Теперь он отправлялся на встречу со своим любимцем. Ожидал от этой встречи немедленного успеха, понимания с первых слов, приятия и доверия.
Он шагал московскими улицами, стараясь вернуть себе сладостное ощущение любимого города, где каждое лицо, каждый дом, каждый перекресток и угол порождали множество мимолетных переживаний, погружавших его в детство, юность, пору мужания. В то исчезнувшее время, когда суждено ему было родиться среди красных кирпичных фасадов, сырых подворотен, медовых лип на бульваре, в любимой Москве, где он доживет и завершит свои дни.
Он увидел знакомый дом, его многооконный тяжеловесный фасад и слепой торец, который издавна украшало панно, – равнодушный художник, выполняя пропагандистский заказ, изобразил рабочего и работницу, воздевших руки, на которых топорщился колючий искусственный спутник. Панно было из давнишних времен покорения Космоса, состряпано наспех ремесленником и вызывало всегда у Хлопьянова унылую досаду и скуку.
Теперь, приближаясь к дому, он увидел на торце огромные яркие квадраты рекламы. Высотный кран протянул к фасаду косую стрелу, подтягивал вверх еще один нарядный квадрат. Прежнее изображение рабочего и работницы почти скрылось, виднелись ноги работницы в босоножках. Их место занимал бравый, опаленный солнцем ковбой, в широкополой шляпе, в кожаных брюках и безрукавке. Он прикуривал от зажигалки на фоне прерий, и по всему фасаду была начертана огромная английская надпись "Мальборо".
Хлопьянов встал, пораженный. На его город, на его улицу, на его здание, на его блеклую символику и обветшалый облик наносилась огромная яркая метина. Знак чужой страны, чужой силы, чужой победившей воли. На изможденное, усталое, знакомое с детства лицо надевалась яркая мертвая маска, скрывавшая морщины и тени усталости, заслонявшая их неживым выражением вечного благополучия и удачи.
Символика Родины, выполненная торопливо и неталантливо, лишь намекая на заводы-гиганты, производившие спутники, не отражая усилий и великих побед народа, охранявшего и лелеявшего огромную прекрасную страну, эта наивная символика теперь заслонялась знаком чужой победы и чужого господства.
Вместо спутников покоренной стране предлагались сигареты завоевателей. Вместо космонавтов, инженеров и воинов примером для подражания предлагался ковбой. Над завоеванным городом поднимался флаг оккупации. Отныне со всех углов и фасадов, со всех страниц и экранов будут показывать эти символы позора и плена. Чтобы взгляды покоренных постоянно утыкались в этого бравого, сделавшего свое дело ковбоя, покорившего другую страну, позволившего себе перекур.
Хлопьянов стоял, задыхаясь от бессилия. Вдоль стены медленно подымался завершающий ломоть рекламы. Покачивался на стальной стреле японского крана. Хлопьянов оглядывался, надеясь увидеть среди прохожих таких же как и он, возмущенных. Но мимо валила толпа, торопились озабоченные люди, и никто не поднимал головы, не замечал, как водружается в московском небе отвратительный знак, совершается казнь родного города.
И такая в нем ненависть, бешенство до слепоты в глазах, застилающая мерзкое изображение, стрелу крана, пробегающую мимо толпу. Ненависть к незримому, захватившему город победителю. Ненависть к живущим в городе предателям, отворившим ворота врагу. Ненависть к рабочим в оранжевых робах, не ведающим что творят, за мзду укрепляющим над своим порогом знак своего позора. Ненависть к толпе, не замечающей своего плена, равнодушно отказавшейся от Родины и свободы.
Он стоял ослепленный, и сквозь пелену ненависти просвечивал мерзкий ковбой.
Он нашел Красного генерала в тесной комнатке сербско-русского общества, где на стенах висели фотографии сербских храмов и копии церковных мозаик с большеглазыми желтолицыми святыми и красовалось изображение вождя боснийских сербов Караджича в окрестностях задымленного Сараева. Красный генерал, загорелый, горбоносый, усатый, вольно развалился в кресле. Его карие глаза скользили по иконам и храмам, останавливались на худощавом верзиле, что сидел перед ним на стуле, шаркая неопрятными башмаками. Поодаль разместился другой человек, плотный и настороженный, выложив на колени стиснутые, словно готовые к удару кулаки. На его скуластом, с русыми усами лице холодно и пытливо синели глаза. Нелюбезно осмотрели вошедшего Хлопьянова.
Хлопьянов представился, сославшись на рекомендацию редактора. Красный генерал пожал его руку своей твердой цепкой рукой, покрытой застарелыми ожогами. Усадил на расшатанный стул, продолжая разговор, вызывая у верзилы довольные смешки. Тот шаркал ногами, крутил головой, и на его камуфлированной засаленной форме краснели нашивки за ранения.
Хлопьянов старался уловить мысль беседы, терпеливо дожидаясь, когда она завершится, и генерал уделит ему внимание.
– Зачем, говорю, вы меня в Москву вызывали? Зачем она мне, ваша Москва? – генерал иронизировал над кем-то, кто вытребовал его в Москву. – У меня на даче самый поливальный сезон. Огурцы зацветают. Хозяйка ругается: "Куда, говорит, тебя несет! Закусь свою проворонишь!" А и правда, сорт так и называется "Закусь". После рюмки откусишь, никакого сала не надо. Вот я и сижу, в этой Москве, и огурцы снятся!
– Это хорошо, товарищ генерал, когда огурцом закусить можно, – похохатывал верзила. – А то все больше рукавом.
Хлопьянову, несколько минут назад пережившему острую ненависть, торопившемуся к генералу, чтобы найти у него понимание, отклик, были неприятны эти похохатывания и пустые слова. На улицах враг развешивает флаги своей оккупации, выставляет знаки своей победы, а здесь в каком-то дурацком культурном центре, среди иконок, церквушек сидит боевой генерал. Управляет не армиями, не отрядами мстителей, а говорит необязательные пустые слова. Неужели это он в дни проклятого августа, единственный среди генералов, поднял по тревоге свой округ, вывел из казарм войска, готовился идти на Москву, за что и был после провала московской затеи изгнан из армии. Неужели это он – об огуречных грядках?
– Хочу себе баньку скатать, – продолжал генерал, ухмыляясь, отчего усы его топорщились. – Завезли мужики хорошую древесину. Ошкурили, начали рубить, чтобы к осени стояла. Чем еще заниматься на пенсии? Баньку истопил, лафитничек пропустил, попарился, еще пропустил. Хорошо в предбанничке посидеть, из самоварчика чай похлюпать!
Верзила в камуфляже вертел от наслаждения шеей, сладко, по-жеребячьи, всхрапывал, словно уже сидел в душистом предбаннике, и в открывшейся на мгновение двери – сизый пар, свист веников, стенания и оханья, проблеск голых распаренных тел.
– Жену родную не надо, товарищ генерал, а баньку давай!
Хлопьянов нервничал. Не за этим он торопился к генералу. Не это собирался от него услышать. Не таким желал увидеть своего кумира. Неужели это он, Красный генерал, еще год назад выходил на Манежную площадь, в изморози, синих прожекторах. Поднимался над черной неоглядной толпой, заливавшей площадь до стен Кремля. Блестя золотыми погонами, с кузова грузовика хриплым мегафонным голосом звал народ к восстанию. И толпа внимала вождю, славила его, повторяла тысячеголосо его клокочущее грозное имя. Неужели это он – о каких-то баньках и вениках?
– У меня сейчас такая жизнь, другой не хочу! Рыбу из окна ловить можно. Старица к лету подсыхает, в ней омутки остаются, а в омутках щуки! Вот такие! – генерал раздвинул коричневые обгорелые ладони, повернул горбоносую голову от одной руки к другой, словно оглядывал пятнистую рыбину с липким хвостом и узкой костяной головой. – Жена говорит: "Ступай, отец, налови на уху!" Спиннинг беру, закидываю с огорода, и пока ловлю, жена кастрюлей гремит, воду кипятит, лавровый лист засыпает.
– А у нас щук, хоть вилами коли! – гоготал верзила. – Чуть лед вскроется, они у коряг играют. Вилы бери и коли!
Оба, довольные собой, похохатывали. В карих прищуренных глазах генерала горели огоньки удовольствия.
"Неужели это он? – разочарованно думал Хлопьянов. – Невзоров снимал его у обелиска погибших воинов, и Красный генерал клялся вырвать страну из рук оккупантов. "Он, Хлопьянов, с другими офицерами штаба голосовал за своего генерала". Неужели это он – о каких-то рыбалках и щуках?"
Хлопьянов нервничал, огорчался. Встреча, к которой он так готовился, не сулила успеха. Перед ним сидел человек, ушедший из политики, довольный своей генеральской пенсией, забывший о бедах Отечества.
Дверь растворилась, без стука вошли двое. Усатый охранник вскочил, набычил голову, нацелил кулаки для удара. Узнавая вошедших, расслабился, распустил в мышцах узлы и пружины. Опустился на стул, оглядывая всех неспокойными глазами, которые на мгновение теплели, когда останавливались на генерале.
Один из вошедших, лысоватый, большелобый, с рыжей, кудрявой на скулах бородой, был возбужден. Уже с порога порывался говорить, словно только что оставил собрание, где велся острый раздражительный спор. Быстро обошел сидящих, протягивая свою мягкую потную руку, заглядывая в лицо выпуклыми слезящимися глазами. Когда здоровался с Хлопьяновым, наклонил к нему свой неопрятный пиджак со значком депутата.
Хлопьянов узнал его. Это был Константинов, известный дерзкими выступлениями в парламенте. Вместе с друзьями, такими же молодыми и яростными, атаковал микрофон, будоражил парламент, дерзил президенту, пререкался со спикером, докучая желчному язвительному Хасбулатову.
Узнавая Константинова, видя его вблизи, Хлопьянов поразился его усталому виду, нездоровому цвету лица. Едкая раздражительность проявлялась в конвульсиях рта, в бегающих с красноватыми белками глазах.
Второй, крупный, застенчивый, похожий на провинциального преподавателя, держал в руках пухлый сверток. Издали поочередно всем поклонился.
– Ну что же вы не пришли на политсовет! – упрекал генерала Константинов. – Все говорят: "Фронт! Фронт!" А ведь я не могу один фронт держать! Его прорвут! Мне тылы нужны!
Константинов, – и это побуждало Хлопьянова искать с ним встречи, – был лидером "Фронта национального спасения", организации, собиравшей на площадях многотысячные митинги, где над толпой колыхались коммунистические красные флаги, черно-золото-белые имперские стяги, качались церковные хоругви и портреты Ленина, пестрели транспаранты, прославлявшие Сталина, царя и маршала Жукова, проклинавшие сионистов, Ельцина, демократов-предателей. На этих пестрых, как лоскутное одеяло, митингах, на трибуне появлялся Константинов, по-ораторски картинно вздымал кулак, произносил свои радикальные трескучие речи, извергая из толпы восторженные громы и рокоты.
Теперь он появился в комнате, внося за собой электрические разряды то ли недавнего митинга, то ли незавершенного спора.
– Наш "Фронт", согласитесь, не ширма для коммунистов! – обратился он к Красному генералу, требуя его сочувствия. – Коммунисты пользуются нами, как прикрытием! Делают, как всегда, свое партийное дельце! А когда сделают, выкинут нас, как попутчиков! Хорошо хоть не расстреляют! Бабурин возмущен до глубины души, хочет выйти из "Фронта"! Боюсь, это кончится грандиозной склокой! Прошу вас, повлияйте на своих друзей-коммунистов!
Генерал кивал, шевелил усами под горбатым казачьим носом. Но было видно, что ему доставляет удовольствие раздражение Константинова, генерал не любит его, не станет ему помогать, не вмешается в изнурительную интригу, предпочитая оставаться среди своих рыбалок и грядок.
– Сейчас раскол губителен! – Константинов вдохнул ртом воздух, обнажая в бороде влажные зубы. – Две трети парламента наши! Хасбулатов начинает нас слушаться. К осени разразится кризис, и мы скинем Ельцина. Я прихожу к Хасбулатову не от "красных" и не от "белых", а от "Фронта"!
Генерал одобрительно кивал, соглашался. Казалось, восхищался политической миссией Константинова, пламенного трибуна, организатора и вождя. Но в коричневых глазах генерала горели едва заметные огоньки смеха. Словно он ведал нечто такое, что обесценивало роль Константинова среди московской суеты и интриг. Он не пускал Константинова в свой мир, не приближал его к цветущим огурцам, над которыми жена наклоняла лейку, летучий серебряный ворох с шелестом сыпался на зеленые листья, и пчела, недовольно жужжа, прорываясь сквозь струи, покидала желтый цветок.
– Руцкой наконец пошел на таран! – Константинов засмеялся, довольный шуткой, где обыграл недавнее летное прошлое вице-президента. – Сначала он летал на сверхвысоких, а теперь спустился на сверхнизкие! И молотит Ельцина из всех орудий! После того, что он наговорил президенту, он уже к нему не вернется, останется с нами до последнего! Надо объединяться вокруг Руцкого! Убедите коммунистов, пусть не дурят и играют общую партию!
Генерал покусывал усы, смотрел на Константинова. Но Хлопьянову казалось, видит не его, а зеленый омут, глянцевитые листья кувшинок, и рыбина в брызгах вырывается из воды, сгибается, трепещет на траве, зарывается в стебли, и генерал ловит ее своими обгорелыми, в старинных ожогах, руками.
– Через неделю конгресс "Фронта"! Вы должны непременно выступить. Ваш призыв к единству будет услышан. Нам нужно продержаться до осени, сбросить Ельцина, а уж потом разберемся, пусть даже перестреляем друг друга! – Константинов хрипло рассмеялся сквозь мокрые зубы. – Я лично готов на любую роль, лишь бы выиграло общее дело!
Генерал доброжелательно молчал, уступая Константинову все пространство разговора. Испытывал удовольствие от его резких откровенных признаний. От вида его рыжеватой вьющейся бороды, лысоватого лба, выпуклых болезненных глаз. Но дальше этой комнаты, Москвы с митингами, парламентскими скандалами, с разоблачениями Руцкого и лукавыми ухмылками Хасбулатова, дальше этого видимого и понятного мира генерал не пускал Константинова. Хлопьянову, наблюдавшему их разговор, казалось, что в глубине души генерал презирает Константинова. Их разделяет огромное непреодолимое несходство. И чтобы не обнаружить его, генерал сохраняет на лице мнимое благодушие.
– У нас на конгрессе будут присутствовать сербы. Мы хотим вас просить вручить нашим сербским братьям православное знамя. Точную копию того, с которым сто лет назад русские освобождали Балканы, – он повернулся к своему спутнику, все это время стоявшему с пакетом поодаль. – Разверните, пожалуйста, знамя!
Человек, похожий на сельского краеведа, стал разворачивать сверток. В складках мятой бумаги сочно, подобно маковому цветку, вспыхнула малиновая ткань. Краевед, волнуясь, гордясь своей ролью, стелил на полу знамя. Оно заняло все свободное пространство комнаты. Лежало, парчовое, малиновое, с вышитым золотым крестом, с серебряной славянской надписью: "С нами Бог"! Все любовались знаменем, а краевед счастливо рассказывал:
– Сей флаг, а вернее – предтеча оного, был сшит на средства самарского купечества и дворянства. Вручен добровольческим отрядам, влившимся в русское воинство, освобождавшее Балканы от турок. Мы со своей стороны сделали точную копию того славного знамени. Отыскали выкройку, купили на народные деньги индийскую парчу, заказали у златошвей на патриаршем подворье серебряное и золотое шитье. Освятили знамя в кафедральном соборе. И вот я привез сей стяг, выполняя волю патриотических граждан Самары, с тем, чтобы вручить его нынешним русским добровольцам, воюющим в православной Сербии за общеславянское дело. Примите сей дар, и да поможет он сокрушить агарян и проклятых латинян, посягнувших на православие!
Генерал любовался знаменем. Наклонился, потрогал золотистую бахрому. Верзила в камуфляже с нашивками за ранение поджал под стул неопрятные башмаки. Озирал прямоугольник знамени, золотое распятие, серебряную надпись.
– Передам, – сказал он. – Через неделю возвращаюсь в Боснию. Передам знамя нашим "вукам". Вручу перед строем. Пусть каждый с оружием, на коленях, целует знамя. А потом с ним в бой на Сараево! – он неуклюже стал на колени, стукнув о пол костями. Приподнял на своих лапищах край полотнища, словно держал в пригоршнях малиновую воду. Приблизил губы, словно собирался пить. Поцеловал знамя несколько раз, – в бахрому, в серебряные буквы, в золотой крест.
– Мы брали Вуковар, чистили его от хорватов. Там был такой перекресток, между церковью и сквером. Простреливался, никак не пройти. Сербский взвод почти весь полег. Замкомвзвода мне говорит: "Братушки русские, вам идти!" Я гранату взял, помолился, говорю своим "вукам": "Прикрывайте, а убьют, матери напишите!" Пошел вокруг сквера, а сам молюсь: "Ангел Хранитель, заслони, защити!" Прокрался к пулемету с тыла, гранату метнул. Не видел, как взорвалась, почувствовал толчок в плечо. Очнулся, лежу в церкви, вокруг меня "вуки" стоят, а над головой на стене ангел нарисован, и в плече у него дыра от пули. Это он, Ангел Хранитель, пулю мою в себя принял, а меня жить оставил! Вот теперь и живу!
Он поворачивал ко всем свое наивное простое лицо, словно удивлялся тому, что жив.
– Вот бы вам, товарищ генерал, в Боснию с нами отправиться! – сказал он. – Вот бы это знамя с собой повезти! Вас бы там приняли на "ура"!
– Все может быть, – сказал Константинов. – Может быть, прямо с конгресса, да и в Белград! Откомандируем вас от имени "Фронта". А сейчас на минуту отойдем, пошепчемся, – он взял под руку генерала, отвел к окну, и они стояли, заслоняя свет, и лежащее знамя в тени стало еще сочней и лучистей.
Хлопьянов смотрел на флаг, и его не оставляло разочарование, близкое к горечи. Эти увлеченные люди шьют копии старинных знамен, в то время, как знамя страны сорвано с древка. Боевые, овеянные Победой знамена свалены в грязь. Над покоренной Москвой развевается флаг оккупации. Военные люди стреляют, получают ранения на чужой войне, а здесь, в покоренной России, не видно бойцов, ни единая пуля не настигла предателя. Действуют опереточные бумажные "фронты", шьются батистовые флаги, движутся крестные ходы, и на все взирает неуязвимый хохочущий враг.
Константинов с генералом вернулись от окна. Краевед любовно и бережно сворачивал малиновый стяг. Простились и ушли, прихватив с собою верзилу. Хлопьянов подумал, что теперь они останутся с генералом вдвоем и смогут побеседовать. Но Красный генерал не дал ему говорить.
– Если есть время, давайте съездим на завод. Там у меня друг работает. Строят "Бураны" для Космоса. Не каждому показывают. По дороге все и обсудим.
Кивнул усатому охраннику, вывел Хлопьянова к машине.
Охранник сидел за рулем, и его пшеничные усы и синие недремлющие глаза отражались в зеркале. Красный генерал и Хлопьянов поместились на заднее сиденье. Генерал был задумчив. Хлопьянов, боясь, что им недолго оставаться вдвоем, торопился изложить собственные взгляды.
Он опять предлагал свои услуги, свой боевой опыт, свои связи в военкоматах для формирования патриотических отрядов. Молодые люди через военкоматы направляются на срочную службу в спецназ и ускоренно, через шесть-девять месяцев овладевают навыками вооруженной борьбы. Становятся ударной силой оппозиции.
Генерал молча слушал, покусывал жесткие усы, смотрел сквозь стекло, за которым мелькали торговые киоски и лавки с разноцветными ярлыками заморских соков и вин, и народ, как пчелы, роился в торговых рядах. Хлопьянову было неясно, слушает генерал или нет.
Хлопьянов развивал свои мысли. Он бы мог подобрать из боевых офицеров спецназа инструкторов для рабочих дружин. На пикниках, на загородных сходках, подальше от глаз дружинников станут учить приемам вооруженной борьбы. Действиям малыми группами в условиях уличных беспорядков. Сопротивлению войскам и милиции, разгоняющим демонстрантов. Охране и защите лидеров, выступающих на митингах.