И я жадно смотрел по сторонам, и меня очень занимали и люди, и дома, и разные красивые арабские вывески, затейливые изгибы арабских арабесок, бегущие по карнизам и по стенам. Мне переводил Фатих иные надписи и объявления. Злоязычный Рафик тут же со смехом делился с Фатихом каким-то анекдотом, отчего не мог сдержать смеха и серьезный Фатих. Шепотом он говорит мне, что сейчас Рафик рассказал ему, что случилось с одним иностранцем, который увидел на пустой стене на улице Сальхи, около стоянки машин, длинную, красиво нарисованную надпись. Он сказал: "Я тоже начинаю понимать немного по-арабски. Правда, здесь написано: разрешается стоянка машин?" Дружный хохот был ему ответом. Там было написано: "Последняя собака из собак тот, кто будет мочиться у этой стены!"
- Я не знал, что Рафик такой злой,- сказал я, погрозив ему.
- Нет, - ответил Фатих,- он говорит, что он не злой, а любит посмеяться, когда смешно. Он говорит еще, что теперь мы увидим подвиг Фатиха, потому что достать билеты для всей компании на фильм "История моей любви" не так просто.
Нас всего шесть человек, подошли еще друзья, и все-таки Фатих достал билеты, и мы вошли в такой кинотеатр, который мог быть украшением любого большого города на любом континенте.
Мы взяли билеты на балкон и вместе с густым потоком зрителей начали пробираться к своим местам. Мы поднялись по неширокой, но высокой лестнице и через узкую дверь прошли на балкон, повисший над нижним залом так высоко, что мы, сидевшие не в первом ряду, совершенно не видели тех, кто сидел под нами, ничего не видели перед собой, кроме большого серебристого экрана.
Свет погас. На экране качались лодки с косыми парусами. Ветер шевелил взлохмаченные кроны пальм, прямо из воды уходивших к бледному небу. Был разлив Нила. Нильские волны заливали низкие берега. Девушка из богатой семьи полулежала в томлении на широком диване и, страшно переживая, слушала голос выступавшего по радио знаменитого певца, в которого она влюбилась "всем своим молодым сердцем. Певец был действительно знаменит. Это был популярный в арабских странах сирийский певец Фарид аль Атраш. Артистка Иман, по фильму - Амира, очарованная пением, с каждым днем все больше влюблялась в певца. Дальше шли их переживания, выраженные в песнях и длинных ариях, каждая из которых занимала не менее десяти минут. Их звучные голоса победно звенели под высоким потолком кинотеатра. Зрители переживали, и аплодировали, и даже восторженно кричали. Фильм постепенно превращался в оперу. И хотя по Нилу плыли разноцветные яхты и показывались роскошные сады и виллы, главное было в пении, и рассказ о любви плыл на музыкальных волнах вверх по великой реке, так как действие переносилось из садов на реку, на яхту, и арии делались все длиннее. Я спросил Фатиха, сидевшего рядом, являются ли такие длинные арии особенностью выступающих артистов, на что он тихо ответил, что это особенность арабских певцов вообще и что я не слышал знаменитой Ум Кульсум, которая поет каждую песню почти целый час, и это очень нравится зрителям, потому что свидетельствует о силе голоса и таланта певицы. На экране сейчас поют еще коротко...
После этого разъяснения я погрузился как бы в поток мелодий, и этот поток нес меня какое-то время, качая и убаюкивая, через множество сцен, в которых любовь вырастала и двигалась к высшей точке, но в это время кто-то, необычайно сильный, начал трясти мой стул, взявшись за его спинку, и трясти с большой энергией.
"Хулиганство, - подумал я, но решил пока никак не отвечать. - Провокация!" Я даже не обернулся, ожидая, что будет дальше.
Тряска прекратилась так же внезапно, как началась, и несколько минут все было тихо. Затем, точно невидимый и злобный великан встал сбоку в проходе и, взявшись за длинную палку, которая была продернута под всеми стульями нашего ряда, одним движением приподнял весь ряд и начал наклонять его влево.
Не успел я вскочить, как весь ряд поехал стремительно куда-то вниз и в сторону, и мы все повалились друг на друга.
Экран закачался, как будто стал парусом, виллы и яхты на нем сразу побледнели, потом исчезли совсем. Вместо них по экрану заходили желтые и зеленые полосы, ставшие кругами, вертевшимися все сильнее. Экран стал бледнорадужным и вдруг потух. Остались какие-то бродячие желтые и зеленые спирали.
Самое странное, что стоял какой-то полусвет, в котором все происходившее казалось нереальным. Под нами в нижнем зале вырастал какой-то глухой шум, неясный гул шел по всему зданию. Наши стулья вернулись на свое место. Мы глядели друг на друга в полном молчании. Но внизу под нами уже бушевала буря голосов. И у нас на балконе народ вскочил и побежал, спотыкаясь, наталкиваясь на стулья, к выходной двери. Она была маленькая, и там, внизу, образовалась толпа. Там возились, толкались, крича и охая, каждый хотел первым выбраться на лестницу.
И тут весь огромный кинотеатр поднялся, как корабль на большой волне, и начал клониться влево. Было полное ощущение, что мы в бурном море и попали в качку. Поражала легкость, с какой вздымалось такое тяжелое здание. Волна прошла, и кинотеатр медленно и плавно вернулся на свое место. Следующая волна приподняла его вверх, и он поднялся покорно вверх и снова опустился. Тут внизу закричали так, что крик был как будто рядом с нами. В ответ закричали и те, что барахтались у двери на нашем балконе. Кричали какое-то слово, которое сначала звучало как-то бесформенно. Потом уже можно было разобрать: кричали и внизу и вверху только одно - "Зельзеля! Зельзеля!".
Я еще почему-то в первое мгновение подумал, не знаю почему, что произошла драка и какому-то Зельзеля пришел конец. Это было глупо, но я так подумал. Я наклонился к Фатиху и спросил, что значит "зельзеля".
- Зельзеля - это землетрясение! - отвечал он. Его глаза блестели, но он сохранял, как и все мы, спокойствие. Только следил, как топталась толпа у двери. Мы все смотрели друг на друга, молча спрашивали: что будем делать?
Землетрясение! Значит, сейчас этот громадный свод расколется, дом последний раз плавно пойдет налево, свод упадет и накроет нас всех. Погибнуть в Дамаске, в кинотеатре, не досмотрев, чем кончится фильм "История моей любви", - ничего нельзя было придумать нелепей. В голову почему-то пришла история про рукопись одного шейха, хранящуюся у нас в Ленинграде, о которой мне рассказывали в свое время. Этот шейх остался в живых один из всего своего большого рода, потому что все погибли в одночасье, когда в Сирии землетрясением было разрушено сразу тридцать пять городов и замков. Но это было, кажется, в двенадцатом веке, а у нас все же двадцатый. Ну и что из этого?
Толчки продолжались. Паника уже свирепствовала внизу, и сейчас она охватит наш балкон. Чего еще ждать? Как будто сейчас конец! И все!
И тут Фатих, наш несравненный, храбрый Фатих поднялся во весь рост, взбежал как можно выше по проходу и закричал туда, к будке, откуда еще так недавно тянулись лучи, оживлявшие экран:
- Чего ждешь! Эй, там, в будке! Продолжай! Давай ленту! Крути фильм! Живей! Давай "Историю моей любви"! Давай!
Его голос как будто вывел окружающих из оцепенения. Со всех сторон подымались молодые люди и кричали:
- Эй, там, в будке, заснули! Давай фильм! Гони ленту! Давай! Давай!
Кинотеатр трясли толчки, от которых наши стулья ездили и содрогались, и казалось, что вот-вот воцарится полный хаос, как вдруг на экране что-то мелькнуло, засветилось, ожили зеленые и желтые круги, экран посветлел, и мы услышали голос Амиры-Иман, и он показался нам просто божественным.
А когда в ответ ей пронесся могучий плеск песни Фарида, остановились даже стоявшие у выхода, и кое-кто начал садиться на ближайшие места.
Фильм набирал утраченную скорость. И скоро мы увидели, как бегут моторные лодки, как рыбаки вытаскивают из Нила сети, как гоняют мячи на кордах роскошных вилл игроки в теннис, как красотка говорит, смеясь, по телефону и ее серьги полумесяцем так живо блестят и подпрыгивают. "История моей любви" шла, кажется, к счастливому концу.
Правда, ошеломленные дополнительными переживаниями, мы, вероятно, не смогли бы связно рассказать, как развивалось действие фильма, но то, что мы увидим его конец, было уже ясно. Фильм кончился замечательным дуэтом на десятой минуте, мы ждали такого же десятиминутного заключительного поцелуя, его не было.
Мы поднялись со своих мест, удивляясь, что стулья неподвижны и дом не шатает. Мы прошли по лестнице, как будто с нами не было ничего особенного. А что, если мы выйдем из кинотеатра и увидим, что благословенный Дамаск лежит в развалинах? Каждый думал свое.
Мы вышли на улицу, сами не веря, что опасность миновала, что дома над тихо журчащей великой рекой Барадой целы, огни горят на улицах и в окнах, машины идут, люди стоят на остановке автобуса, регулировщики взмахивают белыми рукавами своих мундиров.
Но жители Дамаска не очень верили в то, что угроза прошла совсем. Многие выносили постели, ковры, подушки и всей семьей приготовлялись ночевать на траве, в скверах и в садах.
Все вокруг говорили о землетрясении. Уже сообщали, где что обрушилось, где какие трещины появились в домах. Мы шли, оживленно делясь впечатлениями.
И здесь Рафик сказал без своей обычной иронии:
- Свидетельствую, что сегодня наш дорогой Фатих все-таки совершил подвиг!
- Фатих! Где, когда? Что такое? Какой подвиг?
- Паника вот-вот уже готова была вспыхнуть, и тогда нам никому бы несдобровать. А как он закричал: "Давай фильм! Гони, давай живей!" - все за ним подхватили. Точно он поднял знамя и всех повел на приступ! Конечно, оговорюсь, он совершил этот подвиг только ради прекрасной нашей сестренки Сурии. Конечно, уж никак не ради нас. Благодаря ему мы, слава аллаху, узнали, чем кончилась история любви, не правда ли...
Теперь он уже снова смеялся, и Сурия засмеялась ему в ответ:
- Совсем не так. Рафик, Фатих - эгоист, он просто хотел досмотреть фильм, узнать, будут ли счастливы или нет Иман и Фарид аль Атраш!
- Но он хотел досмотреть вместе с тобой! - воскликнул неугомонный Рафик. - Молодец Фатих! За такого молодца стоит, видит аллах, выйти замуж. Настоящий комсомолец, а! Подумай, милая!
- Я, может быть, уже подумала, - ответила тихо Сурия, но тут ее перебил Сабри, скептик и журналист, который не мог признаться, что от него, журналиста, украли сенсацию: нет никаких серьезных разрушений. Поэтому он пренебрежительно сказал:
- Стоит вообще обращать внимание на это землетрясение. Подумаешь, тряхнуло...
Но он был неправ, этот Сабри! Если Дамаск только потрясло до основания, то в соседнем Ливане в этот час рухнуло шесть тысяч домов и шестьдесят тысяч людей остались без крова. А сколько вытащили из развалин убитых и раненых!
ШЕСТЬ КОЛОНН
(Рассказ)
Выбрав удачное место, где были тень и прохлада, Арсений Георгиевич Латов устроился поудобнее и раскрыл свой легкий желтый этюдник.
Но прежде чем начать работу, он еще раз внимательно осмотрелся. Перед ним раскинулись развалины Баальбека, храмы древнего Гелиополиса - города Солнца.
До того, как он увидел около маленького ливанского городка эти великолепные развалины храмов, основание которых уходит в мифическую тьму, к Ваалу, к финикиянам и дальше, - он не имел о них никакого представления.
Потрясенный великими руинами, он бродил в них все утро, спотыкаясь о разбросанные всюду обломки. Он жалел, что с ним нет его спутников, археологов, которые предпочли раскопки таинственного Угарита Гелиополису и уехали на север, а он остался, чтобы увидеть как следует Баальбек, и он его увидел.
В мягком свете весеннего солнечного утра Баальбек тонул в холодной свежести темно-зеленых садов, тополевых и ореховых рощ. Над ними - белесая, необъятная высь облаков, в прорывы которых, как густо-синее море, проступало небо.
Латов поднимался по непривычно узким ступеням храма Бахуса. Его ошеломил вид на окрестности, который открылся неожиданно из-под арки входа. Он долго стоял у боковой стены перед безумной колонной, сдвинутой, и поднятой со своего основания, и не упавшей, а прислонившейся к стене и так пребывавшей много веков в позе несдающегося бойца, покрытого глубокими ранами и шрамами, над поверженными и разбитыми своими собратьями.
Латов не мог не залюбоваться непередаваемой живописностью, мудрой легкостью маленького храма Венеры, стоящего несколько в стороне. Отсюда можно было видеть вдалеке хорошо различимые колонны-великаны великого храма.
Сейчас они возносились прямо перед Латовым - шесть знаменитых, всемирно известных, неповторимых колонн, высочайших в мире, - все, что осталось от некогда славного храма Юпитера, храма Солнца. Были они светло-коричневого цвета с золотистым оттенком, и не было ничего вокруг, что могло бы сравняться с ними по силе, по чистоте отделки, по богатству фриза и архитрава.
Латов, рисуя их, работал с особой радостью, с непонятной ему самому приподнятостью.
Переполненный впечатлениями, он уже сделал много набросков в своем дорожном альбоме. Он зарисовал и кусок оторвавшегося карниза, слетевшего вниз с двадцатиметровой высоты, увенчанного львиной головой, с широко раскрытой пастью, с такими глубоко посаженными огромными глазами, которые, казалось, закрылись совсем недавно, с ушами могучего зверя, настороженными, слушающими тишину. Каменная грива тугими переплетениями как будто свалявшихся в тяжелые жгуты волос покоилась на удивительных каменных цветах.
Латов навсегда запомнил, как он пропустил свою руку сквозь сплетения гранитных водяных лилий, закрыл глаза. Пальцы его скользнули по влажному холодному стеблю и нашли цветок. Он был на ощупь как живой. Ему захотелось кричать от восторга. В другом месте он видел длинную мраморную лозу и с нежностью погладил виноградные листья, непонятно тонкие и теплые от солнца.
В повиснувших над входом в храм Бахуса глыбах горели жаркими вспышками остатки фресок.
Шесть колонн стояли последними часовыми на страже исчезнувшего мира. Они были непостижимы, как и та ни на что не похожая тысячетонная глыба, которая лежала недалеко в каменоломне, брошенная неизвестно почему мастерами, которые не успели превратить ее в колонну, не имеющую себе равных в мире, или в новую террасу, наподобие тех, на которых покоился храм Солнца.
Гиганты удручающих размеров, шесть колонн помнили неслыханные времена.
А сейчас за этими великанами прошлого видны были Латову пирамидальные тополя, старые ореховые деревья, высокие сухие кипарисы, дальние поля и в дымке утреннего тумана сиреневые холмы и предгорья, а над ними фиолетово-синие горы, увенчанные густо-белыми снегами, еще не начавшими таять.
Было их, колонн великого храма Юпитера, пятьдесят четыре, а теперь остались эти шесть. И, как ни странно, от этих поврежденных, выщербленных колонн, от коринфских каменных завитков, от львиных, сильно выдвинутых, напряженных тел, как бы стремящихся покинуть фриз, от кусков фресок, сияющих искрящимся пурпуром и глазурью, от гигантских платформ, неизвестно какой силой, хитростью или колдовством поставленных одна на другую, - от всего этого места разорения и величия веяло каким-то духом здоровья, и печаль мира казалась тут одухотворенной до предела.
Вместе с тем возникало необъяснимое волнение. То ли красота эта была полна светлого непонятного очарования, красота, разбитая и обезображенная людьми и временем, то ли все это жило и сегодня своей особой жизнью, пронеся через тысячелетия какую-то властную силу, вызывающую удивление. Древние мастера создали искусство вечное, как природа,вечное в своей неистребимости, говорящее каждым куском о великой цельности мира, уводящее от всего низменного и мелкого, тщедушного, маленького.
Латов, человек уже средних лет, большой, нескладный, широкоплечий, с легкой ранней лысиной, с голубыми глазами простодушного россиянина, честный работяга, талантливый график, умеющий изобразить и новый городской пейзаж, и пеструю старину московских переулков, и поля, по которым шагают, как марсиане, мачты бесконечной высоковольтной сети, - все то, что стало давно привычным, никогда не думал о поездке в далекие края Востока.
Ему предложили присоединиться к группе археологов в порядке творческой поездки, и он дал согласие. И вот теперь, после краткого пребывания, в соседней Сирии, он сидел и рисовал шесть колонн Баальбека, и ему было даже странно, что он никогда не подозревал об их существовании. А теперь, когда он увидел могучие создания глубокой древности, он хотел представить себе мастеров, что трудились здесь каждый день, с утра до вечера, годами, представить, как под их руками оживали каменные глыбы, как они радовались своим творениям, как они таким же весенним утром сидели перед созданными их гением колоннадами, перед которыми бледнели храмы Рима и Афин, но воображение останавливалось. Представить это было невозможно.
Он вспомнил, что раз страстно влюбленного в высочайшие горы Рериха спросили: "Что значит ваше тяготение к Гималаям?" И он ответил: "Это - тяготение к величию, которое питает дух!" Так бы ответил и Латов, если бы его спросили, почему он так увлекся этими шестью колоннами. Это было такое же тяготение к величию, которое питает дух.
Колонны принадлежали к миру высокой мощи творчества, посягнувшего на власть такого тирана, как время. И они победили время, безжалостное и безумное в своем разрушении всего живущего.
И снова великое искусство, прорвавшись через века, предстало перед людьми, чтобы поразить их и обрадовать...
Так думал, работая в одиночестве, Латов. Он радовался тому, что никто ему не мешает, что ему выпал в жизни хороший, светлый, удаленный от всякой суеты день.
Маленькие, узкие, черноглазые ящерицы, как зеленые струйки, мелькали по камням или, притаясь, лежали, сливаясь с язычками травы, между расселин и трещин.
Но вдруг Латов нечаянно обернулся и увидел, что почти рядом, чуть выше его, на морщинистом желтом камне стоит человек, совершенно незнакомый. Сколько он так стоит? Почему подошел так неслышно? Кто он?
У него была большая голова, пухлое, загорелое лицо, тяжелый нос с едва заметной горбинкой, широкий, с двумя поперечными морщинами лоб, резкие складки у рта. Глаза были прикрыты круглыми, темными очками. На голове черный берет.
Одет он был с подчеркнутой франтоватостью - в широкий черный костюм, такой же важный, как и его хозяин. Трехцветный галстук, широкий и блестящий, как ручеек, стекал из-под высокого крахмального белоснежного воротника. Булавка с синим камнем сияла в многоцветий галстука.
Незнакомец как будто подчеркивал всем своим видом, что он персона очень значительная и официальная, что иначе одеться он не мог. Он стоял среди руин, как человек, попавший сюда по ошибке или из очень особых соображений.
У него было лицо не то актера, не то министра. Он был чисто выбрит, и Латову даже показалось, что от него пахнет тонкими, терпкими духами.
Заметив, что художник бросил работу и разглядывает его, человек в черном спокойно слез с камня и, почти отвернувшись, показав этим, что он и не намерен вступать в разговор, боком обойдя художника, начал спускаться в так называемый главный двор бывшего храма Солнца.
С этой минуты Латов невольно следил за тем, куда направлял свои шаги неожиданный и чем-то неприятный незнакомец. Он видел, как тот прошел через двор храма и, поднявшись по лестнице, остановился около каких-то машин, прикрытых чехлами, перед группой людей в рабочих комбинезонах.