Содержание:
БАБА-СОЛОМА 1
НАША ШУРА 9
ГОЛОВАН ТОЛСТОГОЛОВЫЙ 13
Михаил Ардов
Триптих
Памяти незабвенного земляка моего, замоскворецкого уроженца, Ивана Сергеевича, господина Шмелёва
БАБА-СОЛОМА
Родилась я в девятьсот втором году, в первый день Пасхи, а на второй меня крестили. И была я третья у Тяти - Мария, Анна, потом я. А всего нас было не сосчитать.
Галина, Андрей, Прасковья, Лидия… это все живые. И померло - Вася, Алеша, Иван, Христофор, Дуня, Евгения… Тятя у нас рос сиротой, но земли было много - двадцать пять десятин дарственной да шесть купленной. Работы было много. Всем хватало. Я девяти годов поехала уже боронить на молодой лошади и десяти годов пошла пасти. Некогда было прохлаждаться. От Тяти нашего ни разу матерного слова не слыхивала, все у нас было с молитвой - и косить, и молотить, хоть чего угодно - все с молитвой. Спать не ляжет без молитвы и нам не даст. На Крестопоклонной в среду пекут у нас кресты, крест один поставят на божницу, к иконам, и он уж первым стоит до Благовещения. А в Благовещение в каждый дом из церкви приносят благословенный хлеб, и хлебец этот тоже на божнице лежит. Придет время сеять, Тятя от креста отломит и от хлебца - растолчет да к семенам прибавит. Все с молитвой. Оттого и хлеб такой вкусный был… А теперь все с матюгами. И сеют, и жнут, и мелют, и пекут - все с матом. Уж какой он тут будет… Тут и без болезни будет болезнь. Деревня наша Кожино, а приход - село Янгосарь, всего верста одна.
Там и школа была при церкви, раньше все они у церквей были. Церковь у нас была - Никола, два священника да диакон. У нас без диакона службы не было, потому что приход очень большой. Настоятель нам родня был - я его только и помню митрофорного, не митрофорного не помню… Сто три года он прожил, а служил до ста годов. Шестьдесят с лишним лет прослужил на одном приходе. Бывало, старика хоронит и говорит над гробом: "Я тебя крестил, я тебя и погребаю…" А в церковь я стала ходить с семи лет. Как в школу пошла, так и в церковь пошла.
А петь стала с десяти годов, учил нас диакон, отец Николай. Я ходила во втором классе, а уже часы читала, шестопсалмие читала. А псаломщик, пономарь у нас был старик Димитрий Васильевич… Совсем уж старый был. Бывало, читает "Господи помилуй", а у него все выходит - "помело стоит" да "помело стоит". А потом уж пономарь стал его внук. Мне почему-то ученье давалось, и Закон Божий мне давался… Первый раз я ходила в монастырь так, без обещания. Двенадцати годов. У нас многие ходили - пятьдесят верст. Монастырь Севастианов, преподобного Севастиана Пошехонского. Он еще Сохоть назывался, река там Сохоть.
А мощи были под собором, под спудом. Собор большой был, каменный, как в Петербурге, с петербургского собора план был снят. Всего только двадцать годов в нем прослужили, в тридцатом году его ломали трактором. Думали, что кирпича в нем будет много, а ни один кирпичикто в дело у них не сгодился… Пошли мы в первый раз, человек десять нас было. А дорогой шла с нами одна эстонка и все меня ругала: "Пошто ты, девчонка, идешь?" А туда пришли, так она говорит: "Мы тебя к Мане не возьмем". А была у нас блаженная Манечка, юродивая. Ну, конечно, меня к ней взяли. Приходим к Манечке. Полная комната народу. Маня впереди стоит. Лет ей сорок, косая, всю трясет ее. Она поглядела на нас, а я боюсь да и за народ прячусь. А она всех растолкала и прямо идет ко мне. И берет меня за руку и ведет вперед. "Ой какая хорошая девочка, - сажает меня да гладит. - Это наша монашенка. И даже наша регентша. Хорошо поет…" (А меня-то всю бьет со страху.) И подает она мне два такие пряничка - белые, а на них полоска красная. "На, ешь, ой они сладкие. А тебе они будут горькие. И никому их не кажи…" Она у нас вообще прозорливая была. Как кому уходить из монастыря… За неделю, за две начинает для своей куклы узелок собирать, котомку. Играет эдак. Это значит - кто-нибудь да уйдет из монастыря. А как кому умереть… Она тоже за неделю начинает куклу свою хоронить. Хоронит да и плачет, плачет… А мошкара у них там, как дождик мелкая, все в рот лезет. Говорить невозможно. Потом пошли мы в собор. Мне очень понравилось за службой, а на улицу выйду - опять не нравится, опять мошки в рот лезут, говорить нельзя… А я и не знала тогда, что у них за одежда. Мантии да рясофорные, а послушниц - камилавка да апостольник… Ладно-хорошо… Домой приходим.
Тятя спрашивает меня: "Ну, как, Санюшка, там в монастыре?" (Это он ласкательно, а то назовет - "голован толстоголовый". Он меня любил.) Я говорю: "Ой, которые богатые - хвосты-то долгие, победней которые - покороче, а уж совсем бедные, только вот тут у них…" А он и говорит: "Если ты пойдешь в монастырь, я тебе долгий хвост куплю". А я: "Пойдика сам, там и говорить-то нельзя, все мошкара, как дождик". Ладно-хорошо. Год прошел и второй - не ходила я. А на третьем году заболела у нас Мама, болела долго - восемнадцать недель в больнице лежала, потом дома. И обещанье дала. У нас обещанье дают, кто болеет, как выздоровеет - в монастырь идти. Ну, не вышло у нее обещанье, пришлось меня послать вместо себя. И пошла я молиться опять в монастырь, во второй раз. Во второй-то раз мне тут очень понравилось. Стала я говорить монашинам: "Я к вам хочу". Они меня отговаривают: "Очень трудно у нас". Мне уж четырнадцать лет было в то время. Я думаю: сами живут, а меня отговаривают, места им жалко. Пришла домой и стала потихоньку собираться.
Лоскутное одеяло себе шила, да и проговорилась по секрету сестре Аннушке. А она-то и родителям сказала. А Тятя с Мамой не хотели. А потом Тятя наш заболел, вот тоже обещание дал в монастырь сходить, в Сохоть. Ладно-хорошо. Дожили до весны, а тут самые работы. А у нас все больше на Троицу ходят. И опять меня отправили. Пошли мы в пятницу. Думаю, надо корзину взять, платье положила, платок положила, надеваю жакет ватную, Галины, сестры, башмаки.
Ну, вот и пошла. Прихожу в монастырь, приходим к Манечке. Манечка опять всех распихала, опять меня за руку тащит вперед и говорит: "Ты у матушки Августы живешь?" Я не знаю, что ей и говорить. "Я, - говорю, - нигде пока не живу, пришла помолиться". - "Матушка Августа тебя любит, она у нас строгая, а тебя любит". Пошли мы к письмоводительнице, к матушке Анатолии. "Так и так, - говорю, - я хочу остаться". Она говорит: "Погодите, пойдем к Манечке, пойдем к матушке Игуменье". Опять пришли к Манечке. Она и говорит: "Матушка Августа уж ей кровать поставила". (А матушка Августа еще и знать не знает.) Ну, пошли к матушке Игуменье. Матушка Игуменья сидит на крыльце. "Вот, матушка Игуменья, девочка пришла в монастырь, жить хочет остаться". А матушка Игуменья говорят: "Паспортто есть у нее? Да как родители?" Я говорю: "Я не сказала родителям". - "А Манечка как?" - "Манечка сказала, что ей кровать матушка Августа поставила", - "Ладно, пускай остается, уж как говорится…" А тут по воду идет мать Августа, у которой мне жить. Одно ведро деревянное, одно - железное. Игуменья кричит. "Мать Августа, пойди-ка сюда". Она подходит. "Вот девочку к тебе жить". - "Благословите, матушка Игуменья". Ну, вот я и пошла к ней. Мне тут кровать принесли, конечное дело, матрасик, подушку, все дали. Вот и стала жить. А дома у Тяти аккурат весь хлеб в это время отобрали, все у нас увезли. А то бы они сразу за мной приехали, а тут Тятя поехал в Вятку за хлебом, тут было не до меня. Хлеб весь выгребли. Да, так и стала я жить в монастыре. Дожила до Иванова дня, всего четыре недели прожила. А у нас одевали послушниц только через три года - все в своем ходили. А мне сразу в церкви послушание дали - записывать да принимать помянники. И на Иванов день приехал к нам епископ Агафангел. Он привез мало обслуги, только протодиакона да еще кого-то. А тут много надо и посошницу. А у нас была одна девочка в рясе. А Владыка говорит: "Мне надо еще такую девочку одеть". Вот матушка Игуменья говорит "У меня семь есть еще не одетых". - "Давайте их всех сюда, в церковь". Всех нас в церковь привели. "Поставьте, - говорит, - всех подряд, которая за которой приняты". Нас всех так и поставили. А я - последняя, меня только что приняли. Он вот всех нас обошел, всех благословил. Подошел ко мне, взял меня за руку и вывел.
"Вот эту девочку мне оденьте". Вот меня и одели, к матушке Игуменье повели, туда одевать.
А рясы такой не было маленькой на меня. У другой девочки взяли и одели меня в эту рясу.
Благословили меня и повели. Матушка Игуменья говорит. "Не убейся, да и меня не убей". А я: "Ничего, - говорю, - пройду помаленьку". Они говорят: "Вот деревенская-то неопытность".
Надо бы мне сказать: "Благословите, матушка Игуменья, помолитесь". А я вон чего сказала, чучело деревенское, - "пройду помаленьку"… И поставили меня на солее перед Царскими Вратами. Я с подсвечником, а та девочка - с посохом… Отстояла я все это хорошо. После этого еще нас Владыка благословил и по голове погладил за это, что хорошо мы провели.
Служил он еще и обедню. После обедни - пришли на обед. Трапезная у нас хорошая была, низ каменный, домовая церковь, а верх деревянный, там келий. И я там со сноси старицей жила.
Отобедали, встали из-за стола, благодарственную молитву отпели и стали Владыке хором петь стишок.
Матушка Игуменья составила стишок и на ноты положили:
Ликуй, пустынная обитель,
Радость Бог тебе явил -
Наш Владыка и Святитель
Тебя сегодня посетил.
Владыка, Ты в годину страха
Для всей мятущейся земли
Носись душой превыше праха
И ликом ангельским внемли.
С Крестом в руках, как светлый гений,
Любовью к ближнему согрет,
Ты в мир страстей и прегрешений
Христовой веры вносишь свет.
Прими же, Пастырь вдохновенный,
Простой наш искренний привет,
И стих простой, самосложенный
Пустынный хор Тебе поет.
А он стоит, и слезы у него так и капают… Ладно-хорошо… А на Воздвиженье приехали ко мне родные первый раз. Сестра да тетка. Привезли мне кое-что из одеянья да из обувки. Так и живу я у матушки Августы. Я у нее три года жила. Она меня любила. Если расстроится, не ругается - только скажет, бывало: "Ты, дорогая моя, ангел мой, как казанок, в самом деле". Лет ей было семьдесят с лишком. Она была у нас самая первоначальная монахиня, прямо в лес пришла. Первая Игуменья была Августина, по-мирскому Анна Она была за священником замужем, полгода жила, он и умер. И был тогда старец Варнава, он ей благословил пешком сходить в Иерусалим, два года она ходила, потом опять к нему пришла. Он ее благословил: "Иди в это место и не оглядывайся". А тут всего-то была одна келейка да часовня… И пришло с нею шесть человек - матушка Августа моя, шестнадцати лет, матушка Таисия, регент наш, - зиму и лето босиком ходила и в бане не бывала - так жила. И еще четверо. Стали к ним приходить и другие сестры, стало двенадцать человек. Тут они домик выстроили, тесно в келье стало. Стали жить. И вот кто-то этот домик поджег. Среди ночи. Все у них сгорело. И они снова стали строить. И умерла матушка Игуменья Августа ста трех годов. Монастырь уж большой стал - землю им барин Лытиков пожертвовал. Два священника у нас было да диакон. Потом уж один стал: иеромонах отец Антонин помер потом, один остался - отец Петр. Его потом выслали и там, в ссылке, заморозили на Межвежьей горе. Его и отца Димитрия Воскресенского.
В прорубь их опускали. Опустят, поморозят - лед схватится на них, потом опять опускают…
Это уже в тридцать седьмом году, в резоляцию, когда нас всех поголовно забирали. А лес вокруг был дремучий. До самого Архангельска полоса, и уже двенадцати верст ни в каком месте эта полоса не была. Медведей много было. Я, помню, коров пасла в скиту от Егория до Покрова. Коровы пройдут, телята сзади - а в середке-то медведи ходят. Сорок лет монастырь существовал, и ни одной не повалили они у нас. А как нас разогнали, да "скуйскую" артель сделали, так начали валять коров - я те дам… Семнадцать штук повалили медведи. Два пастуха пошли, да и с ружьями. А у нас, мы пасли - только дудка… А сестры на меня поначалу роптали.
Зачем меня, такую, только пришла из миру - а уж в рясу одели и на клирос хотят поставить? А там все на работу идут - поют, а я к ним и приставала. А у меня пение было не хуже ихнего, я уж ноты знала… "Вот, - говорят, - хотят на клирос поставить, а надо бы на скотном года три. Кажная живет па скотном. Пришла какая-то из миру, соплятая девка деревенская…" Которая чего скажет. Ведь им обидно. И я сознаю, что обидно. А работы у нас очень много было.
Не было времени, чтобы не работать. Осенью да зимой - лес. Один собор отопить в день - воз дров. Да три корпуса, их надо отопить. Да государству - лесозаготовка. Летом - сенокос, поля. Сено возить надо. Скотный двор - сорок дойных коров в монастыре, восемнадцать дойных в скиту.
Каждый год гектар вырубим леса, выкорчуем пенья, каждый год. Большое хозяйство.
Десять лошадей езжалых да две обучать… А я на лошади наездник, не хуже цыгана буду. Я до чего любила лошадей. Был у меня жеребенок Соколик, вороной битюг. Он никому не дастся, только я да мать Клавдия - конюх. А так никому не дастся. Большой шаг у него был, широкий. А в хлев к нему никто, кроме меня и матушки Клавдии, зайти не мог. Я помню, уж и монастырь разогнали, я на приходе служила и шла к ним на всенощную под Севастианов день.
Там еще семнадцать старух жило, и в трапезной служба была. Отец Сергей, диакон наш, служил, его уж в священники посвятили. И вот иду, а эти артельные муку с мельницы везут. Я как увидела: "Соколик!" Он и остановился. Он стоит, и я стою… Они его и стронуть не могут.
Ну, пошел кое-как. А потом мне сказали, что пристрелили его, не давался он им. Ох, я и ревела… Нет, без дела мы в монастыре не сидели. Летом в воскресенье после обедни - в лес по ягоды. Я больше всех наберу, я сроду лесовая бабушка… По вечерам четки мы делали - матушка Игуменья, я, Вера, Ефросинья. Девять бусинок, десятая пронизка. У меня четки красные были, голубые, хорошие. А когда Владыка обряжал, дал шелковые, черные, большие, я тоже их берегла И вот на Николу на зимнего меня на клирос поставили. А Тятя с Мамой потом ко мне в монастырь ездили. Не один раз ездили. А последний раз Тятя Постом приезжал. Он уже был "оверхушенный" - это значит, на раскулачивание его… И всю-то зиму он лес возил на своей лошади с заготовок.
Всю зиму у них отработал. И привез мне такой вот лоскуток ситцу на платок да соли двадцать фунтов. "Вот, - говорит, - Санька, за всю зиму у них заработал и все тебе привез. Соли только маленько дома отсыпал. А это все тебе привез". А я дура была, на соль эту четки янтарные выменяла у матушки Анны Панкратьевой. Уж больно мне хотелось янтарные. У всех белые - а у меня янтарные… А Тятя говорит: "Ну, бери, Санька. Может, соли еще, даст Бог, достанем". Я год на клиросе простояла, уж через год стала трио петь. Голос у меня был ужасный - дискант. Бывало "разбойника" запою, так у меня лампадочки и заговорят. А потом стали меня учить на регента.
Сама матушка Игуменья Леонида, она с трех лет в монастыре, хороший регент была.
Было ей лет под семьдесят. А сама все делала. Вот уж и дрова для своей кельи заготовляла Ольховые… В соборе-то у нас осиновыми топили - в день воз дров для собора. А она ольховые любила.
Пойдет сама в лес… Пила у нее маленькая с одной ручкой. Ножовка, Повалит деревья, испилит все и сложит - только вывози. Наготовит на свою келью в зиму десять возов. Както идет из лесу с пилою, а я ей навстречу. "Благословите, матушка… Поди, дерева три повалили?" Смеюсь.
А она: "Что уж, как говорится… Я двадцать три свалю!" Бывало, позовет меня к себе вечером.
Сидим с ней. Поем. Она ой петь любила. А голос какой у нее был… В монастыре она была с трех годов. Сирота она была, ее и отдали. Только уж конечно не в наш. В Покровский какой-то монастырь, уж не знаю, где он и был… Чаю она не пила, только кофий. Была у нее кружка фарфоровая, аккурат на три стакана. Выпьет ее, скажет: "Вот я кадушечку-то эту опорожнила, как говорится". Это у нее как пословица была - "как говорится". Она меня любила: "Шурка маленькая все сделает". Я в монастыре все "Шурка была маленькая". Мне не любо было, как меня Александрой Николаевной стали звать, я все думала, что я Шурка маленькая…
Paз корчуем мы пни да поем "Дубинушку", а матушка Игуменья мимо идет. Как услыхала, кричит: "Шурка!" Я молчу, притаилась. Опять: "Шурка! Ах, ты скачок. ямкой! Вот погоди, в праздник на поклоны станешь"… У меня все сходило. Раз зимой ельник рубили, уж темно, а мы все работаем.
Матушка Эсфирь - она тоже была трудолюбивая - все работает и работает. А уж темно. Я еще в лаптях была, валенки мне не привезли. А я как запою:
Поглядели бы родные,
Чего Шурка делает:
В лапотищах по снежищу
С ельничищем бегает!
А матушка Эсфирь: "Господи Исусе! Пойдем все скорей домой. А то она у нас запляшет!" А тут у нас такое дело получилось. С Мать Иришей… У нее уж постриг был, она была рясофорная. И певчая превосходная, и иконописица. Она с трех лет в монастыре.
Она не видывала, как пляшут, и как песни поют не слыхивала. Было ей уж лет под пятьдесят. А вот тут какое с ней получилось дело. В аккурат на Мариино стояние… Поем канон. Слышим, кто-то во всю головушку орет на клиросе. Матушка Игуменья думали - Ксения. И врозь орет.
"Как говорится, Ксения, что ли?" - говорят Матушка. "Да нет, - говорим, - Ксения - вот она". - "Да кто же это?" Глядим, а это Мать Ириша - во всю головушку. Домой в келью пришла из церкви - все начала кидать. Деньги у нее тут какие-то были. Все выкинула: "Ничего мне не надо. Потому что я уж теперь не с вами. Я уж на небе". - "Да Мать Ириша…" - "Не Мать Ириша! Я - девица чистая, богоотроковица. Чего на земле делается?" - и смотрит так вниз.
"Господи, Мать Ириша с ума сошла!" - "Я вам сказала, кто я!" Вот и началось. Все выкидала.
"Ничего мне не надо!" И сила-то какая взялась - насилу шесть человек ее к кровати привязали… В окошко тут мы ей ставни вставили - лезет везде, совладать не можем. А сила-то, сила. Нас поставили, меня и мать Анну Власову к ней. За ней ухаживать. Она все меня "Шуреночек, косареночек… дай мне попить водички с помойной ямы". - "Не дам, - говорю. - Вот скажи: Господи, благослови. (А с нее пот-то, пот-то…) Да перекрестись. Вот богоявленская вода, напою сейчас". - "Нет, не скажу!" - "Не скажешь, ну и сиди. Не дам воды". Уж она просит, просит. До тех пор доведем: "Скажи: Господи, благослови, да перекрестись - сейчас попьешь". Как перекрестится, скажет - вся ослабнет. Попьет святой водички… Тут я снимаю с нее рубаху - хоть выжимай, вся мокрая. Надеваем на нее чистую.