Приди в зеленый дол - Уоррен Роберт Пенн 2 стр.


Анджело послушался, и скоро олень повис как полагается: вниз головой. Его крупные, в золотых крапинках глаза застыли, вывалившись из орбит; за левым плечом торчала стрела, и из раны сочилась кровь.

- Крупный самец, - сказала женщина, разглядывая тушу. - Фунтов на сто семьдесят пять. Восемь отростков.

- Чего? - спросил Анджело Пассетто.

- Отростки на рогах, - сказала женщина. - Ему восемь лет.

Она глядела на оленя. Потом протянула руку и коснулась пальцем мягкой шкуры в паху, где коричневое переходило в палевое. Потрогала засохшую корочку крови.

- Восемь лет, - сказала она, - бегал по лесу и вот дождался - пристрелил его Сай Грайндер из своего дурацкого лука.

Она поглядела на свой палец, измазанный кровью, и обтёрла его о подол.

- Мисс, - сказал Анджело Пассетто. - А что теперь? Что надо делать?

- Что делать? - повторила она, поглядев на Анджело так, словно видела его впервые. - Свежевать, вот что. Я принесу нож.

Взяв у неё нож, он сперва отошёл к крыльцу, снял свой клетчатый пиджак, заботливо, почти любовно свернул его и положил на крыльцо где посуше, однако по ступенькам подниматься не стал. Потом закатал рукава белой рубашки, оголив смуглые сильные руки.

Он взял нож, испробовал лезвие, срезав волосок с руки, потом осторожно, словно не доверяя земле под ногами или будто оберегая туфли, приблизился к оленю, с неожиданной ловкостью оттянул голову за рога и, когда горло оленя вздулось, вонзил в него нож и резанул поперёк; кровь хлынула, и он отступил.

Он стоял, держа рог и нагнувшись к оленю, словно танцор, склонившийся к партнёрше. Оттягивая голову, он держал разрез открытым; кровь хлестала на лежавшие на земле кедровые иглы и сухие веточки; они всплывали и кружились в красных парных ручейках, прокладывавших себе путь по неровной земле.

- Что же ты спрашивал меня, раз ты и сам умеешь?

- Я умею, но только не… - он замолчал, вспоминая слово, - не Санта Клауса.

- Где ж ты выучился? - спросила она.

- Мой дядя, - сказал он. Потом: - У него была эта… ферма. Я выучился у дяди на ферме.

Потому что, когда отец умер, его послали в Огайо к дяде, и он работал там на ферме, ненавидя и дядю, и ферму, самого себя и весь мир. Пока однажды не сшиб дядю с ног ударом кулака и не удрал в Кливленд, а там - гулянки, выпивки, бешеная езда и зеркала, отражавшие Анджело Пассетто, когда он снова и снова проводил расчёской по черным шелковистым волосам.

- Что это ты говоришь не по-людски?

- Я… Сицилия.

Она разглядывала его, а он стоял в тени огромного кедра, опустив руки и держа нож кончиками пальцев, а кровь у него под ногами впитывалась в землю.

- Вот отчего ты такой смуглый, - сказала она.

- Сицилия, - повторил он равнодушно; он ждал, что она будет делать дальше.

Кровь уже не текла из разреза, только капли по одной срывались с мокрой морды и падали в лужу.

- Куда ты идёшь? - спросила она.

Он поглядел на дорогу и не ответил.

- Эта дорога никуда не ведёт, - сказала она. - Просто кончается там, и все. Раньше здесь стояли богатые дома. Потом землю смыло, все ушли. - Она замолчала, словно забылась.

- Дом моих родителей стоял вон там, - снова начала она. - Высокий, светлый. И ферма была большая. Это когда я была ещё девочкой.

Она замолчала, и он посмотрел на неё, соображая, сколько же с тех пор прошло лет. Он пытался представить себе её девочкой, но не мог. Лицо её было бледно и замкнуто.

И вдруг с пугающей прямотой она поглядела ему в глаза.

- На этой дороге жилья больше нет, - сказала она. - Кроме дома Грайндера.

Она помолчала.

- Это который убил оленя. Навряд ли он ждёт тебя к ужину, как ты думаешь?

Она снова залилась задорным девичьим смехом и сверкнула тёмными глазами.

И опять смех оборвался, и лицо её стало словно белая маска.

- Ты можешь остаться здесь, - сказала она, глядя на него равнодушно. - Комнат тут хватает. Еду и кров я тебе обеспечу. И заплачу что смогу. Мне нужен помощник. Раньше тут было полно работников, но они все ушли. Последний ушёл весной. Старый негр, который почему-то задержался дольше остальных. Он жил вон в той хижине. Потом взял да ушёл.

Он обернулся и поглядел на дорогу.

- Ты сможешь уйти, когда тебе вздумается, - все так же равнодушно сказала она. - Помашешь ручкой и пойдёшь, никто тебя держать не станет.

Он снова посмотрел на неё. Заложив руки за спину, она прислонилась к углу веранды, словно была без сил. На её узких опущенных плечах висела широкая старая коричневая куртка. Лицо её было бледнее прежнего, глаза глядели безучастно. Шёл дождь, а она так и стояла с непокрытой головой. Несколько прядей тёмных волос прилипли к мокрой щеке. То ли она не замечала этого, то ли ей было всё равно.

- Ладно, - решил он. - Остаюсь.

Да, пожалуй, стоило остаться. Им и в голову не придёт искать его здесь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Маррей Гилфорт осторожно вёл свой новенький, ослепительно белый бьюик по разбитой каменистой дороге вдоль ручья. Хотя он мог себе позволить ездить в белой машине с откидным верхом и обычно держал верх открытым и даже снимал шляпу, чтобы подставить лицо солнцу, но отказаться от темно-серого костюма, застёгнутого на все пуговицы, тёмного галстука и строгих чёрных полуботинок он не мог. Разве что в жаркий день. День сегодня стоял ясный, чистый, солнце припекало, однако в воздухе была прохлада, а когда машина Маррея Гилфорта въезжала в тень или приближалась к ручью или к обрыву, чувствовался холодный ветерок, будто подводный ключ в теплом озере. Так что, едва въехав в долину, он застегнул своё серое твидовое пальто и аккуратно надел серую фетровую шляпу.

Да, Маррей Гилфорт мог себе позволить ослепительно белый бьюик. Но, глядя в трельяж лучшего портного Чикаго и видя своё округлившееся брюшко, бледность, которую не удавалось скрыть ни солнечным, ни искусственным загаром, лысеющую круглую голову с начёсанными на лоб волосами, он каждый раз приходил к убеждению, что светлый костюм уже не для него.

Впрочем, это было не убеждение, а скорее смутная печаль, которая порой обращалась в беспричинное раздражение, и он ни с того ни с сего делал портному резкое замечание, а то с надеждой бросал взгляд на свой профиль в боковом зеркале, отмечая, что у него хороший прямой нос, и героически втягивал живот. С некоторых пор, глядя на какого-нибудь седого и плешивого портного, присевшего на корточки, чтобы отметить длину его брюк, он тешил себя мыслью о том, что, наверное, этому старику давно уже отказано в кое-каких земных удовольствиях; при этом он испытывал к портному приятную жалость.

Маррей упрямо притворялся, что не помнит, откуда пошла эта жалость.

Он был тогда делегатом конференции юристов в Чикаго, приехал один - жена его была нездорова. Однажды вечером он выпивал с известным вашингтонским адвокатом - крупным, полным мужчиной с ранней сединой и правильными чертами лица, Алфредом Милбэнком, которому нравилось, когда его принимали за Стетиниуса, тогдашнего государственного секретаря; и вот этот Милбэнк после минутного молчания решительно поставил на стол пустой стакан и заявил:

- В этом самом Чикаго три миллиона населения, и половина из них - в юбках. Я не намерен пройти мимо этого факта.

Сказав так, Милбэнк вытащил книжечку в чёрном сафьяновом переплёте и начал листать её. Найдя нужную страницу, он ухмыльнулся во всю ширь своего раскрасневшегося лица.

- По-моему, Гилфорт, - сказал он, - тебя это тоже должно заинтересовать. Ты, Гилфорт, уже не молод. Жена твоя - уж ты не обижайся - тоже молодостью не блещет. Но если, воспользовавшись услугами Матильды или Алисы, - он постучал холёным пальцем по книжечке, - ты вспомнишь молодость и вернёшься к себе в Теннесси с новыми силами да тряхнёшь стариной на радость супруге, ей это придётся по вкусу. Она сядет на диету. Сделает новую причёску. Она станет прислушиваться к тому, что ты говоришь. И она…

И внезапно с ощущением вины, тут же превратившейся в обиду на жену, Маррей подумал, что Бесси и впрямь так располнела; что даже матрац на её стороне постели весь промялся, а за бриджем, когда она держит в руке карты, видно, какие у неё пухлые пальцы. И ещё эта привычка причмокивать!

А Милбэнк не унимался:

- …а что касается Алисы, то она - нечто среднее между дикой кошкой и летним облаком. Твоя душа расцветёт от одного её присутствия. Она, почтенный Гилфорт, владеет редкостным искусством заставить мужчину поверить, что его любят ради него самого. В данном случае - ради моего подзащитного Маррея Гилфорта.

И в эту минуту Гилфорт, глядя на корочку апельсина, лежавшую на дне опустевшего бокала, вдруг засомневался в том, что его, Маррея Гилфорта, когда-нибудь любили ради него самого.

Между тем Милбэнк не унимался:

- Умелая ложь, любезный Гилфорт, в любом суде стрит миллиона истинных фактов. Как и в любой постели. Иллюзия, Гилфорт, - вот единственная истина в мире. И что касается меня, то я торжественно заявляю, что не пройдёт и часа, как я отдам сотню долларов за сочный кусок иллюзии. Разумеется, - и он добродушно загоготал, обдав взмокшего Маррея горячим облаком алкогольных паров, - в юбке и со всем что полагается! Ну так как, старина? - и толстые губы Милбэнка с вызовом растянулись в презрительной усмешке, обнажая мощные пожелтевшие клыки.

Маррею же виделось не порочно-раскрасневшееся лицо стареющего адвоката, а молодое, здоровое лицо Сандерленда Спотвуда, ухмылявшегося с тем же презрительным вызовом. И Маррей снова почувствовал себя в ловушке, из которой ему, видно, никогда не уйти. До конца дней придётся ему жить вот с этакой рожей перед глазами - Милбэнка ли, Спотвуда, неважно, - всю жизнь чувствовать их снисходительное презрение, всю жизнь завидовать обладателю этой рожи, прикидывать - а мог бы ты отважиться поступать так же, как они?

Но если бы их не было, то на кого бы он равнялся?

"Боже мой, - подумал он, пугаясь своего бесстрашия, - да я бы равнялся на самого себя".

Вдохновлённый этой неожиданной идеей, он решительно поднялся, опрокинув стул, не боясь привлечь внимание посетителей ресторана, не боясь даже багровой рожи Алфреда Милбэнка; а тот покровительственно улыбнулся ему и похвалил:

- Ай да Гилфорт! Значит, решился?

Да, он решился. Её звали не Алиса, а Софи. Она была хорошенькая и умела держаться, и они устроили скромную вечеринку в номерах у Милбэнка, вчетвером: шампанское в ведёрках со льдом, притушенные огни, приглушённая беседа и, наконец, вполне пристойный отход ко сну. Хорошо, что в номерах Милбэнка было две спальни и Маррею не пришлось, испытывая гнетущее унижение, тайком провожать Софи к себе в 1043-й.

В 1043-м было бы иначе, куда хуже: номер-то был скромный - откровенная спальня; там не было бы этих последних минут, когда Милбэнк уже увёл свою Дороти, и в почти целомудренном молчании Гилфорт с Софи допили шампанское, и она подсела к нему на диван, положила голову ему на плечо и, дыша в ухо, тихонько, почти незаметно расстегнула ему рубашку.

Всего два дня спустя в примерочной чикагского ателье, где ему обычно шили, Гилфорт сверху вниз посмотрел на старика портного, присевшего на корточки, чтобы отметить длину будущих брюк, и сердце его наполнилось этой сладостной жалостью, граничащей с презрением.

После двадцати семи таких поездок в Чикаго и пяти юридических конференций в других городах Маррей, прибыв на шестую, не нашёл в отеле Алфреда Милбэнка и справился о нем у одного из вашингтонских коллег. В ответ тот как-то странно оглядел Маррея, и под этим холодным оценивающим взглядом Маррей зарделся.

Потом вашингтонский юрист сказал:

- Ах да, Милбэнк, тот самый. Так вы не в курсе дела?

Маррей покачал головой.

- Он умер, - кратко и брезгливо бросил тот. И отошёл.

К вечеру, задав разным людям несколько осторожных вопросов и посетив вместо дневного заседания городскую библиотеку, чтобы просмотреть старые номера вашингтонских газет, Маррей узнал, что с Милбэнком случился в Скрэнтоне сердечный приступ и что неопознанная женщина в леопардовой шубке, пославшая коридорного за врачом, вышла из номера в низко надвинутой на глаза шляпе и стремглав выскочила на улицу, не успев даже забрать из номера свои чулки и лифчик, а больной умер три часа спустя в скрэнтонской больнице.

В тот же вечер Маррей вылетел домой в Теннесси и лишь через полтора месяца решился снова поехать в Чикаго.

Следы Софи Маррей давно потерял. Узнав однажды от миссис Билингс, ведавшей "связями" Милбэнка в Чикаго, что Софи теперь "занята", он в отчаянии решил было разыскать её и, получив развод, жениться на ней. Но здравый смысл взял своё, и в последние годы некая Милдред, рекомендованная ему миссис Билингс, вполне удовлетворительно заменяла Софи. Надо было только заранее послать миссис Билингс телеграмму (не из Паркертона и подписанную просто "Чарли"). Милдред легко приспособилась к его обряду: притушенные огни в гостиной большого номера, бутылка шампанского во льду, негромкая беседа, потом тишина и её голова у него на плече.

Но в свою последнюю поездку в Чикаго, позвонив миссис Билингс, он узнал, что Милдред вышла замуж. Миссис Билингс заговорила о какой-то очень милой и опытной девушке по имени Шарлотта, но расстроенный Маррей безвольным движением опустил трубку; телефон был голубой, номера были выдержаны в синих тонах. Милдред всегда любила синее.

А было ещё только два часа дня. Как дожить до вечера? Обычно день бывал заполнен предвкушением. Стоя в своём голубом номере, Маррей спрашивал себя, зачем он оборвал разговор. Чем Шарлотта хуже?

Но при мысли о Шарлотте какой-то непонятный страх сдавил ему горло. Тогда он подумал, что мог бы позвонить знакомому чикагскому юристу - тот всегда был с ним приветлив и не воротил носа. Но вместо этого он пошёл прогуляться по парку. Потом разыскал французский ресторан и заказал дорогой обед с бутылкой ещё более дорогого бордо. Ел он мало, но пил охотно. Потом потребовал кофе и после кофе выпил три рюмки чудовищно дорогого коньяку, мрачно размышляя о том, что у всякого мужчины в жизни должно быть что-то своё.

Вернувшись к себе в номер, он, к своему собственному удивлению, заказал бутылку шампанского и, когда её принесли, щедро заплатил официанту. Потом, сидя в одиночестве на диване, опустошил её. На это у него ушло часа два. Допив последний глоток, он откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. Он просидел так до полуночи, потом поднялся, прошёл в ванную и дал волю рукам.

Вот там-то, в ванной, глядя на себя в зеркало, он принял решение: он пробьётся в Верховный суд штата Теннесси. Будь он верховным судьёй, пусть даже только штата Теннесси, ни один вашингтонский чистоплюй не посмел бы, смерив его презрительным взглядом, отвернуться и отойти.

Под сияющим осенним небом Маррей вёл свой ослепительно белый бьюик по дороге в долине Спотвудов и думал, что он, пожалуй, и впрямь доберётся до Верховного суда. Он был уже прокурором - разве это не доказательство всеобщей симпатии к нему? К тому же кое-кто в Штате был у него в долгу. Он поработал на благо своего штата - и он сам, и его деньги. После дела Франклина Ламбера он стал популярен даже в Восточном Теннесси.

Глаза его не отрывались от дороги, которую он знал всю свою жизнь, знал с детства, но думал он не о прошлом. Мысли его сосредоточились на единственной светлой точке в сумраке его бытия: он мечтал о том дне, когда станет судьёй. Иной раз он отчётливо видел себя восседающим там, наверху, в окружении мягко светящихся облаков. В последнее время, созерцая внутренним взором свою заветную звезду, он стал забывать о том, что его окружало в действительности. В сущности он был одинок. Близких друзей не имел, Бесси уже четыре года лежала в могиле. По вечерам, приходя домой, он ел в одиночестве; слуга Леонид, подававший ему ужин, был для него предметом неодушевлённым. Спал он мало, часто вставал среди ночи и бродил по дому, словно ожидая увидеть на стене явление своей апокалипсической звезды. Ибо в такие часы ему казалось, что он бродит не по тёмному дому, а в самой кромешной тьме своей души.

По мере того как он терял связь с реальным миром, Маррей все больше сосредоточивался на некоем спасительном будущем. Думать о прошлом было ему невыносимо; лишь иной раз, устремив мысленный взор на сиявшую во тьме звезду, он вспоминал о былом для того, чтобы ещё раз отречься от него. Когда-нибудь - скоро-скоро - он навсегда освободится от прошлого, спасённый, преображённый, и его истинное "я", очищенное и обновлённое, насладится триумфом.

Нет - отмщением.

Кому? За что? Этого он не знал. Он, собственно, не был уверен, что это отмщение. Но иногда, во власти мечты о своём будущем мистическом освобождении от скверны, он чувствовал, как мышцы его твердеют, дыхание убыстряется и он наносит бесконечные удары своим невидимым и неведомым противникам.

Поравнявшись с домом на левой стороне дороги, против старого мостика, он вспомнил Сандерленда - молодого Сандера, орущего, приподнявшись в стременах, несущегося галопом по дороге, вспомнил зелёные поля и тучные стада на лугах, и ослепительное солнце - солнце сорокалетней давности, и как в тени под кедрами белели стены дома.

С тех пор дом сильно потускнел. Глядя на почерневшие доски обшивки, разбитое стекло в окне, провисшую крышу пристройки, Маррей подумал, что в сущности этот дом никогда и не отличался особым величием: сначала это была просто большая бревенчатая хижина, срубленная первым из поселившихся здесь Спотвудов; позже её обшили досками, потом пристроили крыло, потом, при дедушке Сандера, навесили двухэтажную веранду. Но по углам веранды стояли не резные колонны, а простые кедровые брусья, обшитые досками. Теперь, когда подгнившие доски стали отваливаться, это особенно бросалось в глаза.

И он подумал о доме, в котором жил сейчас он сам, - о старом особняке Дарлингтонов, доставшемся ему, когда он женился на Бесси. Да, вот это дом так дом - кирпичный, с высоким белым портиком, с коринфскими колоннами - ему нравилось звучание этого слова; коринфские, - и все в образцовом состоянии, потому что у него хватило средств на полную реставрацию особняка.

Да что там Дарлингтоны! Он, Маррей, вложил в этот дом вдвое больше, чем они. Обозревая свой сумрачный жизненный путь, он догадывался, что этот расход был частью цены, которую надо заплатить за кресло в Верховном суде штата Теннесси. Возможно, женитьба на Бесси Дарлингтон тоже входила в эту цену, но об этом думать не хотелось.

Назад Дальше