– Повесьте, пожалуйста, объявление, – сказал ему Сажин, – сбор на первомайскую демонстрацию у Посредрабиса. Явка обязательна.
Андриан Григорьевич прошел в кабинет, отодвинул стул и, внимательно осмотрев его, сел.
Он достал из нагрудного кармана френча желтый жестяной портсигар, раскрыл. Самодельные папиросы лежали ровными рядами – справа и слева по шесть штук.
Сажин взял одну, размял и закурил, чиркнув зажигалкой, сделанной из винтовочного патрона.
Врачами курение было категорически запрещено, и Андриан Григорьевич себя жестко ограничивал. Первую папиросу он разрешал себе только после обеда.
Содержимого портсигара – 12 штук – должно было хватить на два дня.
Самодельные папиросы он считал менее вредными, чем фабричные. А главное – дешевле получалось.
Покупались гильзы и табак. Пергаментная бумажка, вырезанная особым образом, прикреплялась двумя кнопками к столу или к подоконнику. При помощи этой скручивающейся бумажки и деревянной палочки гильзы заполнялись бурым табаком третьего сорта.
Сажин с наслаждением курил свою самоделку, откинувшись в кресле и вытянув ноги.
Вошли первые посетители.
Так началась новая жизнь Андриана Григорьевича Сажина – бывшего учителя, бывшего военкома, члена РСДРП (б) с апреля месяца 1917 года.
Особняк бежавшего после Октября купца Аристархова был превращен в большую коммунальную квартиру и густо заселен.
Садик перед домом превратился в типичный двор одесского дома. В нем постоянно сидели и судачили женщины, стирали белье, варили варенье, играли в карты. Жизнь двора располагалась вокруг наполненного водой, но бездействующего фонтана, в котором плавали прошлогодние листья и окурки. Посреди фонтана возвышалась обнаженная женская фигура, стыдливо прикрывающая наготу мраморными руками. В настоящее время перед этой фигурой стоял и вздыхал один из жильцов – подвыпивший товарищ Юрченко – могучего сложения человек. Невдалеке от него две женщины стирали в корытах белье. Одна из них – тетя Лиза, взглянув в сторону улицы, сказала:
– О… идет наш комиссар… Он как пришел вчера с ордером, я сразу увидала – голытьба. Спрашиваю: а игде же ваши вещи, товарищ уважаемый? А он – вот они, мои вещи, и показует на чемоданчик. Ну, думаю, принесло нам прынца…
Сажин вошел в садик и собрался было открыть дверь, но его окликнул Юрченко:
– Сосед, а сосед… постой минутку…
Сажин подошел к нему.
– …Вот посмотри, сосед, на эту бабу и скажи, какой у ней имеется крупный недостаток?
Сажин взглянул на статую:
– Не знаю, я в скульптуре не разбираюсь.
– Нет, сосед, ты внимательно посмотри.
Сажин хотел было отойти, но Юрченко схватил его за рукав френча:
– А я тебе скажу – всем баба хороша, всё при ней, а один недостаток все же есть – каменная она!
И заржал.
– Извините, – сказал Сажин, – мне идти надо, – и, освободившись от Юрченко, вошел в дом.
В темном коридоре он наткнулся на стоявший у стены громоздкий комод, потом на поломанное кресло и, наконец, на шкаф.
– Черт, где тут свет зажигается?… – произнес он. В проеме открывшейся двери показался другой сосед, грузчик Гетман.
– Здорово, товарищ, – сказал он, – включатель справа…
Из комнаты Гетманов выглянула девица и кокетливо спросила:
– Вы будете новый жилец?
– Дочь, Беатриса, – представил ее Гетман, – любопытная, чертяка…
– Беата, очень приятно… – прошепелявила девица и скрылась.
– Это у нас тут Юрченко наставил свои мебели и еще лампочку тушит… насмерть убиться можно… жмот, задавится за копейку… новый капиталист. А ведь был наш человек. Классный грузчик. С моего месткома, между прочим…
– Это тот, что там во дворе стоит?
– Да. Теперь монету лопатой гребет – лавку открыл, мясом торгует, сукин сын. Ну вот, пожалуйста… – указал Гетман на окно.
Там Юрченко показывал подводчику, как въехать во двор. На подводе громоздился огромных размеров зеркальный шифоньер. Легко подхватив шифоньер, Юрченко взвалил его на спину и стал подниматься по ступенькам парадного.
– Сила, черт его дери, – с завистью сказал Гетман, – он по восемь пудов мешки ворочал, как кружку пива.
В проеме входной двери появился силуэт Юрченко со шкафом, и собеседники, чтобы дать ему пройти, разошлись по своим комнатам.
– Валька! – громыхал голос Юрченко. – Открывай двери, Валька, холера тебе в живот!
Жена Юрченко – Валентина открыла обе половины барской, с лепными украшениями двери их огромной комнаты – бывшей столовой особняка, и Юрченко ввалился туда со своим зеркальным шифоньером. Здесь ставить его было некуда – все было занято мебелью – красного дерева, карельской березы, мещанским "модерном" с финтифлюшками… Опустив шкаф со спины и временно поставив его посреди комнаты, Юрченко схватил с такой же легкостью пузатый буфет и крикнул:
– А ну, отойди, холера, я эту дуру в калидор суну… – И он понес буфет в коридор, и без того забитый его вещами.
– Послушайте, – обратился к нему Сажин, выйдя из своей комнаты, – что же вы делаете? Тут и так прохода нет.
– А ты через черный ход топай, – посоветовал Юрченко.
– Вы бы еще эту мраморную фигуру из фонтана к себе заволокли, – возмутился Сажин.
– А что, – миролюбиво сказал Юрченко, – ценная вещь…
Сажин ушел к себе. Комната его – каморка – некогда комната для прислуги – была почти пустой. Кровать, стул и небольшой столик. На подоконнике и на столе книги. Раскрыв одну из них, Сажин уселся у окна и стал читать. Но стоило ему начать, как во дворе поднялся крик.
– Явилась, шалава, – кричала Лизавета, которая стирала в корыте белье. – И зачем только я тебя рожала, дрянь беспутная!.. – Она бросилась навстречу дочери Верке, входившей во двор.
Лизавета хлестала дочь мокрым полотенцем, а Верка как-то индифферентно относилась к этому и не спеша шла домой, виртуозно забрасывая в рот семечки и сплевывая лузгу. Мать следовала за ней, продолжая бить мокрым жгутом.
– Прошлялась где-то цельные сутки, – орала она, – я тебе еще знаешь каких блямб навешаю…
– Мамаша, – сказала наконец, обернувшись, Верка, – идите вы… – она наклонилась к матери, сказала еще что-то и ушла в дом.
– Люди, – кричала Лизавета, – что ж это деется? Родное дитя обматюкало! И когда? Под самый под праздник…
Трубили трубы, трещали барабаны. Реяли в воздухе флаги, плыли транспаранты. Рабочая Одесса праздновала Первомай. Шли шумные колонны рабочих, матросов, портовых грузчиков… Молдаванка, Пересыпь, Ближние мельницы, советские служащие в полном составе… Сажин шел в колонне работников искусства, во главе своих безработных, в самой пестрой колонне из всех. Перед ним несли большой транспарант "Искусство – народу".
На тротуарах стояли те, кто участия в демонстрации не принимал, – скептически настроенные обыватели и нэпманы со своими дамами. Это были два лагеря – мостовая и тротуар. Идущие в рядах демонстрантов не обращали никакого внимания на зрителей, но зрители очень внимательно рассматривали идущих по мостовой, всматривались в их лица, пытаясь, быть может, по ним угадать свою судьбу.
Народу шло великое множество, и демонстрации приходилось то и дело останавливаться. И вот тут-то все взгляды устремлялись на колонну портовых грузчиков. У них был свой – самый могучий в Одессе – оркестр, и, как только происходила остановка, этот оркестр, вместо революционных маршей, принимался наяривать либо "Семь-сорок", либо "Дерибасовскую".
Одесские грузчики танцевали!
Ничего более зажигательного, наверно, не бывало на свете! Партнеры – чаще всего мужчина с мужчиной, но бывало, что и жены, и дочери тоже включались в дело – начинали танцевать спокойно, медленно, потом все быстрее, быстрее и, наконец, "Семь-сорок" превращался в безудержный вихрь. Сколько лихости, вывертов, выкрутасов совершалось во время этого простенького танца! Какие бывали виртуозы! Посмотреть издали – огромная плотная толпа колыхалась, подпрыгивала, как единый живой организм. Танцевали грузчики на полном серьезе. Кричали и свистели окружающие.
Сажин стоял в своей колонне и улыбаясь смотрел на танцующих.
Вдруг демонстрация пошла вперед. Между грузчиками и двинувшейся колонной сразу образовалась пустота, и они бросились бегом догонять ушедших. А их оркестр на бегу, не сделав ни малейшей паузы, переключился с "Семь-сорок" на "Смело, товарищи, в ногу".
После демонстрации Сажин отправился за город. Он доехал до последней остановки трамвая, до "петли". Вместе с ним из вагона вышла компания парней, успевших, видимо, изрядно перехватить. Они пели в дороге и пели теперь, удаляясь к пляжу. Сажин свернул в пустынную сторону берега и побрел по краю обрыва.
Он шел, заложив руки за спину, по временам останавливался, глядя на море. Потом спустился на пляж к самому краю воды и стал поднимать и разводить руки, делая глубокие вдохи.
Вечером во дворе бывшего особняка его жители сидели за общим праздничным столом. Мужчины с красными бантами в петлицах пиджаков.
По количеству пустых и полупустых бутылок видно было, что застолье длится уже долго. Большой патефон играл "Чайную розу".
Сажин вошел во двор, пробормотал: "Добрый вечер" – и попытался пройти к себе, но его остановили:
– Э, нет, сосед, давай к нам…
– Товарищ Сажин, разделите компанию… праздник же…
Пришлось Сажину идти к столу. Во главе его сидела хмельная прачка Лизавета – Веркина мамаша.
Усадили Сажина между Веркой и женой Юрченко – бывшего грузчика, ныне хозяина мясной лавки.
– Садитесь, сосед. Мой не придет… Взял себе, понимаете, моду к одной шлюхе ходить… я извиняюсь, конечно, что вам рассказываю…
Против Сажина сидели Гетман, Беатриска и рядом с ней гражданский моряк. Поднялся Гетман:
– Я лично от имени себя, дочери Беаты и ее знакомого… как вас?…
– Жора, – ответил моряк.
– …и от имени Жоры предлагаю выпить за наш пролетарский Первомай.
Все выпили, а Сажин поднес стакан с вином к губам и поставил его на место.
Верка сказала:
– А я лично – за свободную любовь, – и опрокинула сразу весь стакан.
Ее тост не поддержали, а Лизавета покачала головой:
– Ну, доченька!.. И что за чудо такое – что-то, видать, в лесе сдохло, что моя Верочка сегодня вдома?…
– А правда, что вы с Буденным воевали? – спросила Верка Сажина.
– Правда, – ответил он.
– Комиссаром были?
– Был.
– А как вас звать?
– Андриан Григорьевич.
– Ну и имя… Андриан… Какое же от него может быть уменьшительное? Андрианчик? Андриашка? Ну, как вас в детстве звали?
– Очень глупое было имя.
– Ну, какое?
– Да нет, правда, очень глупое.
– Ну скажите, я вас прошу.
– Ляля, – ответил Сажин.
– Ой, умру! Ой, сейчас умру… – захохотала Верка. – Ляля, Лялечка, куколка ты моя…
К Верке разлетелся разбитной малый с чубом:
– Давай сбацаем!
– Не, – ответила она.
– Классное же танго! Пошли…
Верка повернулась к наклонившемуся над ней парню и что-то ему сказала.
– Босячка ты, – вспыхнул он. – Ну, подожди, доругаешься! – И отошел.
Патефон пел: "Под знойным небом Аргентины, Где женщины как на картине, Где мстить умеют средь равнины, Танцуют все танго…"
– Ну что же ты, товарищ Сажин, ни капли не выпил? Брезгуешь? – сказал Гетман.
– Извините, я не пью, – ответил Сажин.
– А я сейчас такой скажу тост, – заявила Верка, – посмотрим, как не выпьете! Ну-ка, Беатриска, налей Ляле, да, смотри, полный. Чтобы кавалерист водку не пил? Не поверю.
Беатриса налила стакан, поставила через стол перед Сажиным.
– Лады. Сейчас поглядим… – Верка объявила тост: – За Первую Конную армию, за товарища Буденного! Неужели не выпьете?
Сажин встал, снял очки и одним духом опорожнил стакан. Все зааплодировали, заорали "ура!". А Сажин схватился за горло и, выпучив глаза, стал оседать на стул.
Патефон ревел: "…И если ты в скитаньях дальше, Найдешь мне женщину без фальши, Ты напиши, наивный мальчик, Прощай, танцор танго…"
Ранним утром через открытое окно в комнату Сажина донесся звук рожка и выкрики: "Кирисин!.. Кирисин!..", "Коська, хвати бидон, бежи за кирисином!", "Мадам Иванова, керосин привезли…"
Проезжали, грохоча, подводы. Воробьи залетали в комнату и подбирали крошки со стола. Сажин спал. Внезапно порыв ветра распахнул бязевую занавеску, и солнечный свет ударил Сажину в глаза. Он проснулся. Близоруко щурясь, он старался сообразить, где находится. Узнал наконец потолок, окно… и вдруг почувствовал какую-то тяжесть слева. Он испуганно перевел взгляд… действительно, на руке у него что-то лежало.
Сажин стал лихорадочно искать правой рукой очки. Пошарил, пошарил и нащупал их на стуле. Схватил. Быстро надел и, теперь уже сквозь очки, взглянул налево… Испуганные глаза Сажина стали огромными… На руке у него мирно лежала голова спящей Верки…
Сажин мучительно старался что-нибудь вспомнить… Нет, ничего, ровно никаких воспоминаний. Он откинул шинель, которой оба были укрыты – Сажин в своем френче, застегнутом на все пуговицы, в галифе и только без сапог. Верка – как была вчера – в платье с фестончиками. Она тоже проснулась и с удивлением смотрела на Сажина.
– Вот это номер, – сказала Верка, – как я тут очутилась? Здрасьте, Ляля.
Сажин поморщился:
– Будьте добры, не называйте меня так.
– Но все-таки, Сажин, как мы сюда попали?
– Я бы сам хотел это знать.
Сажин нагнулся, ища сапоги, нашел один и, охая от головной боли, натянул на ногу. Верка подняла другой сапог, валявшийся с ее стороны кровати, и подала Сажину.
– Спасибо, – сказал он и, натянув сапог до половины, застыл, задумавшись.
– Да вы не волнуйтесь, Сажин, мало что бывает. Болтать станут? Мне лично плевать. Ну, а если б мы и переспали? Ну и что? Кого оно касается?
Сажин встал. Провел рукой по пуговицам френча – все застегнуты. Глядя на него, Верка рассмеялась. Она смеялась все сильнее, старалась сдержаться, но снова, прыснув, хохотала еще громче. Сажин сердито хмурился, кашлял, приводил комнату в порядок.
– Ой, не могу… ой, хохотун напал… – все смеялась Верка. – Такой партийный мужчина и вдруг – здрасьте… Ну, приключение, а? Сажин? – Верка наконец встала, сунув ноги в туфли. – Мама моя! Ну и книг у вас! Да тут штук полета будет! Неужто все прочитали? Это ж какую надо думалку иметь. Сажин, а у вас опохмелиться нету?
– Нет.
– Худо. И вам бы тоже не помешало. Ну, я пойду, что ли?…
Наступила неловкая пауза. Верка сделала было движение к двери. Сажин стоял у нее на пути. Он должен был либо посторониться, либо сказать "останьтесь". И Сажин сказал:
– Подождите, чаю выпьем. Я схожу чайник поставлю. – Он взял чайник.
Верка снова засмеялась:
– Вылупится сейчас на вас вся кухня – держитесь… Эх вы, без вины виноватый…
Сажин вышел в коридор и решительно направился в кухню.
Коммунальная кухня! Одно из самых дьявольских изобретений человечества! Двенадцать примусов и керосинок. Двенадцать пар глаз. Двенадцать характеров. Двенадцать самолюбий и двенадцать желаний уязвить ближнего. Все это сжато здесь в небольшом помещении, не принадлежащем никому и принадлежащем всем.
И вот – коммунальная кухня встретила Сажина. Здесь – утром – были только женщины. И ни одна из них не произнесла ни слова, когда Сажин наполнял под краном чайник и ставил его на примус. В ответ на "доброе утро" – поджатые губы и общее молчание.
Сажин стал так накачивать керосин, что, когда вспыхнуло пламя, оно чуть не разорвало примус на куски.
– Да… дела творятся, – сказала Лизавета, Веркина мать, ни к кому не обращаясь, – погодка нынче хорошая, а дела-то дерьмо.
– Мой, представляете, заявился от своей шлюхи, от Кларки, только под утро, – вздохнула жена новоявленного нэпмана Юрченко.
– Это еще ничего, – ответила Лизавета, – другие так вовсе домой не вертаются…
Сажин снял с полочки стакан, чашку и немного треснувший чайник – свое личное имущество – и заварил чай.
– Читала я на днях в ихней газете, – сказала еще одна соседка, – про моральные качества у коммунистов. Оказывается, они все исключительно порядочные и показывают другим пример, каким человек должен быть…
– Подумайте, как интересно, – ответила Лизавета.
Сажин погасил примус, и он зашипел с такой свирепостью, как если бы это зашипел сам Сажин. Взяв чайник, он вышел из кухни и так хлопнул дверью, что стекла из нее чуть не вылетели.
– Он еще хлопает! Он еще хлопает! – возмутилась Лизавета.
К себе в комнату Сажин вернулся мрачным.
– Ну и что, – смеялась Верка, прихорашиваясь перед оконным стеклом, – приласкали вас наши бабочки?
– Садитесь чай пить, – угрюмо сказал Сажин.
– Небогато живете, – посмотрела Верка на хлеб и брынзу.
– Вот что, Вера, – Сажин говорил, не глядя на нее, насупившись, – получилось, конечно, глупо…
– Да уж куда глупее, – снова засмеялась Верка.
– Я вас скомпрометировал… создалась ситуация, крайне для вас неприятная…
– А мне что? – пожала Верка плечами.
– …Это противоречит моим принципам. И, если хотите знать, это еще не все. Я вообще хочу помочь вам вырваться из этой среды.
– А чего я должна делать?
– Я предлагаю вам выйти за меня замуж. То есть фиктивный брак, конечно…
– Да на хрена мне взамуж идти? А что это такое фиктивный?
– Фиктивный брак – это значит не настоящий. То есть зарегистрируемся мы по-настоящему, но это не накладывает ни на вас, ни на меня никаких обязательств.
Заметив, что Верка морщит лоб и безуспешно старается уловить смысл того, что он говорит, Сажин добавил:
– Ну, это значит, что вы будете жить как жили и я буду жить как жил…
Но Верка все еще морщила лоб.
– Ну, в общем, мы с вами спать не будем и только по бумажке будем считаться мужем и женой.
– А меня за это в милицию не заберут?
– Наоборот. Будете считаться законной женой. Ну как – согласны?
– Если вы хочете – пожалуйста, – Верка пожала плечами.
Перед столом регистрации браков, рождений и смерти стояли Сажин и Верка, ожидая, пока заполнят их брачное свидетельство. Верка незаметно закидывала в рот семечки и сплевывала лузгу. Сажин, покосившись на нее, подтолкнул локтем и тихо сказал:
– Перестаньте, неудобно…
– Теперь распишитесь – тут и тут… – пододвинул им регистрационную книгу делопроизводитель.
Они вышли на сияющий, солнечный бульвар. Сажин сложил вчетверо бумажку и положил в нагрудный карман френча. Верка, теперь уже не таясь, грызла семечки, ловко забрасывая их издали в рот и сплевывая лузгу на землю.
– Ну вот, – сказала она, – теперь мы с вами фиктифные. Мамаша ежели заругается, я ее еще подальше пошлю.
– Вера, давайте поговорим серьезно.
Сажин подвел ее к скамейке. Уселись.
– Я хочу заняться вашим образованием… Я вам буду подбирать книги. Разъясню то, что будет непонятным… Да перестаньте вы хоть на минуту с этими семечками…
Верка перестала лузгать, но слушала Сажина вполуха – ее интересовали две проститутки, которые шли по бульвару, зазывно покачивая бедрами, стреляя глазами в прохожих и куря толстые папиросы.
– Ну, оторвы… – не то с осуждением, не то с одобрением сказала Верка.