Итало Кальвино: Избранное - Итало Кальвино 4 стр.


- Разрази меня гром! Так я и знал. Посмотрите, он только о моей сестре и думает. Поверьте мне, он никогда не перестает о ней думать. Он прямо влюблен в нее. Влюбился в мою сестру, ну и отчаянный ты парень!

Все громко хохочут, дают ему подзатыльники и наливают стакан. Вино Пину не нравится. Оно дерет горло, и по коже бегут мурашки. После вина безумно хочется смеяться, кричать и безобразничать. Но Пин пьет. Он выпивает залпом стакан вина, так же как затягивается сигаретой, так же как по ночам с отвращением подглядывает за сестрой, валяющейся на постели с голыми мужчинами. В такие минуты ему кажется, будто его кто-то грубо ласкает, царапая кожу, и во рту у него появляется противный терпкий привкус, как от всего, чем занимаются мужчины: от табака, вина, женщин.

- Спой, Пин, - говорят ему.

Пин поет хорошо - серьезно, с чувством, поет ломающимся детским голосом. Он поет "Четыре времени года".

Увижу волю наяву
и ту, по ком я сохну,
хоть ночку с милой поживу -
и на свободе сдохну!

Мужчины слушают молча, опустив глаза, как в церкви во время молитвы. Все они побывали в тюрьме. Кто не сидел в тюрьме, тот не мужчина. Старая тюремная песня наполнена тем щемящим чувством, которое разливается по телу поздно вечером в камере, когда надзиратели запирают на засов решетки, когда мало-помалу затихают ругань и ссоры и слышен только голос, поющий вот эту самую песню, которую поет теперь Пин, и никто не кричит ему, чтобы он заткнулся.

Лежу - рука под головой,
луна - через решетку.
Лежу и слышу - часовой
дерет на вышке глотку.

По-настоящему в тюрьме Пин никогда не сидел. В тот раз, что его собирались отправить к "подонкам", он дал деру. Время от времени он попадается в лапы местной полиции за набеги на овощные лотки, но тогда он так верещит и плачет, что полицейские, не выдержав, отпускают его. Однако в камере предварительного заключения Пин побывал и знает, что это такое. Поэтому поет он хорошо, с чувством.

Пин помнит все старинные песни, которым его обучили завсегдатаи трактира. В них рассказывается о кровавых убийствах. Он знает песню "Вернись, Казерио…" и ту, о Пеппино, прикончившем лейтенанта. Все загрустили, уставились в лиловое дно стаканов, разомлели, но Пин вдруг поворачивается на каблуках и, окутанный клубами табачного дыма, орет во всю глотку:

- "Глажу я по волосам - говорит она: не там! Ниже надо, знаешь сам. Коли любишь, дорогой, дальше руку запусти".

Мужчины принимаются дубасить кулаками по цинковой стойке, служанка спасает скачущие стаканы, все кричат: "Гу-у-у" - и хлопают в такт руками. А сидящие в трактире женщины, круглолицые пьянчужки вроде Солдатки, притопывают, пытаясь изобразить какой-то танец. Пину кровь бросается в голову; он сжимает зубы от ярости, но прокрикивает слова похабной песенки до тех пор, пока у него не перехватывает дыхание:

- "Я поглажу носик ей - говорит: вот дуралей, ниже, ниже поскорей".

И все подпевают, отбивая ритм приплясывающей Солдатке.

- "Коли любишь, дорогой, дальше руку запусти".

В тот день немецкий матрос пришел в скверном расположении духа. Гамбург, его родной город, ежедневно сжирали бомбежки, и он каждый день ждал вестей о жене и о детях. Он был наделен пылким темпераментом, этот немец, темпераментом южанина, необычным для человека с берегов Северного моря. Он набил свой дом детишками и теперь, заброшенный войной далеко от родных, пытался спустить распирающее его человеческое тепло, привязываясь к потаскухам оккупированных немцами стран.

- Никаких сигареты не иметь, - говорит он Пину, который встречает его обычным: "Guten Tag".

Пин начинает ему ехидно подмигивать.

- Что, камерата, опять стосковался по нашим местам?

Немец тоже подмигивает Пину; он ничего не понимает.

- Не зашел ли ты, случаем, навестить мою сестру? - небрежно бросает Пин.

- Сестра дома нет? - спрашивает немец.

- Неужели ты ничего не слыхал? - Пин строит постную поповскую физиономию. - Не знаешь, что ее, бедняжку, забрали в больницу? Дурная болезнь, но теперь ее вроде вылечивают. Если только болезнь не запущена. Конечно, она ее не вчера подхватила… Подумать только - в больнице! Бедняжка!

Лицо немца напоминает простоквашу. Он потеет и бормочет:

- Боль-ни-ца? Бо-лезнь?

Из окна второго этажа высовывается девица с лошадиным лицом и волосами как у негритянки.

- Не слушай его, Фрик, не слушай этого бесстыдника, - кричит она. - Он у меня еще поплачет, обезьянья харя! Скоро он меня совсем доконает! Иди сюда, Фрик, и не обращай на него внимания. Он шутит, черт бы его побрал!

Пин корчит ей рожу.

- Тебя прошиб холодный пот, камерата! - кричит он немцу и скрывается в переулке.

Порой от скверных шуток остается горький осадок. Пин бродит один по переулку. Все его ругают и гонят прочь. Ему хотелось бы побегать с ватагой товарищей: он показал бы им место, где пауки делают гнезда, или поиграл бы с ними в овраге. Но ребята не любят Пина: Пин водит дружбу со взрослыми. Пин умеет сказать такое, от чего те смеются или сатанеют; он не похож на других ребят, которые чаще всего не понимают, о чем говорят взрослые. Порой Пина тянет к сверстникам, ему хочется, чтобы они приняли его поиграть в орлянку или показали бы ему подземный ход, ведущий до самой рыночной площади. Но ребята сторонятся его, а бывает, и поколачивают. Ручонки у Пина тонкие-тонкие, и он из ребят самый слабый. Иной раз они обращаются к Пину с расспросами о том, что происходит между мужчиной и женщиной, но тогда Пин так потешается над ними и поднимает такой крик, что слышно на весь переулок, а матери ребят вопят:

- Костанцо! Джакомино! Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не водился с этим невоспитанным мальчишкой!

Матери правы: Пин только и умеет, что рассказывать всякие истории о мужчинах и женщинах в постели, об убитых или посаженных в тюрьму. Он наслушался их от взрослых. Истории эти вроде сказок, которые взрослые рассказывают друг другу, и их было бы даже интересно послушать, если бы Пин не пересыпал свои рассказы издевками и словечками, о смысле которых сам ни за что не догадаешься.

Пину ничего другого не остается, как укрыться в мир взрослых - взрослых, которые от него тоже отворачиваются, взрослых, которые ему столь же чужды и непонятны, как и другим детям, но над которыми ему легче подшучивать - над их любовью к женщинам и над их боязнью жандармов, - подшучивать, пока им не надоедят его шутки и они не отвесят ему подзатыльник.

Пин пойдет сейчас в лиловый от дыма трактир, он станет говорить непристойности, он преподнесет этим мужикам такую неслыханную похабщину, что они рассвирепеют и поколотят его; он споет им до того трогательные песни, что сам расплачется и заставит их разрыдаться; он придумает такие шутки и гримасы, что они надорвут себе животики, - все что угодно, лишь бы развеять томящее чувство одиночества, овладевающее им в такие вот вечера.

Но в трактире стена спин, через которую не продерешься. Тут какой-то новый человек, сухощавый и серьезный. Мужчины косятся на вошедшего Пина, потом оборачиваются к незнакомцу и что-то говорят ему. Пин чувствует: пахнет чем-то новеньким. Тем больше оснований продраться вперед и, не вынимая рук из карманов, сказать:

- Разрази меня гром! Посмотрели бы вы, что за рожа была у немца.

Никто не отвечает. Все один за другим медленно отворачиваются. Только Мишель Француз смотрит на него пристально, словно видит впервые, а затем вяло роняет:

- Ты дерьмо и вонючий сводник.

Задорная усмешка на лице Пина сразу же гаснет, но он отвечает спокойно, прищурив глаза:

- Может, объяснишь, почему?

Жираф слегка поворачивает шею и произносит:

- Вали отсюда, вали! Мы не желаем иметь дело с теми, кто якшается с немцами.

- Не сегодня завтра, - замечает Джан Шофер, - ты и твоя сестрица станете в "фашио" важными шишками. С вашими-то связями.

Пин, как всегда, пытается отшутиться.

- Объясните мне, что происходит, - говорит он. - Я в "фашио" никогда не околачивался, даже в "балилле" сроду не был, а моя сестра гуляет, с кем ей вздумается, и никто на нее не в обиде.

Мишель почесывает подбородок.

- Когда настанет день и все переменится - тебе понятно, о чем я говорю? - мы обреем твою сестру и пустим ее разгуливать голой, как ощипанную курицу. А тебя… тебе мы подыщем работенку, какая тебе даже не снилась…

Пин держится спокойно, но видно, что внутри у него все клокочет, он кусает губы.

- Когда настанет день и вы малость поумнеете, - говорит он, - я объясню вам, что к чему. Во-первых, мы с сестрой друг за друга не в ответе, и, коли вам это по душе, сводничайте сами. Во-вторых, моя сестра гуляет с немцами не потому, что она обожает немцев, а потому, что она интернационалистка, вроде дамочек из Красного Креста. Так же как она путается теперь с немцами, она будет путаться потом с англичанами, с неграми и прочими арапами, которые к нам пожалуют. (Рассуждать так Пин научился у взрослых, возможно даже у тех самых, с кем он сейчас говорит. Так почему же ему теперь приходится разъяснять им все это?) В-третьих, все мои дела с немцем сводятся к тому, что я вытягиваю у него сигареты, а взамен проделываю с ним шуточки вроде сегодняшней, о которой я вам и не подумаю рассказать, потому что вы мне осточертели.

Однако попытка Пина как-то вывернуться терпит провал. Джан Шофер говорит:

- Самое время для шуточек! Я был в Хорватии, так вот там, если какой-нибудь паршивый немчура совался в деревню к бабам, из него тут же делали покойника.

Мишель подхватывает:

- Не сегодня завтра и у нас ты найдешь своего немца где-нибудь на помойке.

Незнакомец, который все время сидел молча и даже ни разу не улыбнулся, тянет Мишеля за рукав.

- Не дело болтать здесь об этом. Вспомните, о чем я вам говорил.

Остальные кивают и смотрят на Пина. Чего им от него надо?

- Скажи-ка, - бросает Мишель, - а ты видел, что за пистолет у матроса?

- Пистолет что надо! - отвечает Пин.

- Так вот, - говорит Мишель, - ты нам его принесешь.

- А как это сделать? - удивляется Пин.

- Изловчись.

- Но как? Пистолет всегда болтается у него на заднице. Попробуйте за него ухватиться.

- Ну хорошо. А разве в определенный момент он не снимает штаны? Тогда, уверяю тебя, он снимет и пистолет. Ты входишь и забираешь его. Постарайся.

- Ну, если захочу…

- Послушай, - говорит Жираф, - мы тут не шутки шутить собрались. Хочешь быть с нами - сделай, что от тебя требуют. А коли нет…

- А коли нет?

- Коли нет… Тебе известно, что такое "гап"? Незнакомец толкает Жирафа в бок и качает головой. Разговор ему явно не по душе.

Для Пина новые слова всегда овеяны дымкой таинственности, словно в них скрыт намек на что-то неведомое и запретное. "Гап"? Что еще за "гап"?

- Ясное дело - известно, - говорит Пин.

- Так что это? - не отстает Жираф.

- А то, во что… тебя и всю твою родню.

Но мужчины пропускают его выходку мимо ушей. Незнакомец сделал им знак. Они сгрудились вокруг него, и он что-то говорит им вполголоса. Кажется, он мылит им шею, а они кивают и соглашаются.

До Пина опять никому нет дела. Сейчас он преспокойно уйдет. О пистолете лучше не заикаться. Все это ерунда. Мужчины небось о нем и думать забыли.

Однако, как только Пин оказывается в дверях, Француз поднимает голову.

- Так, значит, договорились, Пин?

Пину надо бы опять начать дурачиться, но вдруг он чувствует себя ребенком среди взрослых и замирает, опершись рукою о косяк.

- Иначе не показывайся нам на глаза, - предупреждает Француз.

Пин бродит по переулку. Вечер. В окнах загорается свет. Вдали в ручье заквакали лягушки. В эту пору ребята по вечерам сидят у луж и ловят лягушек. На ощупь лягушки холодные и скользкие. Они похожи на женщин - такие же гладкие и голые.

Проходит мальчик в очках. На ногах у него длинные носки. Это Баттистино.

- Баттистино, ты знаешь, что такое "гап"?

Баттистино хлопает глазами, его разбирает любопытство.

- Нет. А что это такое?

Пин начинает издеваться:

- Поди-ка спроси у своей мамочки, что такое "гап"! Скажи ей: мама, подари мне "гап". Попроси ее об этом. Увидишь, что она тебе скажет!

Баттистино уходит вконец разобиженный.

Пин поднимается по переулку. Почти стемнело. Он чувствует себя одиноким и потерянным в этой истории, заполненной кровью и голыми телами, истории, именуемой человеческой жизнью.

II

В комнате сестры, если заглянуть в нее сквозь щель, всегда словно туман: видна узкая полоска комнаты, загроможденной вещами, отбрасывающими густую тень, и, когда приближаешь или отводишь от щели глаз, кажется, что все они меняют свои размеры. Кажется, будто смотришь сквозь женский чулок, и даже запах такой же самый. Это запах его сестры, он доносится из-за деревянной двери и исходит, видимо, от смятого платья и неприбранной, никогда не проветриваемой постели.

Сестра Пина с самого детства не пеклась о доме. Пин младенцем пронзительно заливался у нее на руках, и голова его вся была покрыта струпьями, а она преспокойно укладывала его у плотомойни и убегала вместе с мальчишками скакать по квадратам, нарисованным мелом на плитах тротуара. По временам возвращался корабль их отца. Пину запомнились только отцовские руки, большие и голые, которые подбрасывали его вверх, сильные руки, перевитые черными жилами. Но после смерти матери отец стал приезжать все реже и реже, а потом и вовсе исчез. Поговаривали, что он завел себе другую семью в каком-то заморском городе.

Пин живет теперь не в комнате, а в чулане, в закутке за деревянной перегородкой с узким длинным окном, похожим на амбразуру, пробитую в покосившейся стене их старого дома. Рядом - сестрина комната. Перегородка, отделяющая ее от чулана, в огромных щелях. Сквозь них, если захотеть, все видно. За этой перегородкой - ответы на многие жизненные вопросы. Пин с раннего детства просиживал у перегородки часами, и от этого глаза у него сделались острыми, как булавки. Ему известно обо всем, что происходит там, за перегородкой, хотя он и не все понимает. Насмотревшись, Пин сворачивается клубком на кушетке и засыпает, обняв себя за плечи. Тогда тени чулана оборачиваются странными сновидениями, голыми телами, которые гоняются друг за другом, дерутся, обнимаются, пока не появляется кто-то большой, теплый и незнакомый, кто склоняется над ним, Пином, гладит его, обдает его своим теплом - и вот это-то и есть объяснение всему, далекий-далекий зов позабытого счастья.

Немец расхаживает по комнате в майке. У него розовые мясистые руки, похожие на ляжки. Он то и дело попадает в поле зрения Пина, прильнувшего к щели. На мгновение Пин видит коленки сестры; они мелькают и прячутся под простыней. Пину приходится изогнуться всем телом, чтобы проследить, куда денется ремень с пистолетом. Пистолет свешивается со спинки кресла, словно какой-то чудной плод, и Пину хочется, чтобы рука у него сделалась тонкая-претонкая и, как взгляд, могла бы проскользнуть в щель, схватить пистолет и втянуть его к себе в каморку. Немец разделся, на нем одна майка, и он хихикает. Он всегда хихикает, когда раздевается, потому что в глубине души он стыдлив, как девчонка. Немец ныряет в постель и гасит свет. Пин знает, что некоторое время будет темно и тихо. Только потом кровать начнет трястись.

Теперь самое время: Пину надо босиком, на четвереньках пробраться в комнату и бесшумно стянуть со стула ремень с пистолетом. И все это - не в шутку, чтобы было потом над чем посмеяться, а ради чего-то важного и таинственного, о чем говорили мужчины в трактире, и глаза у них при этом темнели. Пину все-таки хотелось бы всегда дружить со взрослыми, хотелось бы, чтобы они шутили с ним и поверяли ему свои секреты. Пин любит взрослых, ему нравится злить сильных и глупых взрослых, все сокровенные тайны которых ему известны. Он любит даже немца. Сейчас случится нечто непоправимое; наверно, после этого он больше никогда не сможет шутить с немцем; и с приятелями из трактира у него пойдет все совсем по-другому; случится что-то такое, что прочно свяжет его с ними, и им уже нельзя будет похабно острить; они станут смотреть на него всегда серьезно, с прямыми морщинками между бровей, и вполголоса спрашивать его о самых невероятных вещах. Пину хотелось бы лежать сейчас на кушетке и грезить с открытыми глазами, пока немец тяжело пыхтит, а сестра визгливо хохочет, словно кто-то щекочет ее под мышками, - грезить о шайке мальчишек, которые выберут его своим атаманом, потому что он знает все лучше всех, и о том, как они все вместе пойдут войною на взрослых, и одолеют взрослых, и совершат замечательные подвиги, после которых взрослым придется восхищаться им и тоже выбрать его своим атаманом; но они все равно будут любить его и гладить по голове. А вместо этого ему надо ползти одному, ночью, продираться сквозь ненависть взрослых и красть у немца пистолет; другим детям не приходится делать ничего подобного. Они играют жестяными пистолетами и деревянными саблями. Интересно, что бы они сказали, если бы он завтра встал среди них и, постепенно приоткрывая, показал им настоящий пистолет - блестящий, грозный, который, кажется, вот-вот выстрелит сам собой. Наверняка они бы наложили в штаны. Но возможно, Пину тоже будет страшно прятать настоящий пистолет у себя под курткой. Ему бы один из тех игрушечных пугачей, которые стреляют пробками. С пугачом он нагнал бы такого страху на взрослых, что они попадали бы в обморок и запросили бы у него пощады.

Назад Дальше