Былое и думы - Герцен Александр Иванович 40 стр.


Я держал ее руку, на другую она облокотилась, и нам нечего было друг другу сказать… короткие фразы, два-три воспоминания, слова из писем, пустые замечания об Аркадии, о гусаре, о Костеньке.

Потом взошла нянюшка, говоря, что пора, и я встал, не возражая, и она меня не останавливала-… такая полнота была в душе. Больше, меньше, короче, дольше, еще - все это исчезало перед полнотой настоящего…

Когда мы были за заставой, К<етчер> спросил:

- Что же у вас, решено что-нибудь?

- Ничего.

- Да ты говорил с ней?

- Об этом ни слова.

- Она согласна?

- Я не спрашивал, - разумеется, согласна.

- Ты, ей-богу, поступаешь, как дитя или как сумасшедший, - заметил К<етчер>, повышая брови и пожимая с негодованием плечами.

- Я ей напишу, потом тебе, а теперь прощай! Ну-тка по всем по трем!

На дворе была оттепель, рыхлый снег местами чернел, бесконечная белая поляна лежала с обеих сторон, деревеньки мелькали с своим дымом, потом взошел месяц и иначе осветил все; я был один с ямщиком и все смотрел и все был там с нею, и дорога, и месяц, и поляны как-то смешивались с княгининой гостиной. И странно, я помнил каждое слово нянюшки, Аркадия, даже (359) горничной, проводившей меня до ворот, но что я говорил с нею, что она мне говорила, не помнил!

Два месяца прошли в беспрерывных хлопотах, надобно было занять денег, достать метрическое свидетельство; оказалось, что княгиня его взяла. Один из друзей достал всеми неправдами другое из консистории - платя, кланяясь, потчуя квартальных и писарей.

Когда все было готово, мы поехали, то есть я и Матвей.

На рассвете 8 мая мы были на последней ямской станции перед Москвой. Ямщики пошли за лошадями. Погода была душная, дождь капал, казалось, будет гроза, я не вышел из кибитки и торопил ямщика. Кто-то странным голосом, тонким, плаксивым, протяжным, говорил возле. Я обернулся и увидел девочку лет шестнадцати, бледную, худую, в лохмотьях и с распущенными волосами, она просила милостыню. Я дал ей мелкую серебряную монету; она захохотала, увидя ее, но, вместо того, чтоб идти прочь, влезла на облучок кибитки, повернулась ко мне и стала бормотать полусвязные речи, глядя мне прямо в лицо; ее взгляд был мутен, жалок, пряди волос падали на лицо. Болезненное лицо ее, непонятная болтовня вместе с утренним освещением наводили на меня какую-то нервную робость.

- Это у нас так, юродивая, то есть дурочка, - заметил ямщик. - И куда ты лезешь, вот стягну, так узнаешь! Ей-богу, стягну, озорница эдакая!

- Что ты брбнишься, что я те сделла - вот барин-то серебряной пятачок дал, а что я тебе сделла?

- Ну, дал, так и убирайся к своим чертям в лес.

- Возьми меня с собой, - прибавила девочка, жалобно глядя на меня, - ну, право, возьми…

- В Москве показывать за деньги: чудо, мол, юдо, рак морской, - заметил ямщик, - ну, слезай, что ли, трогаем.

Девочка не думала идти, а все жалобно смотрела; я просил ямщика не обижать ее, он взял ее тихо в охапку и поставил на землю. Она расплакалась, и я готов был плакать с нею.

Зачем это существо попалось мне именно в этот день, именно при въезде в Москву? Я вспомнил "Безумную" Козлова, и ее он встретил под Москвой. (360)

Мы поехали, воздух был полон электричества, неприятно тяжел и тепел. Синяя туча, опускавшаяся серыми клочьями до земли, медленно тащилась ими по полям, - и вдруг зигзаг молнии прорезал ее своими уступами вкось - ударил гром и Дождь полился ливнем. Мы были верстах в десяти от Рогожской заставы, да еще Москвой приходилось с час ехать до Девичьего поля. Мы приехали к А<страковым>, где меня должен был ожидать К<етчер>, решительно без сухой нитки на теле.

К<етчера> не было налицо. Он был у изголовья умирающей женщины, Е. Д. Левашовой. Женщина эта принадлежала к тем удивительным явлениям русской жизни, которые мирят с нею, которых все существование- подвиг, никому не ведомый, кроме небольшого круга друзей. Сколько слез утерла она, сколько внесла утешений не в одну разбитую душу, сколько юных существований поддержала она и сколько сама страдала "Она изошла любовью", - сказал мне Чаадаев, один из ближайших друзей ее, посвятивший ей свое знаменитое письмо о России.

К<етчер> не мог ее оставить и писал, что около девяти часов приедет. Меня встревожила эта весть. Человек, объятый сильной страстью, - страшный эгоист; я в отсутствии К<етчера> видел одну задержку… когда же пробило девять часов, раздался благовест к поздней обедне и прошло еще четверть часа, мною овладело лихорадочное беспокойство и малодушное отчаяние… Половина десятого - нет, он не будет; больной, верно, хуже, что мне делать? Оставаться в Москве не могу, одно неосторожное слово горничной, нянюшки в доме княгини откроет все. Ехать назад было возможно, но я чувствовал, что у меня не было силы ехать назад.

В три четверти десятого явился К<етчер> в соломенной шляпе, с измятым лицом человека, не спавшего целую ночь. Я бросился к нему и, обнимая его, осыпал упреками. К<етчер>, нахмурившись, посмотрел на меня и спросил:

- Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от А<страковых> до Поварской? Мы бы тут болтали с тобой целый час, ну, оно как ни приятно, а я из-за этого не решился прежде, чем было нужно, оставить умирающую - женщину. Левашова, - прибавил он, - посылает (361) вам свое приветствие, она благословила меня на успех своей умирающей рукой и дала мне на случай нужды теплую шаль.

Привет умирающей был для меня необыкновенно дорог. Теплая шаль была очень нужна ночью, и я не успел ее поблагодарить, ни пожать ее руки… она вскоре скончалась.

К<етчер>и А<страков> отправились. К<етчер> должен был ехать за заставу с Natalie, А<страков> - воротиться, чтобы сказать мне, все ли успешно и что делать. Я остался ждать с его милой, прекрасной женой; она сама недавно вышла замуж; страстная, огненная натура, она принимала самое горячее участие в нашем деле; она старалась с притворной веселостью уверить меня, что все пойдет превосходно, а сама была до того снедаема беспокойством, что беспрестанно менялась в лице. Мы с ней сели у окна, разговор не шел; мы были похожи на детей, посаженных за вину в пустую комнату. Так прошли часа два.

В мире нет ничего разрушительнее, невыносимее, как бездействие и ожидание в такие минуты. Друзья делают большую ошибку, снимая с плеч главного пациента всю ношу. Выдумать надобно занятия для него, если их нет, задавить физической работой, рассеять недосугом, хлопотами.

Наконец взошел А<страков>, мы бросились к нему.

- Все идет чудесно, они при мне ускакали! - кричал он нам со двора. - Ступай сейчас за Рогожскую заставу, там у мостика увидишь лошадей недалеко Перова трахтира. С богом. Да перемени на полдороге извозчика, чтоб последний не знал, откуда ты.

Я пустился, как из лука стрела… Вот. и мостик недалеко от Перова; никого нет, да и по другую сторону мостик, и тоже никого нет. Я доехал до Измайловского зверинца, - никого; я отпустил извозчика и пошел пешком. Ходя взад и вперед, я наконец увидел на другой дороге какой-то экипаж; молодой красивый кучер стоял возле.

- Не проезжал ли здесь, - спросил я его, - барин высокий, в соломенной шляпе и не один - с барышней?

- Я никого не видал, - отвечал нехотя кучер.

- Да ты с кем здесь?

- С господами. (362)

- Как их зовут?

- А вам на что?

- Экой ты, братец, какой, не было бы дела, так и не спрашивал бы.

Кучер посмотрел на меня испытующим взглядом и улыбнулся, вид мой, казалось, его лучше расположил в мою пользу.

- Коли дело есть, так имя сами должны знать, кого вам надо?

- Экой ты кремень какой, ну, надобно мне барина, которого К<етчером> зовут.

Кучер еще улыбнулся и, указывая пальцем на кладбище, сказал;

- Вот вдали-то, видите, чернеет, это самый он и есть, и барышня с ним, шляпки-то не взяли, так уже господин К<етчер> свою дали, благо соломенная.

И в этот раз мы встречались на кладбище!

…Она с легким криком бросилась мне на шею.

- И навсегда! - сказала она.

- Навсегда! - повторил я.

К<етчер> был тронут, слезы дрожали на его глазах, он взял наши руки и дрожащим голосом сказал:

- Друзья, будьте счастливы!

Мы обняли его. Это было наше действительное бракосочетание!

Мы были больше часу в особой комнате Перова трактира, а коляска с Матвеем еще не приезжала! К<етчер> хмурился. Нам и в голову не шла возможность несчастия, нам так хорошо было тут втроем и так дома, как будто мы и всё вместе были. Перед окнами была роща, снизу слышалась музыка и раздавался цыганский хор; день после грозы был прекрасный.

Полицейской погони со стороны княгини я не боялся, как К<етчер>; я знал, что она из спеси не замешает квартального в семейное дело. Сверх того, она ничего не предпринимала без Сенатора, ни Сенатор - без моего отца; отец мой никогда не согласился бы на то, чтоб полиция остановила меня в Москве или под Москвой, то есть чтоб меня отправили в Бобруйск или в Сибирь за нарушение высочайшей воли. Опасность могла только быть со стороны тайной полиции, но все было сделано так быстро, что ей трудно было знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому же придет в голову, чтоб (363) человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел в Перовом трактире, где народ толчется с утра до ночи.

Явился, наконец, и Матвей с коляской.

- Еще бокал, - командовал К<етчер>, - ив путь!

И вот мы одни, то есть вдвоем, несемся по Владимирской дороге.

В Бунькове, пока меняли лошадей, мы взошли на постоялый двор. Старушка хозяйка пришла спросить, не надо ли чего подать, и, добродушно глядя на нас, сказала:

- Какая хозяюшка-то у тебя молоденькая да пригожая, - и оба-то вы, господь с вами, - парочка.

Мы покраснели до ушей, не смели взглянуть друг на друга и спросили чаю, чтоб скрыть смущение. На другой день часу в шестом мы приехали во Владимир. Время терять было нечего; я бросился, оставив у одного старого семейного чиновника невесту, узнать, все ли готово. Но кому же было готовить во Владимире?

Везде не без добрых людей. Во Владимире стоял тогда Сибирский уланский полк; я мало был знаком с офицерами, но, встречаясь довольно часто с одним из них в публичной библиотеке, я стал с ним кланяться; он был очень учтив и мил. С месяц спустя он признался мне, что знал меня и мою историю 1834 года, рассказал, что он сам из студентов Московского университета. Уезжая из Владимира и отыскивая, кому поручить разные хлопоты, я подумал об офицере, поехал к нему и прямо рассказал, в чем дело. Он, искренно тронутый моей доверенностью, пожал мне руку, все обещал и все исполнил.

Офицер ожидал меня во всей форме, с белыми отворотами, с кивером без чехла, с лядункой через плечо, со всякими шнурками. Он сообщил мне, что архиерей разрешил священнику венчать, но велел предварительно показать метрическое свидетельство. Я отдал офицеру свидетельство, а сам отправился к другому молодому человеку, тоже из Московского университета. Он служил свои два губернских года, по новому положению, в канцелярии губернатора и пропадал от скуки.

- Хотите быть шафером?

- У кого? (364)

- У меня.

- Как, у вас?

- Да, да, у меня!

- Очень рад! Когда?

- Сейчас.

Он думал, что я шучу, но когда я ему наскоро сказал, в чем дело, он вспрыгнул от радости. - Быть шафером на тайной свадьбе, хлопотать, может попасть под следствие, и все это в маленьком городе без. всяких рассеяний. Он тотчас обещал достать для меня карету, четверку лошадей и бросился к комоду смотреть, есть ли чистый белый жилет.

Ехавши от него, я встретил моего улана: он вез на коленах священника. Представьте себе пестрого, разнаряженного офицера на маленьких дрожках с дородным попом, украшенным большой, расчесанной бородой, в шелковой рясе, которая цеплялась за все ненужности уланской сбруи. Одна эта сцена могла бы обратить на себя внимание не только улицы, идущей от владимирских Золотых ворот, но и парижских бульваров или самой Режент-стрит. А улан и не подумал об этом, да и я подумал уже после. Священник ходил по домам с молебном, - это был Николин день, и мой кавалерист насилу где-то его поймал и взял в реквизицию. Мы поехали к архиерею.

Для того чтоб понять, в чем дело, надобно рассказать, как вообще архиерей мог быть замешан в него. За день до моего отъезда священник, согласившийся венчать, вдруг объявил, что без разрешения архиерея он венчать не станет, что он что-то слышал, что он боится. Сколько мы ни ораторствовали с уланом - священник уперся и стоял на своем. Улан предложил попробовать их полкового попа. Священник этот, бритый, стриженый, в длинном, долгополом сертуке, в сапогах сверх штанов, смиренно куривший из солдатской трубчонки, хотя и был тронут некоторыми подробностями нашего предложения, ко венчать отказался, говоря, и притом на каком-то польско-белорусском наречии, что им строго-настрого заказано венчать "цивильных".

- А нам еще строже запрещено быть свидетелями и шаферами без позволения, - заметил ему офицер, - а ведь вот я иду же. (365)

- Инное дело, пред Иезусом инное дело.

- Смелым владеет бог, - сказал я улану, - я еду сейчас к архиерею. Да кстати, зачем же вы не спросите позволения?

- Не нужно. Полковник скажет жене, а та разболтает. Да еще, пожалуй, он не позволит.

Владимирский архиерей Парфений был умный, суровый и грубый старик;, распорядительный и своеобычный, он равно мог быть губернатором или генералом, да еще, я думаю, генералом он был бы больше на месте, чем монахом; но случилось иначе, и он управлял своей епархией, как управлял бы дивизией на Кавказе. Я в нем вообще замечал гораздо больше свойств администратора, чем живого мертвеца. Он, впрочем, был больше человек крутой, чем злой; как все деловые люди, он понимал вопросы быстро, резко и бесился, когда ему толковали вздор или не понимали его. С такими людьми вообще гораздо легче объясняться, чем с людьми мягкими, но слабыми и нерешительными. По обыкновению всех губернских городов, я после приезда во Владимир зашел раз после обедни к архиерею. Он радушно меня принял, благословил и потчевал, семгой; потом пригласил когда-нибудь приехать посидеть вечером, потолковать, говоря, что у него слабеют глаза и он читать по вечерам не может. Я был раза два-три; он говорил о литературе, знал все новые русские книги, читал журналы, итак, мы с ним были как нельзя лучше. Тем не менее не без страха постучался я в его архипастырскую дверь.

День был жаркий. Преосвященный Парфений принял меня в саду. Он сидел под большой тенистой липой, сняв клобук и распустив свои седые волосы. Перед ним стоял без шляпы, на самом солнце, статный плешивый протопоп и читал вслух какую-то бумагу; лицо его было багрово, и крупные капли пота выступали на лбу, он щурился от ослепительной белизны бумаги, освещенной солнцем, - и ни он не смел подвинуться, ни архиерей ему не говорил, чтоб он отошел.

- Садитесь, - сказал он мне, благословляя, - мы сейчас кончим, это наши консисторские делишки. Читай, - прибавил он протопопу, и тот, обтершись синим платком и откашлянув в сторону, снова принялся за чтение. (366)

- Что скажите нового? - спросил меня Парфений, отдавая перо протопопу, который воспользовался сей верной оказией, чтоб поцеловать руку.

Я рассказал ему об отказе священника.

- У вас есть свидетельства?

Я показал губернаторское разрешение.

- Только-то?

- Только. Парфений улыбнулся.

- А со стороны невесты?

- Есть метрическое свидетельство, его привезут в день свадьбы.

- Когда свадьба?

- Через два дня.

- Что же, вы нашли дом?

- Нет еще.

- Ну, вот видите, - сказал мне Парфений. кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. - Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае совет дам не к худу.

Мне казалось мое дело так чисто и право, что я рассказал ему все, разумеется не вступая в ненужные подробности. Старик слушал внимательно и часто смотрел мне в глаза. Оказалось, что он давнишний знакомый с княгиней и долею мог, стало быть, сам поверить истину моего рассказа.

- Понимаю, понимаю, - сказал он, когда я кончил. - Ну, дайте-ка я напишу от себя письмо к княгине.

- Будьте уверены, что все мирные средства ни к чему не поведут, капризы, ожесточение - все это зашло слишком далеко. Я вашему преосвященству все рассказал, так, как вы желали, теперь я прибавлю, если вы мне откажете в помощи, я буду принужден тайком, воровски, за деньги сделать то, что делаю теперь без шума, но прямо и открыто. Могу уверить вас в одном; ни тюрьма, ни новая ссылка меня не остановят. (367)

- Видишь, - сказал Парфений, вставая и потягиваясь, - прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так "ни тюрьма, ни ссылка" - ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.

Итак, в наш заговор, сверх улана, вступил высокопреосвященный Парфений, архиепископ владимирский и суздальский.

Когда я предварительно просил у губернатора дозволение, я вовсе не представлял моего брака тайным, это было вернейшее средство, чтоб никто не говорил, и чего же было естественнее приезда моей невесты во Владимир, когда я был лишен права из него выехать. Тоже естественно было и то, что в таком случае мы желали венчаться как можно скромнее.

Когда мы с священником приехали 9 мая к архиерею, нам послушник его объявил, что он с утра уехал в свой загородный дом и до ночи не будет. Был уже восьмой час вечера, после десяти венчать нельзя, следующий день была суббота. Что делать? Священник трусил. Мы взошли к иеромонаху, духовнику архиерея; монах пил чай с ромом и был в самом благодушном настроении. Я рассказал ему дело, он мне налил чашку чая и настоятельно требовал, чтоб я прибавил рому; потом он вынул огромные серебряные очки, прочитал свидетельство, повернул его, посмотрел с той стороны, где ничего не было написано, сложил и, отдавая священнику, сказал: "В наисовершеннейшем порядке". Священник все еще мялся. Я говорил отцу иеромонаху, что если я сегодня не обвенчаюсь, мне будет страшное расстройство.

- Что откладывать, - сказал иеромонах, - я доложу преосвященнейшему; повенчайте, отец Иоанн, повенчайте - во имя отца и сына и святого духа - аминь!

Попу нечего было говорить, он поехал писать обыск, я поскакал за Natalie.

…Когда мы выезжали из Золотых ворот вдвоем, без чужих, солнце, до тех пор закрытое облаками, ослепительно осветило нас последними ярко-красными лучами, (368) да так торжественно и радостно, что мы сказали в одно слово: "Вот наши провожатые!" Я помню ее улыбку при этих словах и пожатье руки.

Назад Дальше