подвернулось иное, более надежное и перспективное занятие.

А как начинал я… Молодым парнем, еще не помышлявшим о том, что в эру викторианцев называлось "врачеванием умалишенных" (и пока не решившим, кем ему стать - хирургом или терапевтом), я получил направление на стажировку в Ланкаширский сумасшедший дом. Парень, между прочим, был ветераном, много чего хлебнувшим: итальянская кампания, окопы, осколочные ранения. Но увиденное в дурдоме оказалось куда кошмарнее. Построенный из благих побуждений в 1848, по-моему, году, за две сотни лет этот дом скорби пережил единственную перемену - из него окончательно испарился дух надежды. Когда-то мечтатели и мечтательницы в накрахмаленных белых халатах (викторианские лекари и сестры милосердия) свозили сюда полоумных, найденных в городских трущобах и в затерянных средь холмов деревушек. Они надеялись их исцелить. Теперь те же самые палаты, которые и красят-то раз в сто лет, стали пристанищем для несчастных, чья болезнь уже точно не поддается излечению.

В первую неделю меня определили к хроникам из мужского отделения - для новичка настоящее боевое крещение. Если не раскиснешь, не утратишь присутствия духа, потом тебя допустят к тем, кому можно попытаться помочь. Наставником, помогавшим мне освоиться в заведении, был Пол Гардинер. Пол хотел стать военным, но в солдаты его не взяли из-за плоскостопия, вот его и занесло в медицину.

…Множество запоров на дверях, лязганье ключа в замке - их там до черта, дверей и замков. Мы оказались в безлюдном помещении и стали ждать, когда нас впустит надзиратель с той стороны. Коридор. В конце его Гардинер открыл ключом дверь "комнаты отдыха". Не ожидал я, что некоторые пациенты будут совсем голыми. Два-три человека бродили по палате от стенки к стенке и что-то говорили, но не другим, а самим себе. Но большинство сидели в креслах, расставленных полукругом в конце комнаты, и сосредоточенно молчали. Друг с другом они не разговаривали, ни книг в руках, ни радиоприемников, ничего такого, что могло бы развлечь. Две палатные медсестры в коротких белых халатах время от времени прохаживались мимо кресел.

- Сущий бедлам, верно? - вяло констатировал Гардинер. - Посмотри, какие вон у того гениталии. Как у жеребца. Ну и шланг. Почти у всех у них габариты за пределами нормы. Думаю, это достойно специального исследования. Выявить взаимосвязи. Влияет ли фактор наследственности.

- И как вы их лечите?

- Инсулиновая кома. Иногда назначаем лоботомию, вызываем хирурга из местной больницы, он выкраивает время в своем расписании. Впрочем, теперь это вчерашний день. Нынче в моде электросудорожная терапия, чаще назначаем ее. Электрошок. Знаешь, что это за штука?

- Да. Воздействие током вызывает спазмы, иногда это оказывает благотворное действие.

- Ну да. Иногда и коровы летают. Но тут, как говорится, начальству виднее. Наше дело маленькое: следим, чтобы больные не покалечились сами и не покалечили других. Каждый квартал власти требуют от нас отчет с точными цифрами.

Спустя несколько месяцев меня поставили на ночное дежурство. Ты должен, если что стрясется, принять меры, но вообще времени полно, и можно привести в порядок бумаги. Пост дежурного врача находится в центральном коридоре - квадратная будка, застекленная спереди. В этом полуосвещенном закутке стоял металлический шкаф, в котором хранились истории болезней. И висела доска со списком сотрудников, кто есть кто и где кого искать. При слабом свете настольной лампы я вписывал в карты рассказы и жалобы пациентов. Формулировки должны были быть четкими, чтобы их мог понять любой врач, читая историю болезни. Примерно через месяц я завел собственный дневник, где отмечал то, что казалось интересным именно мне. Другим мои записи, возможно, показались бы бредовыми, но для меня они были хорошим подспорьем, помогали выявить закономерности в модели поведения, в мотивациях этих людей. Ну, например, вот такая запись: "Его рассказы заставляют вспомнить Кафку. В слуховых галлюцинациях Голос чаще всего звучит как голос рассказчика в романах Джозефа Конрада. Но откуда это могло взяться в его голове? Ведь он, судя по всему, книги читает редко…"

Ну так вот, в то первое ночное дежурство, записав все, что требовалось, я стал вспоминать медсестричку, на которую наткнулся днем на парковке. Она шла к лесной школе "Дом кедра", в отделение для совсем юных пациенток. У сестрички были черные нейлоновые чулки, тонкие лодыжки и слегка растрепанные каштановые волосы, что выглядело многообещающе. Раздумья о лодыжках были прерваны стуком в дверь; стучал наш санитар Боб.

- Доктор, Реджи разбушевался. Не пойми с чего. Пришлось перевести его в бокс. Но, наверное, без укола не обойтись.

Одиночная палата всегда была наготове, там две двери, обе на запоре. Реджи находился в клинике почти двадцать лет, ему уже стукнуло сорок с лишним.

Он кричал от страха и рвал на себе рубаху. Такое случалось, когда навязчивые мысли становились непереносимыми. Ему казалось, что его одежду кто-то отравил, она пропитана ядом, как туника Геракла. Вот такая заморочка.

Под истошные вопли и брань мы с Бобом схватили его за запястья, чтобы бедняга прекратил себя терзать. Реджи сообщил, что по стенам скачут звери, один другого свирепее. Мне стало интересно, что будет, если вместо успокаивающего укола я попробую наладить контакт, подыгрывая бредовым фантазиям.

Поймав взгляд вытаращенных от ужаса глаз (запястья мы продолжали удерживать), я спросил:

- Кто такой Пэдди, где ты с ним познакомился? И когда это ты был в Болтоне?

Подобная методика не прописана в инструкциях, это было нечто диковинное и даже дикое. Но почему не попытаться, если ничего больше не действует? А вдруг сработает? Примерно через полчаса я отпустил Боба, поскольку Реджи немного успокоился и больше не представлял опасности ни для самого себя, ни для меня.

Я продолжал его убалтывать в рамках, скажем так, заявленной темы. Начали мы с выяснения, что за личность этот самый Пэдди, но потом, слово за слово, вышли на другие поводы для отчаянья, неожиданные и неодолимые. Слушая исступленные выкрики Реджи, я словно бы читал нескончаемую книгу со множеством беспорядочных отступлений, не относящихся к сюжету. В монологе Реджи доля рационального была примерно такой же, как в каком-нибудь романе Генри Джеймса. Но в том-то и штука, что сам Реджи не видел во всем этом неукротимом беспорядочном нагромождении никаких логических огрехов. Это беднягу и мучило: его аргументы (а значит и опасения) не поддавались опровержению. То есть действительно полная безысходность.

Несколько часов мы с ним блуждали по болезненно-ярким ландшафтам видений; я почувствовал, что надо напрячь все силы, иначе недолго и самому съехать с катушек. От его дыхания веяло психотропными препаратами и страхом. И вредничал он кошмарно, хулиганил, что типично для больного в моменты обострения (это я уже успел усвоить). Огромное тело все еще хранило повадки вольного бродяжничества. Он не называл меня по имени, он даже ко мне не обращался. Разговор Реджи вел не со мной, а с кем-то, кто был для него сейчас гораздо важнее и реальнее.

Наконец приступ удалось полностью купировать. Возможно, обыкновенная усталость вызывает в мозгу определенную химическую реакцию, и этого достаточно, чтобы разомкнуть порочную цепь…

Но хотелось думать, что его успокоило то, что кто-то был рядом. Иными словами, помогла проявленная мной изобретательная заботливость.

Из одиночной клетушки я вышел в час ночи, наполненный шприц так и лежал в кармане, не пригодившись. Я оставил Реджи под присмотром, дал ему снотворное и подождал, пока он уляжется. Трудно было противиться мысли, что ему помогла моя "методика". Глупости, одергивал я себя, просто случайно повезло. Но тщеславие продолжало нашептывать, какой я молодец.

К ужину я переоделся в льняной костюм, решив, что это оптимальный вариант: дипломат на неофициальном рауте. Рубашку выбрал белую, галстук фиолетовый, давно я ждал повода его надеть. Всегда любил фиолетовый цвет. Был у меня в детстве набор красок, и я рисовал для мамы неуклюжие картинки, исключительно в приглушенных сиренево-лиловых тонах. Однажды в начале лета я решил заработать карманных денег и подрядился пропалывать по субботам клумбы в одном справном деревенском доме, самом большом и высоком. Там росло много роз; горячие и теплые солнечные краски - красные, кремовые, оранжевые, желтые - пронзали все тело, отзываясь в нем болью. Я попытался выбрать, какие мне нравятся больше, но сам содрогнулся от подобного святотатства: ни одну розу нельзя было обидеть…

В портовом магазинчике я купил бутылку джина и несколько лимонов. На прикроватном столике нашелся стакан. Еще бы льда добавить. Но и так было вполне приемлемо. Толкнув ставни, я распахнул окно. Потом сунул под спину подушки, сел.

Сколько раз я проделывал все это? В скольких чужеземных приютах пировал в одиночку? Сколько опустошенных бутылок наберется на моем веку? Когда я умру, кто-то порадуется и этим моим рекордам. Занимательная статистика. Объемы выпитого. Вино можно вынести в отдельные подпункты, по регионам: от департамента Рона - 20 тысяч бутылок, от Бордо - 18 тысяч…

Дневник я прихватил с собой на остров, скорее всего, из желания подстраховаться. Сунул в портфель, а не в чемодан, багаж ведь иногда теряется. Потягивая джин, я открыл страницы, посвященные первым дням в университете, где мне предстояло изучать медицину и попытаться стать врачом. Я опустил дневник на колени и закрыл глаза…

Наш колледж располагался в укромном уголке за длинным забором; на ворота я наткнулся, совсем не там, где ожидал их увидеть, нырнул внутрь и очутился на нужной территории. Справа от меня высилось восхитительно древнее строение. Человек в котелке, сверившись с листком на планшете, нашел мою фамилию и выдал ключ. И потащился я со своим тяжеленным чемоданом по мощеной дорожке к арке, гадая, как мне теперь выкручиваться из этого жизненного переплета. Ведь кто я? Обычный деревенский парень. Гонял бы на лошадях, чистил бы канавы. Случилось так, что в деревенской школе я оказался самым сообразительным, неплохо считал, старательно зубрил и сам не понял, как шаг за шагом, практически машинально, добрался до этой обители наук. Это не было осознанным выбором, просто мне не хотелось огорчать людей, желавших сотворить из меня нечто неординарное.

Назад Дальше