– Да нет, ничего… – Сажин снял фуражку и расстегнул верхнюю пуговицу френча – это было максимальной жертвой пляжным нравам с его стороны.
Женщина, стоявшая у воды, кричала во все горло:
– Минька! Плавай сюда, или папа тебя убьет!
Сажин поморщился.
– Все не привыкнете к нашим одессизмам? – улыбнулся Полещук.
– Я, кажется, скоро сам так заговорю. Просто невероятно, во что тут у вас превращают другой раз русскую речь.
– Да… словечки у нас бывают… ничего не скажешь.
Я давно привык.
– А я никогда не привыкну ни к этой речи, ни к вашему городу.
– Вас, Андриан Григорьевич, надо в музее выставить. И табличку: "Человек, которому не нравится Одесса"… Толпами пойдут смотреть. И детям будут показывать.
– Мне бы вместо всех здешних красот один наш питерский серый денек. И дождичек и мокрые проспекты…
– Да, трудновато старику – там, наверху, – всем угодить. Одному подавай ясное небо, другому дождь…
– Если хотите знать, я и к нашим посредрабисникам по-настоящему тоже никак не привыкну. Я понимаю – артисты… но какие-то хаотические, я бы сказал, характеры…
Полещук слушал, и в глазах этого обрюзгшего человека зажигались огоньки протеста – не успел Сажин договорить фразу, как Полещук вскочил на ноги.
– Хаотические? Да? Хаотические? А вы когда-нибудь стояли неделями на унизительных актерских биржах? Ждали, чтобы вас, как лошадь, как собаку, выбрал бы или, что чаще, прошел мимо хозяин? Разве вы можете представить себе их беды, нищету, презрение, падение человеческое – всё, что выпадало на долю артиста?… Ведь, кроме императорских театров да МХАТа, не было у актера своего театрального дома, да и просто обыкновенного человеческого жилья… Бродягами, нищими бродягами они были и все же не бросали свое святое искусство. Ведь наш Посредрабис – это гуманнейший акт Советской власти, это великое дело, что они могут где-то собираться, получать работу не унижаясь… это, это…
Полещук выдохся, махнул рукой и сел снова на песок. Сажин был крайне смущен его речью.
– Знаете, – сказал он, – я как-то сразу окунулся в текучку и, наверно, просто не понял того большого смысла, про который вы говорите…
– Извините, пожалуйста, товарищ… – к Сажину обратился молодой человек в черно-белой полосатой майке. Еще задолго до того, как подойти, он присматривался к Сажину, заходил то с одной, то с другой стороны. И вот наконец заговорил впрямую.
– В чем дело? – спросил Сажин.
– Мы тут снимаем картину о броненосце "Потемкине", о девятьсот пятом годе. Московская группа…
– Да, я слышал.
– Так вот, товарищ, я хочу предложить вам сняться у нас. Это небольшой эпизод, займет всего два-три дня…
– Гмм… – произнес Сажин и переглянулся с Полещуком, – очень интересно… Но ведь я не артист?
– Это и прекрасно. Замечательно, что вы не артист. Именно это нам и нужно. Так вы согласны?
– Знаете что, – сказал Сажин, – я вам дам ответ завтра. Приходите в Посредрабис – знаете, где это?
– Конечно, на Ланжероновской. А в какое время?
– Часов в двенадцать. Вас устраивает?
– Хорошо. Ровно в двенадцать буду. До завтра.
– Ну, что скажете, – обратился Сажин к Полещуку, когда молодой человек отошел, – видали деятелей! Ну, я им приготовлю встречу: к двенадцати соберите всех актеров – Пусть поговорят с ним!
– Ловушка?… – рассмеялся Полещук.
– Ничего, ничего, посмотрим, как он будет с улицы брать людей… – возмущался Сажин. – Порядок есть порядок. Мы требуем, чтобы на артистическую работу брали только артистов. И никаких гвоздей.
На следующий день в Посредрабисе и возле него собралась толпа актеров. Ждали "того" ассистента. В кабинет Сажина вошла женщина.
– Вы ко мне? – не поднимая головы от бумаг, спросил Сажин.
– Насчет работы… Говорили, будто новый театр открывается… Могу билетершей или гардеробщицей… на учете я у вас…
Сажину что-то почудилось в голосе женщины, и он поднял глаза. Перед ним стояла та самая билетерша, та самая женщина…
– Что ж вы меня не узнаете? Ведь мы знакомы, – сказал Сажин, – вы меня без билета пустили.
Теперь и женщина посмотрела на него и сразу узнала. Но сказала:
– Вы что-то спутали, я без билетов никого не пускаю.
В облике этой женщины было что-то и от юной девушки и от усталой женщины уже не первой молодости. И снова их взгляды встретились, как бы схватились, обрадованные встречей.
– Мамка! – заглянула в дверь девчонка. – Катька дерется.
– Брысь отсюда, – кинулась к ней женщина, – брысь, кому сказано ждать… Извините! – вернулась она к столу.
Сажин мучительно кашлял, закрывая рот платком. Женщина с жалостью смотрела на него. Наконец приступ прошел.
– Муж есть у вас? – спросил Сажин.
– Одна, – женщина качнула головой.
Сажин нажал звонок. Вошел Полещук.
– Дайте, пожалуйста, карточку товарища…
Полещук подошел к шкафу и достал учетную карточку.
Сажин заглянул в нее. Да… за год эта женщина всего два раза направлялась на работу. На месяц и вот теперь на три дня в кино "Бомонд"… Не густо…
– Нет ли какой-нибудь заявки подходящей? – обратился он к Полещуку.
– На такие должности очень редко бывает.
– А вы все-таки постарайтесь подыскать ей что-нибудь.
– Хорошо. Можно идти? А то сейчас тот дядя явится… – Полещук ушел.
– Заходите, попытаемся вам помочь, – сказал женщине Сажин.
– Спасибо. Меня вот на киносьемку записали вчера.
– А этого я вас попрошу не делать. У нас на учете много безработных актеров. Это их заработок.
– Хорошо, – ответила женщина, – я не пойду завтра. Хотя…
– Я понимаю, – сказал Сажин, – вам это нужно… Но, видите ли, тут вопрос глубоко принципиальный…
– Поняла. До свиданья. А я вас тоже узнала.
– Билеты ведь я нашел потом… Подкладка порвалась.
– Что ж вам жена не зашьет?
– Какая жена?… Ах, да… Жена… Вот видите, не зашивает.
Из зала послышался шум. Сажин, пропустив женщину, пошел туда. Окруженный толпой актеров, ассистент режиссера едва успевал отвечать на сыплющиеся на него вопросы и возмущенные возгласы.
– …Кто вам дал право… Это наш хлеб…
– Брать прямо с улицы…
Ассистент был прижат к стене разъяренными людьми. Особенно воинственно вели себя женщины. Они наступали на него, размахивали руками – только что не били.
– Тихо, тихо, товарищи, – поднял руку Сажин, – так мы ни в чем не разберемся.
Но успокоить людей было не так просто – Сажину пришлось просто расталкивать их, пробираться к ассистенту.
– А… – узнал его тот, – это, значит, вы мне такую встречу подстроили?
– Да. И потрудитесь объясниться с этими людьми – киносъемки их профессиональное право. Товарищи, дайте ему сказать…
– Хорошо, – сказал ассистент, – попробую объяснить. Видите ли, наш режиссер открыл новую теорию так называемой беспереходной игры. Для нее нужны не актеры, а натурщики – просто люди определенной внешности…
– А играть кто у вас будет? Сами внешности? – раздался иронический голос из толпы.
– Знаете, товарищ, вы почти угадали. Именно так и будет. Никакой игры. Снимается просто человек в нужном состоянии. Из таких кусков монтируется картина. Это новое, революционное искусство, поймите же!..
– Кто у вас режиссер? – спросил Сажин.
– Эйзенштейн.
– Не слыхал.
– Он поставил "Стачку".
– Не видал. И что же – он всего одну картину поставил?
– Одну, но…
– Подумаешь! – презрительно сказал рыжий актер. – У нас в Одессе есть режиссеры – по пятнадцать лент поставили: Курдюм, например, Шмальц – известные режиссеры – не капризничают, берут актеров здесь, в Посредрабисе, и очень хорошо получается…
– В общем, это вопрос принципиальный, – сказал строго Сажин, – самовольничать вашему… как его?
– Эйзенштейн.
– …Эйзенштейну я не позволю. Так ему и передайте. Есть Советская власть. Есть государственное учреждение для найма актеров – пусть не нарушает порядок.
– Послушайте, – теряя надежду быть понятым, сказал ассистент, – мы же почти всех людей берем у вас. Только не актеров, а плотников, билетеров, суфлера взяли, реквизитора…
Актеры шумели, не слушали объяснений ассистента и снова наступали на него.
– Вот вам мое последнее слово, – сказал Сажин, – категорически запрещаю брать кого бы то ни было, кроме артистов. Иначе будете отвечать в законном порядке. Можете передать это вашему знаменитому режиссеру, который поставил одну картину. Всего хорошего.
Ассистент с трудом пробился сквозь толпу актеров и выскочил на улицу – волосы всклокочены, майка разодрана, одна нога босая – сандалия потеряна. "Типажи" – те, кто раньше был записан на съемку, – тотчас окружили его.
– Ну что? Приходить завтра?
– Что он вам сказал? Как же теперь будет?
Ассистент оглянулся на дверь Посредрабиса и решительно ответил:
– Ничего не отменяется. Всем явиться завтра к семи утра к памятнику Дюка. Ясно? И вы обязательно приходите, – обратился он к женщине, державшей за руки двух девочек, – я ведь вас записал?
– Да, записали. Еще вчера. Только… как же – если в Посредрабисе узнают…
– Все на мою ответственность. Договорились? Обязательно приходите. Вы очень нужны.
– Хорошо… – ответила женщина, – мне тоже это очень нужно…
Сажин открыл дверь в свою комнату. Там играл патефон, на кровати сидела Верка, рядом с ней матрос. Оба грызли семечки и сплевывали лузгу на пол.
– А, Сажин, – сказала Верка, – это мой двоюродный брат.
– Ну что же… – сказал "брат" и поднялся с кровати, – спасибо за компанию, извините, если что не так… – Он протянул Верке огромную лапищу и, проходя мимо Сажина, добавил: – Желаю наилучшего.
Матрос ушел. Сажин все еще оставался у двери. Играл патефон. Комната была заплевана лузгой, одеяло смято, грязная посуда на столе. Верка встала, оправила платье, подошла к окну и стала причесываться.
– Ну и что? – сказала она вызывающе.
Сажин резко повернулся и вышел из комнаты.
Много снималось кинокартин в то лето в Одессе, и одну из многих "крутили" молодые москвичи на одесской лестнице.
Бежала вниз по лестнице толпа. Падали убитые. Неумолимо наступала шеренга солдат, стреляя на ходу.
– Стоп! – раздался усиленный рупором голос. – Убитые и раненые остаются на местах. Сейчас будут сделаны отметки, и во время съемки прошу падать точно на свои места…
Помощники режиссера переходили от группы к группе, разъясняя задачи. Среди снимающихся была здесь и женщина – Клавдия Сорокина, которая обещала Сажину не ходить на съемку. По этой, вероятно, причине она то и дело опасливо оглядывалась по сторонам. К ней подошел ассистент режиссера, держа за руку стриженого мальчика.
– Вот, – сказал он, – это будет ваш сын. Вы с ним бежите от солдат вниз по лестнице. Ты помнишь то, что я тебе сказал? Бежишь с тетей, споткнулся, упал… Сейчас я вам покажу, на каком месте вы остановитесь… – тут ассистент увидел, что обращается к пустоте, – женщина исчезла.
Пока он говорил с ребенком, Клавдия заметила приближающегося Сажина – и спряталась за спины других участников съемки.
– Ты не видел, куда девалась тетенька?
Сажин между тем подошел к массовщикам.
– Так и знал, – сказал он, – мы же уславливались…
Рыжий актер, который "бузил" в Посредрабисе, обратился к нему:
– Андриан Григорьевич, что же они вытворяют? Нас, актеров, загоняют на задний план, в массовку, а крупно снимают тех… Это же вопрос принципа, не только оплаты…
– Ладно. Я так этого не оставлю… – Сажин ушел.
Тогда только женщина, убедившись, что опасность миновала, вернулась к мальчику.
– Где вы, черт возьми, пропадали? – сердился ассистент. – Ну, пошли, я вам покажу ваши места.
Сажин между тем не ушел. Он направился туда, где была установлена вышка, на которой стояла камера.
Переступив через веревочное ограждение, Сажин крикнул вверх:
– Слушайте, вы, кто вам дал право нарушать законы? Я запрещаю снимать, слышите, запрещаю! – Он схватил стоящий возле вышки рупор и, повернувшись к толпе снимающихся, крикнул в рупор: – Съемка отменяется! Я запрещаю снимать эту картину!
Долговязая фигура во френче, машущая рукой, пытаясь остановить съемку, выглядела так нелепо, что в первый момент группа растерялась и никто не мешал Сажину. Затем к нему бросились с разных сторон ассистенты в черно-белых майках.
– В чем дело? Кто вас сюда пустил?
– Я категорически возражаю, я не допущу, чтобы эта картина снималась… – говорил Сажин, но ассистенты, отобрав рупор, дружно теснили его к ограждению.
– Очистите рабочее место, сюда вход запрещен!..
– Но это мой служебный долг… – сопротивлялся Сажин.
Подошел человек с портфелем.
– Будьте любезны, – сказал он, – уйдите отсюда. Вы мешаете работать. Выяснять все, что угодно, можете позже – пожалуйста: "Лондонская", номер второй. Там дирекция картины. А сейчас не мешайте.
– Ну хорошо, – сказал Сажин, – мы этот вопрос выясним, где полагается…
И ему пришлось уйти. Да мало того что уйти, – пришлось на глазах у всех снова задирать ноги, чтобы перелезть через проклятую веревку ограждения.
Несколько участников съемок, в ожидании сигнала, стояли на указанных им местах, обменивались впечатлениями и вели свои обывательские разговоры:
– Нет, – сказал старый реквизитор, изображавший человека, который во время съемки упадет убитым, – нет, это не режиссер. Шмендрик какой-то. Вот я снимался у одного с бородой – тот да, режиссер. Сразу слышно. Гаркнет, и ты понимаешь – это да, это режиссер.
– Послушайте, где вы брали кефир?
– А тут рядом, на Екатерининской, за углом.
– …Такой стервы, как моя соседка, – поискать надо…
– …А я ему говорю – не нравится, катись колбасой… кавалер нашелся дырявый…
Так говорили эти люди, не зная, что сейчас, снимаясь в этой, казалось, ничем от других не отличимой кинокартине, они входят в бессмертие, они становятся героями величайшего в мире произведения искусства… Да и самим создателям фильма не дано было знать о грядущей судьбе их работы. Снимался великий "Броненосец "Потемкин"".
– Приготовились! – послышался голос сверху. – Начали! Пошли солдаты!..
Потом снимали, как женщина поднимается с мертвым мальчиком на руках навстречу палачам. Снимали, как катится по лестнице детская коляска и падает убитая мать младенца. Снимали учительницу с разбитыми стеклами очков, залитую кровью.
Участникам съемки было жарко, они устали, они счастливы, что съемка наконец кончилась, можно расписаться в ведомости, получить свой трояк и уйти. Расписывался безногий матрос, и последней – Клавдия.
Она получила деньги, попрощалась с мальчиком, который сегодня был ее сыном, и ушла.
Глушко с большим набитым бумагами портфелем и Сажин – насупившийся, угрюмый – шли по Садовой улице.
– Ты что, ума лишился? – говорил Глушко. – Кто ты такой – съемки закрывать? Из Москвы звонили – это же по заданию ЦИКа картину снимают. Про девятьсот пятый год картина. Какой там у вас, говорят, ненормальный объявился съемки запрещать?…
– Закон есть закон, – мрачно отвечал Сажин. – Кодекс о труде. Он и для съемщиков закон, и для Москвы закон.
– Слушай, Сажин, кино – дело темное. Мы же с тобой ни черта в этом не понимаем. Нужно там что-то или вправду самодурство…
Они остановились у дома, где жил Глушко.
– Зайдем, Сажин, – сказал он, – зайдем, чаю попьем…
– Нет, спасибо, пойду…
– А я тебя прошу – зайдем. У нас пирог нынче. И ты не был сто лет, с тех пор как переночевал, приехав. Зайдем, Настя довольна будет, что ей все с одним со мной сидеть… – И они вошли.
Настя – жена Глушко – действительно искренне обрадовалась Сажину. Пожурила, что не приходит. Мальчишки уже лежали в кровати и спали, обнявшись.
– Садитесь, садитесь, пожалуйста. У меня беда, Миша, пирога-то нет. Мука, оказалось, вся…
– Ладно, – ответил Глушко, усаживаясь за стол, – переживем как-нибудь. Чаю с хлебом хоть дашь? Согласен. Сажин! Садись…
Настя налила им чаю из большого чайника, нарезала хлеб и подсела к столу.
– Видишь ли, – говорил Сажину Глушко, – лет через сколько-нибудь не будет у партии надобности ставить на руководящие посты таких, как мы с тобой, которым приходится другой раз печенкой разбираться в делах, нюхом допирать, что к чему… будут большевики спецами в любой области, научатся и искусству даже… а сейчас – что делать… бери сахар, бери, бери… Худо только что другой дуролом ничего не петрит в том же, к примеру, искусстве, а лезет давать указания – и чтобы все по его было… Вот что худо…
– Да хватит вам про дела, – сказала Настя, – неужто дня недостаточно… Ребята, а не махнуть нам в Горсад – музыку послушаем… Сосед наш – администратором там – приглашал…
– А что? – Глушко хлопнул Сажина по плечу. – Какие идеи бывают у женщин!
Они сидели перед оркестровой раковиной на дополнительной скамье – все места были заняты. Маленького роста рыжий скрипач вышел на эстраду и стал перед оркестром.
– Наш… – шепнул Сажин, – склочный тип – просто кошмар… Вчера за полтинник такой скандал закатил…
Но тут в оркестре закончилось вступление и раздался голос скрипки. Кристальной чистоты звук летел в сад, и публика замерла. Закрыв глаза, играл удивительный художник. Потом вступил оркестр.
Сажин сидел, изумленно глядя на маленького скрипача. Впервые в жизни слышал Сажин такую музыку.
Домой Сажин возвратился в десять. Верки не было, но следы ее пребывания можно было увидеть повсюду – лифчик на столе, чулок на полу, окурки, грязная тарелка на стуле и всюду лузга, лузга, лузга…
Сажин снял френч, закатал рукава рубахи, сходил на кухню за ведром и веником и стал убирать комнату.
Утреннее солнце осветило разостланный на полу тюфячок, на котором одетым – сняв только сапоги – спал Сажин, и аккуратно застеленную им с вечера постель – она так и осталась нетронутой. Тикал будильник. В открытое окно влетел воробей, сел на подоконник, удивленно покрутил головкой и выпорхнул обратно на волю. За дверью послышался грохот – упало то ли корыто, то ли ведро, за этим последовало Веркино "черт, сволочь, повесили тут, идиёты" – и сама Верка ввалилась в комнату.
Сажин проснулся, смотрел на нее. Верка была пьяна. Ее пошатывало, когда она шла к кровати. Не дойдя, остановилась и уставилась на Сажина, который натягивал сапоги.
– Постойте, товарищи, постойте… – морщила Верка лоб и крутила головой то так, то этак, глядя на Сажина, – кто это тут у меня в комнате… Елки-палки! Да это же ты, Сажин! Как хорошо, что ты пришел… – И вдруг нахмурилась: – Постой, а какого хрена ты тут делаешь?
К этому времени Сажин натянул сапоги и встал.
– Идите вон, – сказал он, – собирайте свои вещи и чтобы духу тут вашего не было! – Хлопнув дверью, он ушел.
Верка вслед ему сделала реверанс.
– Пожалуйста, очень вы мне нужные… дурак фиктифный… уж я не заплачу… Скажите, пожалуйста… – Схватив с подоконника пачку книг, она швырнула их на пол и стала затаптывать ногами. – Вот тебе твои книжки, лежит тут, понимаешь, на тюфяку – мужик не мужик… очень ты мне нужный… Пойду, не заплачу, очень ты мне нужный…