Невыдуманные рассказы о невероятном - Ион Деген 14 стр.


После приятного рабочего дня не менее приятной оказалась прогулка по праздничной набережной, заполненной беззаботными курортниками. Большой иллюминированный теплоход "Шота Руставели" был пришвартован к причалу у самой набережной в ожидании отплытия. Громогласное общение пассажиров на палубах с оставшимися на берегу. Преобладание гортанной речи, придававшей еще больше пряности романтике южного порта.

В гостиницу он вернулся поздно вечером, слегка перегруженный отличным грузинским вином.

Рано утром профессор не без труда разыскал синагогу, хотя дежурный администратор, молодой предупредительный грузин, очень подробно объяснил, где она находится, и даже вполне профессионально нарисовал схему улиц.

Молящихся было немного. В отличие от Москвы, здесь он почувствовал себя на месте, хотя окружавших его евреев до начала молитвы он ни за что не отличил бы от грузин или абхазцев.

Профессор сложил талит и тфилин в синий бархатный чехол, на котором золотыми ивритскими буквами было вышито изречение из Библии, и попрощался с оставшимися в синагоге евреями. Он должен был успеть позавтракать до того, как за ним в гостиницу приедут из института.

Но евреи сердечно пожимали его руку, не торопясь расстаться с ним. Профессор почувствовал, что не только сердечность этой встречи отдаляет момент, когда он сможет покинуть гостеприимную синагогу.

Несколько коротких фраз на грузинском языке, которыми обменялись евреи. Какая-то скрываемая тревога повисла в воздухе…

Профессор Орен не ошибся. Невысокий плотный еврей средних лет в фуражке, под которой могла бы спрятаться голова лошади, смущаясь, произнес:

– Прастите, дарагой. Панимаете, мы, евреи, нэ любим себя афишировать. – Он прикоснулся к бархатному чехлу с ивритскими буквами, вышитыми золотом.

– Панимаете, дарагой, было бы очин харашо, чтобы вы завернули это. Нэ надо, чтобы видели чужие…

Стоявший рядом еврей тут же услужливо подал газету. Настроение было испорчено.

Накрапывал теплый летний дождик.

Неторопливой походкой к профессору Орену направился долговязый милиционер – то ли грузин, то ли абхазец. Он лениво ткнул пальцем в сверток, завернутый в уже слегка намокшую газету:

– Что это там у тебя?

Профессор Орен был выше среднего роста. Но он посмотрел на милиционера снизу вверх и спокойно ответил.

Крупнейший в мире нейрофизиолог мог бы проанализировать, сколько миллисекунд длился импульс из подкорки в кору головного мозга, пока отрицательная эмоция возбудила участок коры, хранивший память, пока по отросткам нервных клеток импульс достиг височной области мозга, пока двигательный центр речи послал команду мышцам гортани, языка и лица.

Но главным была память. Профессор Орен помнил талмудический рассказ.

… В ту пору, когда в Римской империи исповедание иудаизма было объявлено вне закона и каралось смертной казнью, верующий еврей вышел из подпольного молельного дома с тфилин, скрываемыми в сжатом кулаке.

К еврею подошел вооруженный центурион и грозно спросил, указывая на сжатый кулак:

– Что это у тебя?

Еврей окаменел от страха. Он даже не подумал о смысле произнесенного ответа:

– Крылья голубя.

– Крылья голубя? Покажи.

Крылья смерти прошелестели над обреченным евреем. Он разжал кулак.

На раскрытой ладони лежали… крылья голубя. Центурион с удивлением посмотрел на руку еврея, на крылья голубя и медленно, оглядываясь, пошел по пустынной улице.

С тех пор, говорит Талмуд, евреи во всем мире укрепляют ремешки тфилин в виде крыльев голубя.

…Профессор Орен стоял перед советским "центурионом" на пустынной сухумской улице. Теплый дождик прибил пыль. Капля сорвалась с листа олеандра и ударила по газете, в которую был завернут бархатный чехол с талит и тфилин. Конечно, Советский Союз – не Римская империя. Определенно, посещение синагоги не карается смертной казнью. И все же профессор Орен не смог бы объяснить, почему на вопрос милиционера "Что это там у тебя?" он вдруг ответил на иврите:

– Канфей иона.

Маловероятно, что милиционер, грузин или абхазец, знал иврит. Маловероятно, что до него дошел смысл сказанного. Канфей иона – крылья голубя.

Но милиционер с удивлением посмотрел на сверток и медленно, оглядываясь, пошел по пустынной улице.

В этот день профессор был недостаточно внимателен во время симпозиума. Мысли его по непредсказуемым тропинкам убегали от докладов, возвращали профессора в синагогу к встревоженным евреям, от них – к длинному милиционеру, а затем еще дальше – в прошедшие века, на улицу Древнего Рима.

Лично ему еврейство не причиняло неудобства. Оно не влияло на его социальное положение. Свобода его совести никогда не ущемлялась. На его научной карьере не отразилось то, что он еврей. Он не страдал от антисемитизма, точнее сказать – он даже не сталкивался с ним. Только дважды…

…Тогда ему уже исполнилось пять лет. Семья жила в Бруклине. Дедушке зачем-то понадобилось поехать в Манхаттэн, и он взял с собой маленького Бенджамина.

На углу Бродвея и Сорок Второй улицы рыжий верзила, забавляясь, сбил с дедушки черную широкополую шляпу. Дедушка поднял шляпу и укоризненно посмотрел на верзилу. Тот расхохотался и рванул дедушкину аккуратную пейсу.

Посмели обидеть его дедушку! Маленький Бенджамин впился зубами в твердую икру верзилы.

Рыжий хулиган завыл от боли. Он мотал ногой из стороны в сторону. Но Бенджамин разжал зубы только тогда, когда соленая кровь пропитала штанину и, наполнив его рот, вызвала рвоту.

Он долго отплевывался. Дедушка большим платком вытирал его испачканное кровью лицо. А полицейский, поспешивший на крик, увел верзилу сквозь собравшуюся толпу.

Это было первое столкновение с антисемитизмом. Второе состоялось относительно недавно.

…Выходки студентов университета в Беркли уже давно перестали удивлять профессора Орена. Он не обращал внимания на огромный плакат в окне штаба гомосексуалистов и лесбиянок. Он равнодушно проходил по кампусу мимо столов с пропагандистской литературой троцкистов и маоистов, мимо плакатов с красной пятиконечной звездой, серпом и молотом, мимо свастик и портретов Гитлера, мимо стендов Организации освобождения Палестины с призывами уничтожить Израиль, мимо геббельсовских карикатур на израильских "захватчиков". Но однажды карикатура привлекла его внимание. На фоне синей шестиконечной звезды, сплетенной с черной свастикой, он увидел свой профиль с увеличенным носом и выпяченной нижней губой. Надпись готическим шрифтом гласила: "Сегодня они владеют Беркли. Если вы их не остановите, они завладеют миром".

Профессор на мгновение встретился взглядом с сидевшим за столиком студентом. Он не был вполне уверен, но ему показалось, что это – один из студентов-медиков, который в прошлом году посещал его лабораторию. И это будущий врач…

У профессора Орена была возможность "осложнить" жизнь этого антисемита. Декан медицинского факультета – самый близкий друг Бенджамина. Старый квакер вечно спорил с ним на теологические темы. Но они любили друг друга. Кроме того, декан не терпел экстремистов, расистов и прочих антисемитов.

Можно было направить декана к стенду с карикатурой. Демократия – демократией, а экзамены строго официальны. Можно было направить. А зачем? Профессор Орен уже вышел из того возраста, когда впиваются зубами в икроножную мышцу. И сколько таких мышц в состоянии прокусить один человек?

…В Москве у него не было времени вспомнить о случае, происшедшем возле Сухумской синагоги. Большой театр. Пушкинский музей. Третьяковская галерея. Поездка в Архангельское и другие подмосковные имения. Все это – после встреч с коллегами, обсуждения работ и планов будущего сотрудничества американских и советских нейрофизиологов.

Ему хотелось встретиться с евреями, которым отказали в праве выехать в Израиль. Но гостеприимные хозяева великодушно старались не оставлять его наедине. Даже в синагоге рядом с ним постоянно появлялся еврей, старший научный сотрудник института. Профессор Орен не был настолько наивен, чтобы считать всех советских евреев праведниками.

Еще дома, в Калифорнии, он договорился со своими израильскими друзьями, что по пути из Москвы свернет к ним в Реховот, чтобы неделю поработать в институте Вейцмана. Он любил этот институт. Он любил доброжелательную неформальную обстановку в лаборатории, насмешки сотрудников над всем и над всеми, включая себя. Любил удивительный, не похожий на привычный, демократизм и абсолютное отсутствие чинопочитания. Он любил неповторимую спокойную прелесть парка, с органично вписанными в него красивыми институтскими корпусами, служебными зданиями, уютными коттеджами профессоров и студенческим общежитием справа от въезда, за широким газоном с одинокими пальмами, общежитием "Бейт-Клор", в окнах которого нет плакатов гомосексуалистов и лесбиянок. Он любил тихие тенистые аллеи, не засоренные столиками пропагандистов. А главное – здесь почему-то даже не задумываешься над тем, что где-то существует антисемитизм.

В Вене он наконец-то распрощался с "Аэрофлотом". До встречи с "Эл-Ал" у него было несколько часов, и он решил использовать их для беглого осмотра Вены, в которой он, как ни странно, оказался впервые.

В аэропорт он вернулся уже после того, как начали впускать в накопительный зал перед посадкой на израильский рейс. Он торопливо шел к своим воротам, сортируя в уме впечатления от увиденного при осмотре австрийской столицы.

Он объехал Ринг. Здесь, в этом городе истоки чудовищного коричневого селя, обрушившегося на Европу. Может быть, именно в той уютной кондитерской или в громогласном баре была вызволена из ада сатанинская мерзость. Миллионы безвинных жертв. Разграбленные и разрушенные шедевры – плоды человеческого гения.

В облике города профессор Орен тщетно искал хоть какой-нибудь намек на раскаяние. Специально постоял возле заброшенного и запущенного памятника советским солдатам. Комплекс показался ему помпезным и бесталанным. На фронтоне облупилась штукатурка. Возле Ринга этот памятник явно был инородным телом. Памятник солдатам, победившим фашизм. Победили ли?

Вспомнилась обжигающая искусственность в Московской синагоге, испуганные лица евреев в Сухуми, долговязый милиционер, вопрошающий "Что это у тебя?"…

А здесь, в Вене? Подозрительное отношение к любому, кто мог быть причастным к ужасу Катастрофы, идея которой возникла в этом городе. Случайно ли возникла? Он задал себе этот вопрос на площади возле дворца-музея, глядя на то, как голуби бесцеремонно садятся на загаженную ими голову королевы Терезы, поместившей в трон свой внушительный зад. Может быть, уже у нее могла возникнуть идея уничтожения ненавидимых ею евреев?

Задумавшись, профессор Орен подошел к воротам и предъявил билет молодому человеку в форменном костюме.

– Простите, господин, вы ошиблись. На Тель-Авив – в соседние ворота. Стоявший рядом с ним шатен в таком же костюме усмехнулся:

– Какая разница? В какие бы ворота не ткнулся еврей, он, в конце концов, попадет в Израиль.

Профессор Орен внимательно посмотрел на шатена. Он не пытался определить, какой подтекст содержала произнесенная фраза. Он не пытался оценить неопределенную улыбку. Ирония? Безразличие? Возможно, даже доброжелательность?

На мгновение он представил себе шатена в форме офицера СС. И не здесь, в венском аэропорту, где форма офицера СС почему-то казалась профессору вполне естественной. Нет, не здесь, а в кампусе университета в Беркли.

Он посмотрел на часы. До отлета оставалось тридцать четыре минуты. Он круто развернулся и почти бегом направился в почтовый офис.

Профессор Орен даже не подумал, как сформулировать текст телеграммы, отправляемой жене. Шарик паркеровской ручки, казалось, сам катился по голубоватой поверхности бланка:

"Переезжаем в Израиль подробности из Реховота по телефону крепко целую Бен".

1987 г.

ЗОЛОТО ВЫСШЕЙ ПРОБЫ

Голда окаменела над раскрытой книгой. Она смотрела, но уже не видела строк, воскресивших в сознании кошмар ее детства. Зачем она взяла эту книгу? Сколько лет ни строчки по-русски. Даже считать стала на иврите.

Голда не знала, сколько времени она сидела над раскрытой книгой, не видя ее, не перелистывая страниц.

Голда. Саша так назвал ее тогда, в их первую ночь. Голда – золотая. Кроме этого слова Саша по-еврейски, кажется, не знал ни одного другого. В аэропорту, когда они прилетели в Израиль, чиновник, заполняя документы, спросил ее имя. Она сказала: "Голда".

Саша посмотрел на нее и улыбнулся. Так внезапно тридцатичетырехлетняя Ольга стала Голдой. Трансформация не по созвучию, а по тому, как в самые интимные минуты называл ее Саша. Может быть, именно поэтому она не сменила имени Голда на однозначное по смыслу ивритское имя Захава.

Саша был для нее всем. Даже сейчас, когда она приближалась к своему пятидесятилетию. В будущем году юбилей. Саша для нее все даже сейчас, когда у них три сына, три замечательных сына, когда она уже бабушка. Она любит его так же, как тогда, когда он бережно опустил ее на землю с кузова грузовика. Или еще раньше? Когда ей так хотелось, чтобы молодой доктор обратил на нее внимание. Она знала, что мужчины пожирают ее глазами. Но Саша был занят роженицами, больными женщинами и наукой. Ее, казалось, он даже не замечал.

Она была уже на пятом курсе института и работала медицинской сестрой в клинике акушерства и гинекологии. Отец был весьма состоятельным человеком. Ей не пришлось бы работать, не откажись она от помощи родителей. Но Оля прервала все связи с семьей, как только поступила в институт. На первом и на втором курсе было невыносимо трудно. После занятий – работа в фирме по обслуживанию, уборка квартир, мытье окон. В течение двух зимних месяцев по ночам выгребала грязь из окоченевших трамваев. А на занятиях слипающиеся глаза и боль в каждой мышце и в каждом суставе.

В школе она заслужено числилась первой ученицей. Но ведь это была сельская школа. Оля не обольщалась. Она знала, что, если не считать школьной программы, начитанные городские студенты, с детства приобщенные к богатствам культуры, сильнее ее. Не честолюбие, а понимание того, что без общей культуры нельзя быть врачом, заставляло ее совершать невозможное – выкраивать время для чтения не только учебников и конспектов, для посещения музеев, филармонии и театров.

После пятого семестра Оля начала работать медицинской сестрой, сперва в терапевтическом отделении, а потом, решив стать акушером-гинекологом, в институтской акушерской клинике. Там она познакомилась с Сашей.

Клиника была большой, и врачей было много. Но Саша был единственным. Не только в клинике. Во всем мире. Оля несла в себе это чувство, растущее и уплотняющееся в ее сердце, ни разу не выдав его даже движением брови.

С пятилетнего возраста, с того самого дня, когда оборвалось ее детство, когда она возненавидела свою семью, Оля научилась наглухо запирать мысли и чувства. Может быть, поэтому у нее не было близких друзей ни в школе, ни сейчас в студенческом общежитии, ни в институте, ни на работе.

Ее любили. Одноклассники – за ровный характер, за готовность помочь отстающему, за незаносчивость. Дети даже менее высокопоставленных родителей давали сверстникам почувствовать свою значимость. Надо ли говорить о возможностях дочери председателя райисполкома? Но ни разу она не реализовывала этих возможностей.

Ее любили и по-другому. Уже в восьмом классе она была оформившейся женщиной. И какой! Не один парубок вздыхал, глядя на совершенную скульптуру, изваянную античным художником. Но действительно создавалось впечатление, что она скульптура, неодушевленная красота, или существо, лишенное эмоций. Ей и самой казалось, что психическая травма, перенесенная в детстве, лишила ее способности любить.

Она заглушала в себе малейшее шевеление плоти. Уже в шестнадцатилетнем возрасте она шила себе прямые свободные платья. Но даже они не могли скрыть прелести ее фигуры.

Вся группа, парни и девушки, ахнули на первом занятии по физической подготовке, увидев Олю в обтягивающем тренировочном костюме. И без того не обделенная вниманием парней, она сейчас подвергалась форменной осаде. Деликатно-холодное объяснение тщетности попыток ухаживать за ней, а в одном излишне настойчивом случае – увесистая пощечина быстро создали ей славу бесчувственного манекена. Молодой человек, получивший пощечину, прозвал ее Гибралтаром. Эта кличка продержалась почти пять лет, пока группа, а за ней весь курс узнали о Саше Рубинштейне, враче из клиники акушерства и гинекологии.

Саша получил диплом в 1954 году. Именно в этом году Оля поступила в институт. Заведующий кафедрой акушерства и гинекологии безуспешно пытался принять в свою клинику самого выдающегося студента, который уже два года самоотверженно работал здесь, еще не имея врачебного диплома. Но профессору недвусмысленно дали понять, что не следует засорять научные кадры разными Рубинштейнами. Профессор пытался устроить Сашу не аспирантом, не клиническим ординатором, а просто врачом, но и это ему запретили.

Три года Саша работал акушером-гинекологом в сельской больнице. Осенью 1957 года доктора Рубинштейна наконец-то приняли врачом в столичную клинику. Возможно, высокопоставленному лицу, когда старый профессор обратился к нему с просьбой, пришло на ум, что в будущем некому будет лечить его высокопоставленную жену и дочь.

Три опубликованные научные статьи были частью солидной кандидатской диссертации, сделанной на материале сельской больницы. Доктор Рубинштейн не торопился оформлять диссертацию, хотя профессор требовал не переставая.

Уже год в их клинике медицинской сестрой работала очаровательная студентка. Сашу поражало совершенство этой девушки, сочетание ума и красоты со скромностью и деликатностью. Он удивлялся тому, с какой быстротой она схватывала сущность предмета. Роженицы и больные женщины обожали ее. Даже истерички умолкали, когда подходила к ним Оля, излучающая теплоту и доброжелательность. И, тем не менее, он заметил силовое поле, которым она отгораживалась от окружающего мира. Он полагал, что какая-то перенесенная ею душевная травма могла быть тому причиной, вероятно, неудачный роман.

Сашу угнетало одиночество. Похоронка о гибели отца на фронте пришла в 1942 году, за месяц до того как Саше исполнилось одиннадцать лет. В позапрошлом году он приехал в родной город, чтобы вместе с отчимом похоронить еще относительно молодую маму. Неоперабельный рак печени.

Он снимал угол у малосимпатичных людей. У него были друзья. Он нравился женщинам. Но ни на друзей, ни на случайных женщин у него не хватало времени. Вся жизнь его была заполнена работой в клинике, из которой иногда он не уходил по несколько суток подряд. А двадцативосьмилетнему мужчине уже хотелось устойчивости, семьи, продолжения рода.

Никогда еще никто не нравился ему больше Оли. Но о ней не могло быть и речи. Это не девушка для мимолетной связи. А ни о чем серьезном в этом случае он не имел права даже думать. Болезненно ощущаемый им слизкий антисемитизм выработал в нем твердую позицию – жениться только на еврейке.

Клиника переезжала в новое здание. Все, от санитарки до доцента, стали грузчиками. Грузовики с имуществом клиники один за другим пересекали город, расплавленный июльским солнцем. В такую жару даже в помещении халаты надевали на голое тело, а во время физической работы не могло быть более рациональной одежды. Как и другие мужчины, Саша был в тапочках на босу ногу, в легких полотняных брюках и в халате, под которым даже не было майки.

Назад Дальше