Ну что ж, он в детстве тоже не понимал, зачем человеку ехать из пункта А в пункт Б. Насчет Пастера он с Аней согласен: это великий ученый, и все мы должны глубоко уважать его. А знает ли Аня про ученого, который спас людей от черной оспы? Вот он сейчас ей об этом расскажет. Он много знал и умел рассказывать. Сказки он тоже умел и рассказывал по вечерам, когда Аня приходила к нему, приготовив уроки. Но иногда Катя просила:
- Дядя Сеня, расскажи нам какую-нибудь правду! Это значило: не сказку, а быль.
- Дядя, ты забыл зажечь свет! - говорила Катя, отворив дверь.
- Верно! - соглашался он и, уверенно пройдя по комнате, поворачивал выключатель.
Катя требовала, чтоб он искал ее. И куда бы она ни залезала - в шкаф или под кровать, он сразу ее находил. Слепой, а так здорово играл в прятки!
Иногда казалось, что в тишине своей комнаты он только их и ждет.
- Дети, я ухожу, - говорила иной раз Антонина Алексеевна, - приглядите за дядей Сеней. Ему, может, что-нибудь нужно будет.
И это значило: не давайте дяде Сене скучать.
И они не давали ему скучать. Особенно Катя. В школу она еще не ходила, и времени у нее было много. Утром она просыпалась с тем, что надо оглядеть свое государство, проверить, все ли на месте и нет ли чего нового.
Она любила открывать входную дверь. Она становилась на цыпочки и терпеливо ждала. Едва раздавался звонок, она открывала, здоровалась с пришедшим и снова становилась на часы.
- Отойди от дверей, горе мое! - грозно кричала Анисья Матвеевна. - Вот дам сейчас по затылку!
Мальчик Алик, который был очень худ и плохо ел, безропотно подчинялся Кате - пыхтя, возил ее на спине, как заправский конь, а садясь завтракать, говорил:
- Мама, если Катя не придет, я какао пить не буду.
- Катенька, ты свободна? - медовым голосом спрашивала мама, и Катя, у которой и впрямь было много досуга, шла в комнату к полковнику, пила какао, а потом забиралась с ногами на красный плюшевый диван и рассказывала, тараща большие черные глаза, разные разности.
- А про вас во дворе говорят, - сказала она Аликовой маме, - замужем живет и горя не знает.
- Вот как? Что же еще там говорят?
- А еще говорят: упырь. А один дядя сказал: красивая у Алика мама! Это про пас, тетя Нина!
- Прелестная девочка! - говорила Нина Георгиевна про Катю. - Очаровательная.
- Катерина! - кричала за дверью Анисья Матвеевна. - И что это за привычка такая по чужим хатам шастать?
…Возвращаясь домой и входя в коридор, Митя прислушивался к детским шагам. Вот они топают! Из глубины коридора навстречу ему летел крик: "Папа пришел!" "Митя пришел!"
Хорошо, когда ты кого-то радуешь своим приходом!
Анисья Матвеевна быстро собирала на стол: пришел хозяин. Тут он был главою семьи - какое глупое честолюбие! И тут были две комнаты - целых две. В одной - Анисья Матвеевна и дети, в другой - они с Сашей.
По вечерам, когда дети и Анисья Матвеевна засыпали, начинались их с Сашей часы, их вечер. Они читали, молчали, разговаривали. И теперь он полюбил работать дома. Сидя у письменного стола, он чувствовал на себе ее взгляд, слышал ее присутствие. Иногда она пристраивалась неподалеку с книгой или детским дневником. Прежде он не любил эту тетрадку в твердом синем переплете. Она была чужой, оставленной в наследство кем-то, кого Саша любила прежде. Поливанов заглянул однажды в эту тетрадь там, в Ташкенте, и наткнулся на слова "нет, людей не сравнивают…". Значит, она сравнивала… Сравнивала постоянно. Эта мысль была ему нестерпима. Но сейчас она все реже приходила ему в голову. Он любил после командировки полистать дневник и прочитать о том, что было в его отсутствие, что говорили Катя, Аня и о чем без него думала Саша. О себе она писала редко, да и о детях строчку-другую - словцо, восклицание, а он почему-то сквозь это видел их - всех вместе и каждую в отдельности.
Он рассказывал ей обо всем, что случалось за день, каждую мелочь пережитого дня. И словно бы то, что было пережито прежде, было лишь преддверием этих долгих, счастливых часов.
И было, оказывается, на свете воскресенье, день, когда не работала Саша, когда не ходила в школу Аня и не спешил в редакцию Поливанов.
Можно было поспать подольше, можно было всем вместе завтракать, а потом всем вместе ходить на лыжах - даже Кате. Ее попробовали было оставлять дома, но не такой она была человек, чтобы стерпеть это, - и ей купили маленькие короткие лыжи.
В Серебряный бор они ездили на автобусе, каких-нибудь полчаса, и вот он, Серебряный бор - серебряный, белый, серебряные в снегу деревья. И пустое поле, иссеченное лыжами. Кругом - никого, только слышатся откуда-то далекие голоса. Тем лыжникам ходить легче: с ними нет Кати.
Вот Саша забежала вперед, оглянулась:
- Ми-итя! С горки! А-у-у!
И Аня мчалась с горы рядом с ней и вопила что есть мочи:
- С дороги, куриные ноги!
А ему оставалось держать за хвост Катю, которая рвалась скатиться вслед за ними.
…Пришел новый, сорок шестой год. Первый послевоенный год.
В редакции устраивали новогодний вечер. Но у них был дом. Этот вечер люди, у которых есть дом, проводят дома.
Ему было не лень, расколов орехи и вынув ядра, терпеливо исписывать бумажные квадратики. В каждом орехе - новогоднее предсказание: "У тебя выпадет зуб" - для Ани, "Новых туфель не миновать" - для Саши, "Кто много болтает, у того типун бывает" - для Кати.
Наверно, это было глупо и нисколько не смешно для стороннего глаза и уха, но он знал, что на каждое слово здесь откликнутся смехом.
…Еще не пришел Новый год, а большая комната, где жила Анисья Матвеевна с детьми, была переполнена музыкой, которую передавали по радио, и запахом большой нарядной елки.
Новогодний стол был красиво накрыт. Анисья Матвеевна, в белой кофте, гладко причесанная, окидывала его хозяйским взглядом. Ну что ж: Митя пристроен, женат, при детях.
В одиннадцатом часу в коридоре послышался шорох жесткого шелка. Катя открыла дверь и завопила:
- С Новым годом! С новым счастьем!
Осторожно неся белокурую голову в тугих завитках, выглядывавших из-под легкого тонкого платка, улыбалась, сияя зубами, Нина Георгиевна - воплощение женственности, красоты и нарядности. За ней выступал полковник - солидно и гордо.
- Анисья Матвеевна, милушка, загляните потом к Алику! - сказала Нина Георгиевна и ушла, а в коридоре остался след ее духов, будто след того, что он прежде считал радостью. И что-то в нем отозвалось на вопрос, на который он не умел ответить словами. Почему, понимая эту яркую привлекательность, он больше не слышит в себе отклика на нее. Оглянувшись, он увидел Сашу. Она была в летнем платье, на ногах босоножки; как она радовалась его подарку - шелковым чулкам!
И, обняв ее, он сказал ей, как поклялся:
- Расшибусь в лепешку, а шубу тебе куплю. Серебряную! И платье… А вот мой главный подарок. Смотри!
Он вынул из кармана серую коробочку я открыл ее. Там были часы. Маленькие, на черной ленточке. Он снял с Сашиной руки Лешины часики и надел свои.
Саша молча глядела на них. Что-то больно кольнуло ее. Она вспомнила Лешины глаза и его дрогнувшие от обиды губы.
- Тебе не нравится? - спросил Митя. - Почему ты молчишь?
Она подняла глаза.
- Теперь я все буду знать про тебя - если часы заспешат, значит, ты на меня сердишься. Если отстанут, значит, ты меня разлюбил.
- Они никогда не отстанут! - сказал Митя.
Лестницы, лестницы, лестницы - по скольким лестницам она поднималась! Двери, двери - в какие только двери она не стучала! Она приходила к только что появившимся на свет людям на другой день после их приезда домой. Она была их первой гостьей. Вместе с матерью она пестовала только что родившегося человека до тех пор, пока он из грудного младенца не превращался в ребенка, которому больше не нужна патронажная сестра.
- Мама, ты их не путаешь? - спрашивала Анюта. - Они же все одинаковые!
Нет, она их не путала, они никогда не казались ей одинаковыми. У каждого было свое лицо и свой характер. Она знала о своем подопечном все: нрав - веселый или сердитый, и здоров ли он: нет ли диатеза или рахита? Она знала и то, чего он пока знать не мог: какая у него семья - мама, папа, бабушка. Какова комната, в которой он живет, - сухая? светлая? сырая? темная?
Саша звонит, а если звонок не работает - стучит в дверь. Ей открывает обычно кто-нибудь из соседей - мать грудного младенца почти всегда занята: кормит, полощет пеленки. Или просто стоит над кроваткой и пристально смотрит на красное личико.
Саша быстро проходит по коридору, она знает, куда постучаться, куда войти, знает и то, как ее встретят.
Мать, к которой она пришла сейчас, - здоровая, благополучная. Ей двадцать два года, у нее розовые щеки, вся она какая-то гладкая и очень послушная: делает все, что ей велит Саша.
Саша давно заметила: когда появляется первый ребенок, такое чувство, будто в доме тяжелобольной, ни у кого ни минуты покоя. Вот и сейчас в глазах матери светится ужас: ее беспокоит, что у малыша из-под чепчика торчит ухо - а вдруг вырастет лопоухий? Потом во сне у него всегда такое недовольное лицо, - может, он родился глухим?
Она встречает Сашу молчаливым кивком, и Саша тотчас понимает: он, видно, долго орал и только что притих на руках у матери.
Саша входит на цыпочках и молчаливо кивает в ответ, и обе улыбаются друг другу, как заговорщицы. Только что уснул? Жалко будить. А все-таки придется.
И они тихо переговариваются над уснувшим ребенком.
Саша осторожно разворачивает его и оглядывает спинку, головку, смотрит за ушами… Коля медленно просыпается и глядит на Сашу молочными подслеповатыми глазками. Ничего, потом глаза расцветут, станут большие и чистые.
- Ну вот, - говорит Саша, - уже можно купать в некипяченой воде… А знаете, почему у него заворачивается ухо? Потому что он, как подсолнух, поворачивает голову к свету, к окошку. Вы его кладите то на одну сторону кровати, то на другую. Поняли? И снова лестницы, лестницы, лестницы…
В комнаты она входит, отогрев в коридоре руки, улыбаясь. Улыбка - ее представительство. Если ребенок болен - ее улыбка несет надежду. Если здоров - как же не улыбнуться.
И она ходит, как почтальон, по лестницам, она хоть и помнит о доме, об Ане и Кате, но глубоко внутрь загоняет эту постоянную память - сейчас не до них, не до них! Вечером она все расскажет им и Мите, а сейчас - мимо, мимо!
Один этаж и другой этаж - и снова она стучит в дверь.
…В этом доме - нерадостно. Тут живут трое: мать, пятнадцатилетняя дочь и трехнедельный сын.
Мужчины в доме нет. Ни одного знака, который сказал бы: здесь есть отец. Или был когда-то. Ни старой кепки, ни сапог, ни пепельницы, ни пиджака на спинке стула, ни завалявшегося перочинного ножа, ни фотографии на стене. Дверь шкафа приоткрыта, но на перекладине девичья лента, поясок. Ни ремня, ни галстука.
И вот в этой комнате раздался властный крик новорожденного. Это - мужчина. Через каких-нибудь семь лет в этом шкафу будет висеть ремень от школьной куртки. А потом, очень скоро, мужская рука заколотит гвоздь в эту стену - по-мужски, как следует, а не так криво, как сейчас. Скоро на этом полу будут валяться гвоздики, гайки, железки, может, побежит заводной автомобиль - бывает, что дарят на день рождения!
Все это будет. Но покамест опора этих двух женщин лежит в коляске, наморщив лоб и крошечный нос. Выражение его лица серьезно и неприступно. Пока он только яблоко раздора, обуза и срам: родился без отца.
…Взрослая девочка не смотрит в сторону матери, она не может примириться с тем, что случилось. Подруги перешептываются, смеются. На кухне осуждают. По ночам он орет - как тут готовить уроки? У всех девочек дом как дом, а ей что делать?
Лицо матери бледно, немолодо. Саше оно кажется робким и печальным. Во всем мире ей опора только вот этот - трехнедельный. Он, может, один ее не судит. А если б и судил… Пока не скажет… А если б и сказал - его не разлюбишь.
На Сашу женщина смотрит злобно и неуверенно, она знает: и эта осудит. На всякий случай она говорит:
- Ну что ж, сестрица… Бывает…
Саша будто не слышит. Распеленав ребенка, она говорит:
- Прекрасный парень! Богатырь!
Глаза у матери светлеют, а в углу молчит дочка, сестра малыша.
- Девочка, тебя как зовут? - не глядя, спрашивает Саша.
- Ну, Маруся.
- Так вот, Маруся, вскипяти, пожалуйста, воды. Девочка в ответ пожимает плечами.
- Ты что, не слышишь? - Сашин голос звучит повелительно.
- Я сама, - говорит мать.
- Как это - сама, когда вы еще больны. Ну-ка, Маруся, проводи меня на кухню.
Маруся молча идет впереди, а на кухне говорит:
- Чего вам? Вот наш примус. Ну?
Не успев ничего обдумать, Саша хватает девчонку за плечо:
- Ты что, ослепла? Оглохла? Нет, не вывертывайся! Мать больная, а ты…
- Не ваше дело! - вырываясь, говорит Маруся.
- Мое! - отвечает Саша. - Я за вашу семью отвечаю, и за тебя, глупую, тоже в ответе. Если молоко у матери пропадет, что тогда?
- Так ее, валяйте, сестрица! - говорит пожилая женщина, выходя из комнаты при кухне. - Совсем от рук отбилась! Удержу нет, что ни день - то скандал, матери глаза выела - срамит!
- А что же ей в ножки, что ли, матери, кланяться, спасибо говорить? - тут же подхватывает другая женщина очень высокая, могучего сложения, в цветастой косынке. - Ей свою жизнь скоро устраивать надо, матери об ней бы позаботиться, а она, смотри, хвост распустила! Ей бабушкой быть, а она - пожалуйста! Совесть иметь надо!
- У тебя совести много, - ответила пожилая, - дочь на мать натравляешь. Это какой же может быть позор от ребенка? Ты в уме ли? Что ж, теперь бабам не рожать, что ли, если мужиков мало? Ты за себя, Степановна, не бойсь, на тебя никто не польстится, не боись никого не опозоришь. Степановна молча хлопает дверью, и на кухне остаются трое - Саша, Маруся и та, пожилая.
- Откуда у тебя такое понятие, что ребенок - это позор? - обращается Саша к угрюмой девочке.
- Незаконный, - говорит Маруся, - у него в метрике вместо отца - черточка.
- Черточка? А вместо сестры - что? Клякса? Да ты не только глупая, ты жестокая.
И, разжигая примус, наливая в кастрюлю воду, Саша выкладывает все, что накипело на душе. Что едва открыв глаза и начав дышать, человек не может быть вне закона, что только пошлость могла выдумать это слово - незаконный, незаконнорожденный, что с вора, когда отсидит, и с того клеймо снимают, а эта девчонка ставит клеймо на брате, который и глаз-то еще толком не открыл, - надо же придумать! Незаконный!
Она еще не раз сюда придет. Но нынче, уходя, у самых дверей, она оборачивается и говорит:
- Изволь принести братишку в консультацию. Послезавтра, в три. Чтоб мать не ходила, ей еще нельзя. Ясно? Если молоко у матери перегорит, я с тебя взыщу, так и знай.
Сказав все это, Саша спускается с лестницы и долго еще идет хмурая, злая. Ей кажется, что и снег под ногами потемнел, и небо темное. И правда: уже сумерки. А ей еще надо зайти в одну семью, так, для спокойствия: там веселая сероглазая девочка Зинка. Ей десять месяцев, а она уже ходит и говорит. У нее славная, веселая мама, добрая, веселая бабушка. И отец, который стесняется быть нежным. Но когда смотрит на девочку, не может сдержать улыбку.
Нет, это напоследок, а сейчас она побывает у Тони Григорьевой. С Тоней она познакомилась давно и знает всю ее короткую историю. Тоня любила человека, но замуж за него идти не хотела.
* * *
- Я ему говорю, - рассказывала она Саше, - и учили тебя, и специальность есть, как ни говори, токарь шестого разряда, а живешь неприкаянный. Будни, праздник - тебе все равно. Даже костюма себе справить не можешь, ходишь как нищий. А все водка. На что ж мне такой? Прошло время, и вот он мне звонит: спасибо, наладила ты мою жизнь, говорит, теперь не пью, справил себе костюм и буду тебя ждать, и буду стремиться. И, правда, стремился. И поженились мы. И сразу война. Приехал на побывку, как взяли Варшаву, и опять на фронт. И не вернулся больше. Не вернулся, убили…
А малышу уже три года. Сейчас он болен. Тоня растила его одна, больше замуж не вышла. Мальчик рос у Саши на глазах, на ее памяти и пошел, и сказал первое слово. Он любит Сашу, не боится ее белого халата. И сейчас, когда у него воспаление легких, Саша поставит ему банки.
Тоня на работе. С малышом соседская бабушка. Саша приоткрывает дверь. Юра лежит в кровати, на одеяле игрушки, которые положила мать. Старая потрепанная книжка, матерчатый заяц, песочный совок и ведерко. Когда Саша приходит, Юра не говорит "здравствуйте", он только улыбается, застенчива и радостно. На нем белая рубашонка, шейка открыта.
- Сорока воровка кашку варила, - лукаво говорит Саша, вынимая банки из чемодана, - этому дала. Так! Есть! Одна банка поставлена! Порядок! - Этому дала! Вторая банка поставлена! А этому не дала! - Третья банка поставлена
Она быстро прикрывает Юрину спину одеялом.
- Тетя Саша, больно, сними!
Ты воду не носил? Ты кашу не варил?
- Сними!
- Нет, ты скажи: ты воду не носил? Ты кашу не варил? Полетели, полетели, на головушку сели! Каждый взрослый полон лукавства, это нехорошо! Но что же поделаешь? - думает Саша, убирая банки в чемодан.
- А когда ты опять придешь? - спрашивает Юра.
- Скоро, - отвечает Саша и щекочет его за ухом.
В коридоре темно, никто ее не провожает. Вон там, в углу, велосипед. Не наткнуться бы, обойти.
И вдруг дверь одной из комнат распахивается, широкий, светлый луч освещает Саше дорогу. Из света выходит человек - высокий, широкоплечий.
- Сестра, - говорит он ласково и решительно, и Саша замечает, что глаза у него светло-карие, почти янтарные, - я давно искал случая с вами поговорить. Я врач-хирург. Королев Дмитрий Иванович. Я ищу сестру. Нет, нет, не отказывайтесь, Александра Константиновна. Я был уже у вас в консультации. Мне нужна медсестра, такая, как вы… Вот так… Давайте поговорим!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Длинный коридор, по обе стороны - палаты, палаты. Сашин пост - третий, в конце коридора. На столе - стекло, лампа под зеленым абажуром. Сегодня день не операционный, можно чуть вздохнуть, оглядеться. И тем, кого вчера оперировали, сегодня немножко легче. Пришла в себя двухлетняя Оля. Она задумчиво смотрит на снежники за окном и говорит:
- Мухи…
Галя Павлова (операция на сердце) полусидит, опершись спиной на высоко взбитые подушки. От носа идут, как тонкие усы, коричневые резиновые трубочки с кислородом.
- Не пускайте Ваню, - говорит она, прерывисто дыша, - не пускайте… не хочу, чтоб видел меня такой… Вот маму - да… маму пустите.
Рядом с Сашиным столиком сидит четырнадцатилетний паренек Толя. Посмотришь на него и видишь: ресницы и веснушки! Ресниц и веснушек такое количество, что хвати, ао бы на пятерых. Саше сидеть некогда, она все время около вольных, но он ждет терпеливо. На коленях у него книга и он читает. Но стоит Саше хоть на секунду подойти к своему столу - за лекарством или за шприцем, как он немедленно вступает в разговор:
- А если мне во врачи податься, как вы считаете?