– Или – или. Или ты покажешь и можешь считать, что выиграл спор, или мы его конфискуем… Нет, зачем же. Ведь ты мой друг. Никаких протоколов, никаких пошлин, никаких штрафов. Весь инцидент мы потихонечку спустим на тормозах. Но мотоцикла у тебя не будет
Удушливая волна накатила на старшего механика. Волна беспомощности и гнева. Такая же, как в ночь на второе марта 1953 года.
Его вызвали в Большой дом на Литейном проспекте. Не арестовали. Вызвали. Ему казалось, что строгий выговор и потерянная Сталинская стипендия – вполне достаточная плата за отказ быть негодяем. Он не предполагал, что у этой истории может быть продолжение. Утром начальник спецчасти института сказал ему, что сегодня, в восемнадцать ноль-ноль он обязан явиться в Большой дом. Игорь ощутил боль во всех рубцах. Не впервые появлялось у него такое ощущение в эту проклятую зиму.
Большой дом на Литейном. Здесь располагались НКВД, а сейчас – МГБ, управление министерства государственной безопасности.
Младший лейтенант внимательно перелистал паспорт, выписал пропуск и сдал Игоря на руки старшине. Тот долго водил его по этажам и коридорам. Наконец, привел в маленькую, тускло освещенную комнату без окон. Конвоир вышел, закрыв за собой дверь на ключ. Впервые в жизни Игорь очутился в такой ситуации. Комната не походила на приемную. Дверь напротив тоже была заперта. Безропотное ожидание тянулось до полуночи. Наконец, не выдержав, он постучал, а затем начал колотить одну дверь за другой. Никто не откликался. Игорь снова сел и попытался уснуть. Тщетно. Каждую клетку его существа переполняла тревога.
В третьем часу утра отворилась внутренняя дверь. Огромный старшина с физиономией убийцы жестом велел ему войти. Яркий свет двух мощных ламп в зеркальных рефлекторах, не ламп, а настоящих прожекторов, больно ударил его по глазам.
– Садитесь, – произнес голос за непроницаемой стеной света.
Старшина подвел его, ослепленного, к табуретке в центре комнаты. Голос увещевал его подписать показание, в котором значилось, что генералмайор медицинской службы связан с ЦРУ и руководит сионистской сетью в Ленинграде.
Игорь пытался рассказать, что лично ему известно о Якове Исааковиче, настоящем коммунисте, патриоте до мозга костей, выдающемся хирурге, вернувшим в строй тысячи раненых воинов советской армии. Начав говорить, он еще надеялся на то, что произошла ошибка, и его правдивый рассказ исправит ее, поставит все на свои места. Но невидимый следователь быстро убедил его в том, что эти надежды тщетны.
Казалось, матом нельзя удивить человека, прошедшего войну, служившего на флоте. Но в сравнении с грязной бранью, которую следователь обрушил на Игоря, блекли самые изощренные матюги. Трудно было даже предположить, что аппарат, созданный для божественной речи, способен извергать подобное зловоние.
Игорь закрыл глаза. Режущий свет проникал сквозь веки. Следователь прочитал ему приготовленное показание.
– Подпиши, кретин. Карьеру свою ты уже искалечил. Сохрани хотя бы свою засранную жизнь.
Игорь сидел неподвижно.
– Ладно, мы тебе поможем отлучиться от твоей жидовочки. Совсем она лишила тебя даже остатка коммунистической сознательности. Поможем тебе, поможем! По пути из одной тюряги в другую мы ее по ошибочке поместим в "воронок" с десятком урочек. Представляешь себе, как они полакомятся твоей целочкой?
Игорь вскочил с табуретки, но тут же свалился на пол, оглушенный страшным ударом старшины. Он лежал на полу, не понимая, из двух ли прожекторов сыплются в его глаза искры электросварки, или из левого уха, мгновенно распухшего, потерявшего нормальное восприятие звука и ощущения.
Старшина поднял его и швырнул на табуретку. Все, что происходило потом, напоминало состояние там, на снегу, перед тем, как его нашли санитары. Неизвестно откуда он черпал и собирал воедино песчинки воли, чтобы не подписать показание. Белка, маленькая, изможденная, серьезная, смачивала влажным тампоном его полыхающие губы и взглядом добрых печальных глаз уверяла в том, что все обойдется. Он смутно помнил, что телефонный звонок прервал грязную брань невидимого следователя и пытки старшины.
– Распишись в неразглашении.
Он не собирался разглашать. Но здесь он ничего не подпишет. Каким-то образом он оказался в коридоре. Его сопровождал уже другой старшина. Этажи. Коридоры. Внизу, кажется, другой младший лейтенант забрал у него пропуск и выдал паспорт.
Падал снег. В сером свете дня белела закованная в лед Нева. Медленно прояснялось сознание. Снежинки таяли на горевшем лице, на ноющих веках, остужали глаза. Он посмотрел на часы. Стрелка стояла на двадцати минутах шестого. Он обратился к прохожему и спросил, который час. Мужчина испуганно посмотрел на него, на Большой дом и быстро перешел на другую сторону проспекта.
Часы пробили десять, когда он пришел домой. Мать, не спрашивая ни о чем, уложила его в постель и принесла завтрак. Есть он не мог. Только выпил чай. Его тут же вырвало.
Отец вернулся с работы и столкнулся на лестнице с Яковом Исааковичем, поднимавшимся с врачебным саквояжем в руке.
Игорь потерял сознание. Отрылась рана в правом подреберье. Мать не стала вызывать скорую помощь. Она предпочла позвонить Якову Исааковичу. Пришла Белка. Хирург действительно нуждался в ее помощи. К счастью, у Игоря и у отца та же группа крови. Переливание шприцом вместо специальной системы оказалось делом более кропотливым, чем операция.
Всю ночь профессор и его дочка дежурили у Игоревой постели, чтобы не прозевать симптома напряжения брюшной стенки. Родители тоже не смыкали глаз. Кровотечение, к счастью, оказалось наружным. Яков Исаакович остановил его еще вечером. Бессознательное состояние сменилось глубоким целебным сном. Лучшего ничего нельзя было придумать.
Яков Исаакович согласился с решением родителей не госпитализировать сына, хотя они не высказали причины своих опасений. Отец знал, что накануне Игоря вызвали в Большой дом. Ночью ему пришлось рассказать об этом жене, не находившей себе места в связи с необычным отсутствием сына. Он подозревал, что вызов связан с его будущим свояком. Более полутора месяцев в доме обсуждалась эта тема. Старый коммунист, он привык слепо верить своему Центральному Комитету. Даже вспылил и накричал на Игоря, когда тот начал доказывать, что дело врачей отравителей – грязная липа, которой трудно найти объяснение. Но инженер, привыкший к логическому мышлению, он постепенно приходил к убеждению, что сын, кажется прав. Крушение Игоревой карьеры уже воспринималось как часть какой-то непонятной трагедии в партии. Какого-то термидора, что ли? И вот этот вызов… И открывшаяся рана… И опухшее лицо в сплошном кровоподтеке…
Утром по радио передали правительственное сообщение о тяжелом состоянии здоровья товарища Сталина. Отец Игоря и Яков Исаакович переглянулись. Они ничего не сказали друг другу. Они молча посмотрели на своих детей, на Игоря, открывшего глаза и услышавшего правительственное сообщение, и на Белку, свернувшуюся калачиком на диване.
Игорь смутно помнил, что он ничего не подписал. Даже обязательства о неразглашении. Но он не разглашал. Он ничего не рассказал о посещении Большого дома.
Нелепым показалось решение подождать до окончания летней экзаменационной сессии. Они поженились в конце апреля, когда на Неве тронулся лед, и страна постепенно переваривала правительственное сообщение о том, что дело врачей-отравителей оказалось преступным замыслом врагов советской власти.
Молодые жили в квартире Якова Исааковича.
После окончания института Игоря направили механиком на большой морозильный траулер, не заходивший в иностранные порты. В первую годовщину прекращения дела врачей-отравителей Белла родила двойняшек. Даже родители с трудом отличали их друг от друга.
Якову Исааковичу не вернули кафедру. Он демобилизовался и работал в городской больнице. Но большую часть времени дед посвящал близнецам. Саша и Яша свободно владели английским языком, запоем читали и Киплинга и Конан-Дойля. При этом у них хватало времени участвовать во всех дворовых баталиях. Они с гордостью носили ссадины и синяки, уверяя деда и отца в том, что у противников потери значительнее. От сверстников близнецов отличала еще одна особенность: уже в шестилетнем возрасте они твердо усвоили, что есть вещи, не подлежащие разглашению, например то, что дед обучал их ивриту.
Началу первого урока предшествовала беседа Игоря с отцом и Яковом Исааковичем. Механик вернулся из трудного рейса в Северную Атлантику. Дома он застал отца, только что проигравшего Саше шахматную партию. По-видимому, деды уже обсудили эту проблему. Во время беседы Игоря с тестем отец молчаливо одобрял каждое слово Якова Исааковича.
– В чем-то мы ошиблись, мечтая о коммунизме. Вероятно, твоему отцу следовало остановиться на Февральской революции и дать возможность России неторопливо созревать демократическим путем. А мне следовало всерьез разобраться в том, чему меня учили в хедере и в чем меня безосновательно обвинили семь лет тому назад. Мне следовало стать сионистом. Только сейчас мы узнали многое из того, что могли бы и сами увидеть, если бы смотрели открытыми глазами. Но даже твоему отцу и мне основательно промыли мозги. Сейчас мы прозрели и живем двойной жизнью. В тоталитарном государстве это норма поведения для думающих людей. Иначе не проживешь, вернее, не выживешь. Жизнь твоих родителей и моя – вчерашний день, увы, проигранный напрочь. Наши внуки только начинают жизнь. Согласно законам моей веры, которая действительно все больше становится моей верой, Саша и Яша евреи. Их родила еврейская мама. Мы с отцом до сих пор не знаем, что произошло с тобой в ночь смерти жесточайшего из убийц в сех времен и народов. Мы только догадываемся, что ты дорого заплатил за выбор иметь детей от еврейской матери. Сейчас тебе снова предстоит сделать выбор. Не менее трудный, хотя и без пытки. Твои сыновья могут скрыть национальность, если им это удастся. Не верь потеплению. Оно недолговечно при нашей системе. А изменить ее – смертельно для власть предержащих. Они не пойдут на самоубийство. Изменение насильственным путем исключено. Нет силы, которая способна это осуществить. Есть, правда, слабая надежда на то, что гонка вооружений окончательно развалит экономику. Но ведь страна богатейшая, а несчастный многострадальный народ притерпелся к лишениям. Когда еще это произойдет? И произойдет ли? Наши внуки к тому времени могут стать дедами. У тебя есть возможность выбрать, казалось бы, наименее благоприятный вариант. Твои дети могут остаться евреями. Тогда у них появится шанс на избавление. Я верю обещанию, записанному в Библии, вернуть мой народ в Сион. Кто знает, возможно, у твоих детей, если они останутся евреями, появится шанс стать свободными людьми. Тебе выбирать.
– Все это так неожиданно. Я должен посоветоваться с Беллой.
– Я уверен, что она не станет влиять на твое решение. Тебе выбирать.
Игорь посмотрел на отца. Тот молчал, ни одним мускулом лица не выдавая своей реакции. Игорь обратился к Якову Исааковичу:
– Я знаю вас шестнадцать лет. Я люблю вас, как родного отца. Я привык к тому, что вы всегда поступаете правильно. Вероятно, вы не ошибаетесь и в этом случае. Пусть сорванцы остаются евреями. Только я не знаю, что это значит.
Отец обнял Игоря.
Яков Исаакович сказал:
– Я им объясню и помогу.
С этого дня дед стал обучать близнецов ивриту по старому истрепанному экземпляру Библии с ивритским и русским текстом. А совсем недавно Игорю удалось пройти мимо пограничников и таможенников с купленной в Стокгольме карманной Библией в пяти изящных миниатюрных томиках.
Ночь на второе марта вспоминалась все реже. Даже дымчатые очки, -Игорь не переносил яркого света, – перестали ассоциировать с непроницаемой слепящей стеной, разрывающей глаза. Даже собираясь выиграть у Петьки пари и зная, как это произойдет, он не воскресил пережитой боли. И только сейчас фраза начальника портовой таможни, не смысл ее, а тональность, в которой она была произнесена, задела дремлющий датчик тревоги. Все, от входа в Большой дом на Литейном до неопределенных звуков из репродуктора, сложившихся в сообщение о тяжелом состоянии здоровья товарища Сталина, все это внезапно осветилось в мозгу, включенное тоном произнесенной фразы.
Они спустились в моторное отделение. Старший механик надел дымчатые очки. Яркий свет мощных ламп под потолком заливал отсек, отражаясь в полированных деталях дизеля, в поручнях ограждения, в плитках, покрывавших палубу. Черные тени подчеркивали и усиливали яркость металла. Казалось, свет довел его до белого каления.
– Здесь, – сказал старший механик.
– Где здесь? – Спросил начальник портовой таможни. – Я здесь ничего не вижу.
– Выруби верхний свет, обратился старший механик к мотористу, бесстрастно смотревшему на таможенников, пожаловавших в их отделение.
В первое мгновение дизель, и люди, и переборки утонули во внезапно наступившей тьме. Но две двадцатипятиваттные лампочки продолжали гореть. Их света оказалось достаточно, чтобы глаза, постепенно привыкающие к полумраку, снова разглядели внезапно исчезнувшую картину.
Старший механик ткнул указательным пальцем вверх. Под потолком на блоках над погасшими лампами в сумеречном свете никелем и краской, отполированной до зеркальности, поблескивал красавец-мотоцикл с коляской.
Начальник портовой таможни готов был разбить свою дурную голову о поручни ограждения.
Ах ты, дьявол! Ему ли не знать этого трюка, ему, всегда сидевшему по ту сторону световой стены!
Обида-то какая! И Сережка, Герой, не преминет поиздеваться над ним. И шуряк его, этот высокомерный полковник-летчик.
Одно только утешало: этот подлый мотоцикл, который, – эх, дьявол, -мог стать его собственностью, все-таки выдал свое присутствие, а его, Петра Петровича, слава Аллаху, пока еще никто не разглядел.
1976 г.
ЗЯТЬ СЕКРЕТАРЯ ОБКОМА
Это – история с продолжением. И у продолжения должно быть продолжение и даже окончание, но я его не знаю.
Девочка четырнадцати лет поступила в нашу клинику для оперативного удлинения бедра. Смазливая круглолицая девчонка с большими синими глазами, слегка вздернутым носом и пухлыми губами небольшого рта. Длинная больничная рубаха не скрывала оформляющейся или даже уже оформившейся девушки, хотя лицо все еще принадлежало ребенку. В трехлетнем возрасте Галя перенесла туберкулез тазобедренного сустава. Следствием этого процесса было укорочение ноги на четырнадцать сантиметров и неподвижность в тазобедренном суставе. Красивая девочка была хромоножкой.
Кончался 1952 год. Я заведовал карантинным отделением на тридцать пять коек, частью большой детской клиники ортопедического института. Мой босс, профессор-ортопед с мировым именем, маленькая седовласая еврейка, поступила, по-видимому, опрометчиво, назначив меня, молодого врача, заведовать карантинным отделением. Как тут было не обвинить профессора в том, что евреи протаскивают своих людей. В общем, заговор жидо-массонов. Только через месяц нам предстояло узнать о врачах-отравителях. Но уже сейчас атмосфера была перенасыщена спрессованной враждебностью. Чувствовалось, как тебя отторгают, хотя не сомневаются в твоей полезности. Я задыхался наяву, как в ночном кошмаре, когда кто-то или что-то сжимает горло.
Описание истории болезни поступившего в клинику ребенка было делом ответственным. Босс придиралась к каждой букве. Она требовала, чтобы история болезни была написана не менее медицински грамотно, чем руководство по ортопедии. Более того, она придиралась даже к каллиграфии. Но ответственность становилась просто непереносимой, потому что за твоей спиной и даже за спиной босса ежесекундно ощущалось невидимое присутствие прокурора. Ты превращался в жидкость, сжимаемую многотонным поршнем в цилиндре, из которого нет выхода.
Галя не разрешала осмотреть себя. Бывает. Девочки иногда стесняются молодого врача. Я обратился к коллеге, ординатору-женщине, и попросил ее заняться новой пациенткой. Но женщина-врач тоже не могла уговорить Галю обнажиться. И это бывает. В таком возрасте, когда периоды странного состояния еще нечто непривычное, девочки особенно стеснительны. Подождем.
Прошло три дня. История болезни все еще оставалась не описанной. Коллега постоянно натыкалась на грубость и негативизм новой пациентки.
Я как раз собирался поговорить с Галей и объяснить ей, что это уже чрезвычайное происшествие, когда ко мне подошла дежурная сестра и молча вручила свернутый вчетверо лист бумаги.
– Что это?
– Вот видите, как вы неправы, когда ругаете нас за то, что мы читаем переписку детей.
– Каждый ребенок – это личность, а перлюстрация писем дело, по меньшей мере, неприличное, – высокопарно изрек я, в глубине души удовлетворенный своим благородством.
– А вы все-таки прочитайте.
В словах сестры послышалось что-то, заставившее меня взять записку. Но я все еще колебался, прочитать ли ее.
– Там, внизу, Гале принес передачу молодой человек, Герой Советского Союза. Галя говорит, что это ее двоюродный брат.
– Ну и что?
– А вы прочитайте. Тогда поймете, почему она не дает описать себя.
Это меняло положение. Я развернул записку и прочитал: "Ванечка! Я не знаю, что делать. Кажется, ты был неосторожен, и я беременна. Один выход -покончить жизнь самоубийством".
Этого нам не хватало!
Профессор молча прочла записку. Лицо ее оставалось бесстрастным, как у профессионального игрока в покер. Только красные пятна на лбу и на щеках выдавали ее состояние. По пути в карантинное отделение она приказала мне вызвать гинеколога.
В палате профессор подошла к Галиной кровати, извлекла из кармана халата сантиметровую ленту и угломер, села на табуретку и, посмотрев на меня, сказала:
– Записывайте.
Галя судорожно вцепилась в одеяло.
– Послушай, девочка, – начала профессор, подавляя эмоции, – сотни детей месяцами ожидают очереди на операцию, нередко упуская благоприятные для лечения сроки. По протекции ты попала сюда без очереди. Ты занимаешь койку несчастного ребенка, у которого нет влиятельного отца. Четыре дня ты лежишь не обследованная в то время, когда ребенок без протекции ожидает, когда подойдет его очередь.
– А мне наплевать на ребенка без протекции и вообще на всех.
Желваки напряглись под морщинистой тонкой кожей на лице профессора.:
– Выписать!
Профессор встала и быстро направилась к выходу.