– Все до копейки, – честно сказал Кнопф. Я покосился на Аню, промолчал, но Володька-то понял, что вопросы остались. Тут вернулись мальчики с ветчиной, сыром и маслом, и мы стали устраиваться вокруг стола. Среди провизии, кстати, оказались две бутылки пива. Подозреваю, что ребятишки принесли этот невинный алкоголь для умягчения нашего с Володькой разговора. А я как раз и боялся увязнуть в спокойном течении наших бесед.
– Что же ты не зовешь к столу всех?
Кнопф заерзал и оскалился.
– Потерпи, – сказал он. – Потерпеть надо. – Укусил с яростью бутерброд, не прожевав, отхватил еще, запил судорожно.
– Не набрасывайся, – сказал я, стараясь не глядеть на детей. – Живот заболит.
Кнопф отставил чашку, судорога прошла по плохо выбритому горлу. У Пети Лисовского лоб покрылся бисерным потом.
– Ты себе вообразил черт знает что, – молвил Кнопф, и я поразился. Голос коллеги был полон чувства и модулирован столь эффектно, словно прежнего интригана подменили чтецом-эстрадником.
– Если угодно, проговорил он, косясь на исчезающие бутерброды, – ты стал свидетелем разгрузочного дня. – Сытость – враг артиста.
– Глупость враг артиста! – не сдержался я. Тут мы оба сообразили, что беседа у нас выходит слишком странная, выбрались из-за стола и вышли под звезды. Голая сирень топорщилась вокруг крыльца. Кнопф закурил, и удивительное зловоние распространилось.
– Во-первых, Ваттонен, – проговорил он развратным, жирным каким-то баритоном. – Его репертуарная и гастрольная политика…
– Я убью тебя, Кнопф!
– Шура, нужно собой владеть, а ты, я вижу, был у Ваттонена. Могу вообразить, что наговорил тебе этот скотовод. У него, между прочим, удивительные способности к русскому языку. Ну, вот… Я сказал: идем в Прагу! А этот козел чухонский уперся. Что мне было делать?
– Зачем тебе Оленька?
– Откровенность – основа понимания, – проговорил Кнопф, играя новоблагословенным баритоном. – Ты только не воображай, что я чего-нибудь задумал. Ничего я не задумал, и не кидайся на меня, пожалуйста. Я тебя выручил, если хочешь знать. Да, выручил! Больше никто тебя твоей дочкой пугать не сможет. Потому что ее, твою дочку, Кнопф у всех из-под носа увел! И убери ты руки! Лучше на, закури. Ну, дело твое. – Он вновь раскурил смрадную сигарету. – Ты, Барабан, задумайся, сколько от тебя всякой беды, мелких неудобств сколько… А все потому, что попал ты в ихние лапы. И вот я тебя освободил. Живи, Барабан, радуйся. Но сначала, Шурка, радоваться буду я. Так справедливо.
Я разозлился, хотел схватить Кнопфа за шиворот, но он удивительно ловко вильнул в сторону (физкультурник чертов!) и, рассыпая сигаретные искры, принялся уверять, что вот-вот все разрешится наилучшим образом. Я, было, осатанел, но по ту сторону кустов на улице загремел велосипедный звонок, и велосипедные колеса зашипели по мокрому асфальту.
Боже мой! Негр, настоящий негр с черной лоснящейся рожей вышел из гущи сирени, держа мою Оленьку за руку.
– Приветик, – сказал негр, – у нас все в порядке.
Оленка рванулась, Кнопф сделал разрешающий жест. Мы обнялись и чуть не повалились на ступеньки.
Дочь моя лепетала, как младенец, она даже икала, как это бывает с малыми детьми после истерики. Слез, однако, не было. Понемногу я разобрал, что они с Эдди не только целы и невредимы, но и вещи их остались при них.
– Вот так-то, – сказал Кнопф у меня из-за плеча, – обстоятельства меня не переломили, я не стал мелким жуликом. Мое – отдай, но чужого я не трону.
– Папочка! Милый папочка! Скажи, чтобы он нас отпустил. Он дерется, они кричат, как звери. Мы с Эдди не выдержим, мы спятим! – Вот тут-то дочка моя и заплакала, я же оцепенел от ужаса и гнева. Но прежде чем я собрал хоть какие-то слова, заговорил Володька. Он вообще в этой сумятице стал соображать гораздо быстрее.
– Шурка, – сказал он, – не сходи с ума. Твоих детей никто не тронул и пальцем. При правильно организованном деле дерутся, кому это положено.
Тут я несмотря на свое смятение разглядел сквозь сумерки, что черная физиономия местами повреждена. Квадратики темного пластыря на скулах, нос и губы, распухшие много более того, что отпущено негроиду природой, а главное – ужасная темная нашлепка на ухе.
– Ты видишь, Барабан, сказал Кнопф, – твоих детей защищают на совесть. Степан – спецназовец, Степан – ветеран, Степан – испытанный боец. Скажи-ка, Степан, где ты воевал?
– Я до фига где воевал, – ответствовал темнорожий Степан.
– Оленька, – спросил я, – с кем он дерется?
Дочка судорожно вздохнула и сказала, что им с Эдди ничего не видно. Но приходят какие-то люди, и Степан с ними бьется.
– Ну, убедился? Врагам нас не одолеть. Мы доберемся до Праги хотя бы пешком. Степан, мы доберемся?
– А то! – сказал негр.
В тот вечер я отдал Кнопфу ключи от автобуса. А что было делать?
* * *
Немногого мне удалось добиться от Кнопфа. Каждый день к вечеру Степан с расквашенной мордой привозил ко мне на свидание Олю либо Эдди. Ни Степан, ни Кнопф не мешали нам разговаривать, и я мало помалу уверился, что нынешнее пленение и в самом деле наименьшее из возможных зол. Смущало то, что дети (и мои, и чужие) становятся от жизни впроголодь все прозрачнее. Деньги Ваттонена, которые прикарманил Кнопф, таяли, мои финансы тоже не были рассчитаны на широкие Володькины планы, и все мы сидели голодом. Некоторое оживление вносила негритянская рожа Степана, следы поединком на ней сменяли друг друга и придавали нашему чернокожему бойцу удивительную молодцеватость. Откуда силы брались?
Наконец, Кнопф подбил меня заняться извозом. Я объезжал окрестные хутора и мызы и свозил селян на городской базар. Селяне норовили рассчитываться натурой, и я не спорил. Теперь Кнопф изготавливал по утрам толстые, как подушка, омлеты, а вечером скармливал нам творог со сметаной. Через неделю, однако, мои фуражировки прекратились. Компания румяных эстонских парней остановила автобус между двумя мызами, вывалила крестьянский товар в придорожный грязный снег, мне же был обещан широкий выбор несчастий.
"Махровый национализм!" – сказал Кнопф, выслушав рассказ о диверсии. – "Что ж, Шурка, теперь моя очередь".
Признаюсь, коллега Кнопф поразил меня. С насупленным от старательности Сергеем они вынесли из дому легкий деревянный лоток и картонный короб изделий.
Боже правый! Мне и в голову не могло прийти, что Кнопф додумается до такого. Да что там додумается! Все это нужно было сделать, и уж конечно, не в одиночку, а усадив за работу детей.
– Кнопф, – сказал я. – Ух, Кнопф!
Было чему удивляться, было! Хитроумец придумал делать терновые венчики аккурат в размер тех распятий, которые продавались в здешних храмах.
– Видишь ли, Шурка, здешний терновый венец против нашего никуда не годится. Нету в нем страшности, нету в нем ужасности.
Но Кнопф был и гибок. Для публики с деликатным нервным устройством у него были нимбы европейского образца из проволочек и звездочек.
– Ты погляди, какая работа! На любой кумпол, любому святому. Сдвигай, раздвигай…
Но всего поразительнее была игрушка, изображавшая воскрешение Лазаря.
Гипсовая пещерка лепилась на восьмиугольной метлахской плитке, и, стоило потянуть за капроновый шнурочек, камень, приваленный ко входу, опускался, и обмотанная белым фигурка вставала в тесном мраке. Я, помню, удивился тому, что весь этот нешуточный труд делался втайне, но Кнопф объяснил, что и он, и ребята страсть как боялись моих насмешек.
– Потому что язва ты, – сказал Володька, всех запутал и запугал. Но теперь ты будешь возить по окрестностям наш товар.
Два городских и три сельских костела Володька забраковал безжалостно. Он вымарал их на туристской схеме со сладострастием удачно отбомбившегося летчика и велел мне ехать дальше. Наконец мы раскинули лоток у темного портала не по-деревенски массивного храма. Кнопф распорядился, чтобы я не выходил из автобуса и был наготове.
– Барабан, – сказал он, – полбеды, если от тебя покупатели разбегутся. А если бить начнут…
Тем временем месса закончилась, и народ окружил Кнопфа с его товаром. Ведь покупали же! Я слышал, как постукивали надгробные камушки Лазаря. Последним из церкви вышел пастор. Прихожане расступились и пропустили его к Володькиному лотку. Пастор сыграл бровями горестное изумление, сдержанный гнев омрачил его лицо, но тут-то мой коллега и показал себя. Я не слышал, что говорит Кнопф, но видел, как крестится он еретическим двуперстием, как сорвав шапку, подбирается все ближе к священнику, и как тот, притиснутый Володькиными маневрами к плотной стенке прихожан, благословляет его и сам берет в руки нашу пещерку.
На другой день мы двинулись к следующему костелу, и спектакль повторился. Жизнеутверждающее воскрешение Лазаря разбирали охотно, а смятый Володькиным напором пастор и тут благословил его.
– Греховодники, – сказал Кнопф, считая в автобусе выручку, – все им воскрешение подавай, а венцы терновые кому?
Итак, днем мы торговали благодатью, по вечерам возобновляли запас игрушек. Терновые венцы Кнопф забросил и кутал в погребальные пелены пластмассовых пупсов, за которыми время от времени ходили в игрушечную лавку девочки. Торговля набирала обороты. Уж мы не старались поспеть к окончанию мессы, не юлили перед крахмальными душистыми пасторами, которые деревенели, заслышав русскую речь. Лазарь наш вошел в моду. Лазарей дарили на день рождения, на именины, дети устраивали соревнования игрушек: чей Лазарь прытче выскочит из пещерки… При таком обороте мы скоро должны были набрать деньги на дорогу до Праги. Едва ли не каждый день я видел Оленьку и неожиданную перемену заметил тогда – она все сильнее походила на Евгению.
Странно вспомнить, но, кажется, именно тогда впервые за много лет я ощутил покой. Я осмелел и как-то вечером спросил Анюту, отчего они не взбунтовались, не потребовали вернуть их домой, ну, хотя бы не попытались сообщить о себе. Анюта передернула плечами (было зябко, а мы стояли на крыльце), посмотрела на меня с недоумением и сказала, что их давно бы нашли, если бы захотели. И к тому же со мной и с Кнопфом им интересно и не страшно.
– Хм. Не страшно. А как же стрельба?
Аня махнула рукой и сказала, что раз все целы, то и стрельба не в счет. Меня кольнуло то, что смерть старика признавалась чем-то не стоящим внимания. Но – повторяю, я был слишком, небывало спокоен в те дни. И даже это забвение стариковой смерти не опечалило меня.
Однако, спустя месяц, блаженное оцепенение закончилось. Мы как раз придумали новую забаву – чудо со статиром. В маленьком застекленном прудике – хотя в Евангелии-то говорилось о реке – помещалась красноперая рыба, которую миниатюрным сачком (Кнопф чрезвычайно ловко переделывал терновые венцы на сачки) следовало вытащить через отверстие в раскрашенном бережку. Весь фокус был в том, что в эту норку закладывались предварительно монетки разного достоинства. И какая из них вытащится с рыбиной, нельзя было знать наперед. В некоторые из игрушек решено было закладывать американские десятицентовики, их доставал где-то наш чернокожий воин. Словом, успех намечался решительный.
Но вот во время очередной торговой экспедиции рядом с нашим лотком возникли те самые румяные удальцы, с которыми я уже имел дело. Кнопф как раз дергал за шнурочки, проверяя товар. Надгробные камни со стуком отваливались от входа, и замотанные в белое Лазари восставали. Я крикнул ему из автобуса:
– Кнопф!
Кнопф, молодец, моментально понял все, а столь явная немецкость фамилии смутила разбойников. Главный краснощекий кивнул в мою сторону.
– И он Кнопф?
– Нет, сучья лапа, – ответил внезапно разъярившийся Кнопф. – Он – Барабанов, а тебе кранты!
Володька схватил игрушку и шарахнул ею по туго натянутой шерстяной шапочке. Мы делали игрушки на совесть! Пещерка даже не треснула, и Лазарь стоял в ней неколебимо. Краснощекий запричитал на родном языке, сел на землю, а прочие принялись аккуратно месить Кнопфа. Когда подбежал я, мне засветили в ухо да так, что я шлепнулся рядом с поврежденным атаманом. Схватка продолжалась недолго, победители удалились со всеми нашими Лазарями и одной красноперой рыбкой, выставленной в тот день на пробу. Хлюпая расквашенным носом, Володька затащил меня в автобус и принялся командовать. Я крутил баранку, переползая из одной улицы в другую, пока впереди не замаячили наши обидчики.
– Догоняй! – рявкнул Кнопф, – Не робей! Будет им сейчас кузькина мать и второе пришествие немецких баронов.
С этим он достал небольшую картонку с отвергнутыми терновыми венцами и проворно унизал ими пальцы обеих рук. Я сделал то же, и, стиснув жуткие кулаки, мы устремились на врага.
Этой ночью Оленька ночевала у нас, потому что чудовищный Степан остался и таился в зарослях сирени. И не даром. Ближе к рассвету молодцы явились, и Степан разил их, пугая черной рожей и жутким матом.
Утром Кнопф вскочил и засуетился. Одной рукой он завтракал, другой маскировал следы вчерашнего дня на лице. Позавтракав, раздул ноздри и сказал, что этот день нас удивит. При этом дети смотрели ему в рот, а я ощутил легкий укол ревности.
И что же? Кнопф оказался прав. Молва о наших победах разошлась по окрестностям, и бойкая торговля терновыми венцами началась немедленно.
Падение нравов – вот что наблюдали мы. Легконогие девочки-подростки, их прыщавые сверстники, юноши насупленные и юноши одухотворенные, сдержанные господа и строгие дамы с опасными взорами – все они, не торопясь, примеряли терновые венцы и платили без запроса. Кнопф стоял у лотка гордый, как фельдмаршал.
– Где ты такое видел? – сказал он через два часа и поднял цену на треть. – Я выпью этот город до донышка! – вот как разошелся Кнопф. – Я им покажу, что такое оскорбленный артист!
Мы победоносно торговали, а в конце дня явился тот самый священник из пригорода, у которого Кнопф выманил благословение.
– Поп! – сказал неизвестно кому изумившийся Володька. Пастора покрючило, но он промолчал. Он взял с лотка несколько терновых венчиков и принялся их рассматривать.
– Святотатство, – сказал он наконец. – Богохуление. Шипы, которые впивались в голову Спасителя, были внутри венца. У вас снаружи только. Бандитское оружие – вот что такое есть венцы ваши…
– Нет, Барабан, ты посмотри на него, ты только его послушай. Как бы я, церковная твоя башка, плел венцы, если бы они были внутри шипами? Да я бы себе все пальцы исколол!
– Полиция заинтересуется вашим бизнесом, – проговорил пастор тихо и невыразительно.
– Ах ты скотина!
– Вы можете ругаться сколько угодно, но если вы задержитесь в нашем городе, вам не поздоровится.
– Вот излагает, – сказал Кнопф, – Ксаверия на него нету.
– Прошу прощения, – сказал я и накрыл лоток крышкой. – О чем, собственно, речь? О каком оружии? О каком богохулении? Где свидетели? Вы, святой отец, паствы своей не знаете, вот что.
Пастор потеребил четки и сказал, что откровенность угодна Господу.
– Оставим богохуление, если вам не нравится. Но если патриотические молодые люди станут тревожить вас ежедневно, это вам вряд ли понравится тоже. Я полагаю, ваш чернокожий секьюрити тоже наскучит такое однообразие.
– Раньше твоим засранцам надоест с битой мордой ходить.
– О, нет-нет, не засранцам! Это достойные молодые люди, они ходят к вам голым кулаком. Но! – пастор поднял указательный палец, – они сменяют друг друга. А вы?
Мы с Кнопфом выругались разом, а пастор придвинулся ближе и сказал, что он готов всемерно облегчить наш отъезд. Тут же выяснилось, что речь идет об отъезде из Эстонии вообще.
– Вы не пожалеете. Скажите, куда вы, и мы поможем, сколько в наших силах.
Кнопф почему-то ляпнул, что мы держим путь в Италию. А по-моему так сразу надо было врать про Австралию. Пускай раскошеливается лютеранин. Лютеранин спорить не стал, но потребовал, чтобы мы оставили два десятка воскрешений Лазаря и столько же чудес о статире.
– И чтобы в Эстонию – ни ногой. А не то вам посадят на горячие утюги. – интимно склонился к нам, – Как это принято у вас в России.
Чтобы привести мысли в порядок, мы выехали из города и некоторое время катили среди черных полей, прикрытых кое-где остатками снега. Мозолистые ветлы вздымали прутья, прямые как иглы, и там, в этих иглах, дожидаясь своего часа, лежали пустые гнезда.
Я сказал:
– Кнопф, все отлично. Лютеранин ни слова не сказал о детях. Как это вышло не постигаю, но они ничего не поняли про наших детей.
– Верти, Барабанов, баранку, – отозвался Кнопф, и голос его был печален. – Штука-то в чем? А в том штука, что детишки эти по земле полной ногой ступают, а мы, дорогой писатель, суетимся. Вот девчонки в магазине пупсов брали. Я же у них потом спрашивал. Думаешь, у них кто-нибудь спросил, зачем им столько голышей? Им надо, понимаешь, и это их дело, зачем им надо. И все чувствуют, что в ихние дела соваться нельзя. А нам с тобой всю жизнь будут дурацкие вопросы задавать и документы… Да. В общем, прав ты: мы с нашими детьми, как масло с водой. Не смешиваемся. И это, конечно, хреново, но – хорошо. Верти, Барабан, к дому.
Весь этот вечер до поздней ночи и весь следующий день мы отливали, собирали, раскрашивали наши игрушечки, и Оля, и Эдди были с нами за длинным столом, и самовар кипел, не переставая, а Степан сидел на крыльце и каждый час заходил в дом.
– Не пей вина, Гертруда! – говорил он зычно и тяпал стопку местного самогона.
Когда труды наши окончились, я разделил остатки самогона между мужчинами.
– Выше голову! – сказал я, – Пройдет год, и вся Эстония будет забавляться нашим Лазарем и нашим статиром. И кто бы ни получил деньги, лютеранский бог знает, что к чему. За вас, дети!
– Да, – сказал Кнопф, обсасывая край стопки, – плакали наши денежки.