Далее следовали документы, в которых говорилось, что отказ Игоря Ракитова служить в вооруженных силах страны явился основанием для его ареста 20 апреля 1989 года. В соответствии с приговором суда Ракитов должен отбывать наказание по статье 80 Уголовного кодекса (уклонение от очередного призыва на действительную службу) в виде принудительных работ на один год шесть месяцев. Поступок Ракитова происходит из внутреннего понимания двадцатилетним молодым человеком роли армии, служащей для проведения антинародной политики, как пишет он сам в открытом письме. Нравственный выбор, отмечают его друзья, оправдан сейчас, когда правительственная армия подавляет национально-освободительные движения. Итоги этих военных мер известны: сотни убитых, изувеченных, пропавших без вести…
Через несколько минут Ракитов стоял перед нами. Высокий, с большими серыми, точно виноватыми глазами: "Можете убить меня, да я уже неживой, я ничего не чувствую и больше всего на свете хочу умереть".
- Ты объявил голодовку, Ракитов? - спросил Заруба. - Это хорошо. Сейчас люди лечатся голодом. А воздух у нас целебный. Никакой химии. На таком воздухе можно и поголодать. Ну-ка сними свои надавы, Ракитов, - строго приказал Заруба.
Ракитов покорно стал снимать ботинки. Я никогда не видел таких ног. Они были такой белизны, точно посыпаны крахмалом. Пальцы были мокрыми и синеватыми. Между пальцами запеклась кровь. От ног шел дурной запах прели, гниения, пота.
- Откройте форточку. Задохнуться можно. Ну кто с тобой рядом будет спать, Ракитов? От тебя за три версты падалью несет!
Две огромные слезы выкатились из ракитовских глаз. Он стоял не шевелясь.
Заруба смягчился. Спросил:
- Ракитов, ты хочешь с нами строить новую жизнь? Хочешь помочь себе и товарищам?
- Хочу, - безразлично ответил Ракитов.
- Ну так давай же действовать, дорогой. Начнем с того, что перевыполним план. Говорят, ты в институт хотел поступать. Создадим тебе условия. Будешь заниматься. А ноги вылечим, Ракитов. С такими ногами ни одна женщина тебя в постель не пустит. Женщин любишь, Ракитов?!
Две слезы снова скатились по щеке осужденного. И вдруг, - я глазам своим не поверил, - Заруба встал и обнял Ракитова:
- Это не ты плачешь, Ракитов! Это я плачу. Это мои слезы льются из твоих глаз, Ракитушка ты мой! Признаюсь тебе, что в свое время я пережил твои беды. И никого, кроме Бога, не было в моей душе. Я готов умереть, Ракитов, лишь бы тебе стало лучше на этом свете, не веришь, Ракитов?
- Верю, - ответил отрешенно юноша.
- Хочешь, на колени стану перед тобой?
- Не надо.
- Помоги мне, Ракитов. Помоги нам. Меня съедят те, кто над нами. Они враги нашего эксперимента, хотя в общем-то я выражаю чистые идеи перестройки. Ты слышал что-нибудь о доктринальной модели Основ уголовно-исполнительского законодательства? Нет! Так вот, главная мысль этих Основ в поэтапном движении к освобождению человека, постепенное снятие всех режимных ограничений. Разумеется, по мере исправления. Ты хочешь, чтобы твои друзья были на свободе?
- Хочу.
- Помоги мне освободить твоих друзей! Это моя единственная просьба. У меня нет ничего в жизни, кроме этой колонии. Всего себя я готов отдать вам, заблудшим. Хочу вместе с вами выйти к новому свету. Помоги…
Ракитов молчал. Я был потрясен происходящим. Не мог пошевелиться. Передо мной стояли, нет, не Христос и Пилат, а скорее Христос и тот сборщик податей, который ринулся с хлебным ножом помогать Искупителю. А я, никчемный соглядатай, оказался случайным в этой беседе, да и в этой жизни, такой нелепой и загадочной.
- У вас есть вопросы? - это ко мне обратился Заруба.
Юноша с алыми губами с запекшейся на них кровью вызвал во мне мучительно болезненное чувство вины, точно я его бросил в этот страшный мир зла и насилия, точно я его избил, растлил, точно я и дальше буду его пытать, мучить. Неожиданно для себя я спросил:
- А вы знаете Святого Себастьяна?
- Не знаю, - ответил юноша.
- Неужели вы никогда не видели на картинах великих художников прекрасного юношу, привязанного к позорному столбу и пронзенного стрелами?
- Не видел, - отвечал он спокойно.
- А что вы любите читать?
- Я не читаю светской литературы.
- Даже Толстого и Достоевского?
- Да.
- А как ты относишься к маколлизму? - это Заруба спросил.
- Я не знаю, что это такое.
- Квакин! Я что говорил… Не знает народ самого главного. Не знает Рахитов, что такое маколлизм. Провести дополнительно разъяснительную работу…
- Я знаю, что такое маколлизм… Я не так выразился, - поспешно проговорил юноша. - Это учение о радостном и справедливом общежитии, о совместном труде и заботе о ближнем…
- Ну вот, а ты говоришь "не знаю". Квакин, все равно проведи в этом отряде воспитательную работу…
- Будет сделано, - ответил Квакин.
- А теперь, Квакин, пригласи этого писателя Першнева.
Явился Першнев. Голова у него была перевязана шарфом. Щека вспухла. Глаза его горели гневным огнем. Он с ходу стал обвинять не только руководство колонии, но и все судопроизводство, всю систему бесправия, которая царит, по его мнению, в государстве.
- Да, я против тоталитаризма как в государстве, так и в колонии. Я против утопических идей и их осуществления, потому что коммунизм нужен руководящей элите, заинтересованной в подавлении всех человеческих свобод! Я не желаю становиться слепым исполнителем в руках узурпаторов власти! Не желаю быть душителем свободы.
- Значит, тебя не устраивает и наш режим? Ты считаешь, что мы отняли у тебя свободу? Квакин, это недоработка коллектива в целом! Люди не знают, что мы им даем! Это серьезная недоработка, Квакин!
- Я предпочту умереть, гражданин начальник, чем соглашусь поддаться вашей гнусной идеологической обработке! Пусть ваши квакины не стараются! Настанет день, и ваши прогнившие души превратятся в прах…
- Послушай, Першнев, в стране объявлена перестройка, а ты, выходит, противник преобразований?
- Перестройка - еще один обман шайки бандитов!
- Значит, ты не хочешь, чтобы твоим товарищам стало лучше жить в колонии?! Не хочешь помочь самому себе?
- Здесь никто никому не сможет помочь. Там, где лишают человека свободы, там ничего, кроме смерти, ждать нельзя. Смерть - единственное избавление от этой вашей чумы!
- А вот тут ты ошибаешься. Мы принимаем меры, чтобы дать всем осужденным максимум свободы! У каждого будет возможность жить на воле, бывать в семье. С любимыми женщинами, Першнев. У тебя есть любимая женщина?
- Это еще одно преступление, если хотите и перед Богом, - лишать единения с противоположным полом…
- А ты на двести, на триста процентов прав, Першнев. Так давай же вместе бороться за свободу. Нам нужна реальная перестройка, а не болтовня. Нам нужна такая перестройка, которая отвечала бы интересам всех трудящихся.
- С вами ничего перестраивать не буду. Вы испоганили мою душу, отняли то самое лучшее, что было во мне. Ваша Единственная перестройка будет состоять лишь в том, чтобы вас всех до единого уничтожить…
- Квакин! Квакин! Позвать Багамюка! Немедленно общее собрание! - Заруба налился кровью. Квакин поднес ему стакан воды. Заруба отшвырнул стакан с такой силой, что стакан хлестнулся в окно, откуда посыпались стекла. Заруба опустился на стул. Сказал уже спокойно:- Отставить, Квакин. Никаких собраний. Велика честь! У вас есть решение?
- Есть, конечно, гражданин начальник. Наша комиссия уже дважды выносила решение на пять суток шизо, а вы не утверждали, гражданин начальник. Жалели барбоса. Комиссия снова настаивает, нельзя спускать таким бунтовщикам. Надо ему добавить еще пару суток. Не пять, а семь суток шизо, гражданин начальник. Пусть там выступает. И поместить его в северный изолятор, где сверху и с боков подтекает и куда крысы сбегаются по ночам. Пусть перед ними выпендривается, а мы не потерпим нарушителей в своей среде! У нас здоровый коллектив!
Першнев расхохотался. Его смех долго еще был слышен, пока не захлопнулась последняя дверь.
Следующим предстал перед нами Конников Слава. Весь в шрамах. В ожогах. Мне успел рассказать Заруба, как Слава неудачно осуществил самосожжение. Заруба раскрыл дело Конникова на нужной странице, и я прочел маленькую заметку, набранную типографским шрифтом. Заметка называлась "Самосожжение на площади Дзержинского". Автор рассказывал: "Когда мы с товарищем выезжали на площадь с проезда Серова, я увидел, как со стороны Политехнического музея к памятнику бежал молодой человек с пакетом в руках. Обогнув памятник, мы стали свидетелями странного зрелища. Человек поднял над собой сферическую пластиковую канистру и вылил на себя ее содержимое. В этот момент я понял, что произойдет через секунду. Молодой человек достал спички, мгновенно вспыхнул и с жутким криком начал кататься по газону, покрытый плотным слоем огня. Откуда-то взялись люди с брезентом. Милиционер бесстрастным голосом отдавал команды. Потушенный самосожженец - живой, но с подпалинами на одежде и теле - был увезен машиной "скорой помощи".
- А что было потом? - спросил я.
- А потом меня били.
- За что?
- За осквернение памятника…
- А почему ты выбрал именно этот памятник?
- В Москве только один такой памятник.
- Слава, у тебя есть мать? - спросил Заруба. Слава кивнул головой.
- Кем она работает?
- Уборщицей в исполкоме. Заруба вздрогнул.
- Не жалеешь ты свою мать. Слава. Не любишь ты ее! Скажи честно, не любишь ведь?
- Люблю.
- Ты и себя не любишь, и отсюда все беды. Ну какое ты имел право заниматься самосожжением? А если все себя начнут сжигать, что тогда будет? Кто новую жизнь будет строить?! Кто, Квакин, будет строить новую жизнь, если все сожгут себя?
- Некому будет строить новую жизнь, гражданин начальник, - бойко ответил Квакин.
- Так надо разъяснить этим осужденным это положение.
- Разъясняли, гражданин начальник.
- И смотри у меня, Конников, не вздумай здесь у нас выкидывать подобные коники. Мы должны экономить бензин. Так, Квакин? - уже широко улыбнулся Заруба, должно быть довольный своей остротой.
- Так точно, гражданин начальник.
- Вот что, Степнов, немедленно подключайтесь к практической работе. Пока группа Лапшина разрабатывает теоретические проблемы демократизации, гуманизации и даже эксгумации старого барахла, - Заруба решил, что он удачно сострил, рассмеялся, вытер платком лоб - устал, черт побери, - и добавил:-…будете работать в жесткой изоляции. Ваш маршрут - восточный подвал - северный изолятор - библиотека - западный подвал. Оба подвала оборудованы - записывающие устройства, шурудило, спортивный инвентарь, - Заруба снова рассмеялся. - Рекомендую не перепутывать бананы и бананки, металлические ломики и резиновые палки, в остальном разберетесь сами. Квакин вас проводит. Контролировать ваши результаты будет Орехов. И чтобы без всяких там плюрализмов. Нужен точный диагноз. Методика нужна, а не болтовня. Эти трое ребят - отличные парни. Стали овцами. Надо им вернуть мужское достоинство.
Когда Заруба ушел, Квакин мне сказал:
- Вам повезло. Главное - выкиньте из головы прошлое. Оно теперь никому не нужно. Врубайтесь в работу. - И он стал подробно рассказывать о том, как надо переделывать личность, как применять на практике маколлизм, а в заключение еще раз подчеркнул, что все-таки главное - забыть все то, что осталось за колючей проволокой: близких, родных, свои прежние увлечения, привязанности, - ничто не должно отвлекать настоящего маколлиста от высоких его обязанностей!
13
Вопреки наставлениям Квакина, я жил прошлым. И, может быть, это была моя настоящая, радостная и грустная жизнь.
Я перебирал в памяти, как все произошло…
Зал был маленький, народу набилось много: не часто в крохотном зале Ленинградского университета собирается едва ли не всесоюзное сборище философов, психологов, педагогов, милиционеров, - господи, кого же тогда только не было в тот день! А все из-за того, что должен был выступать знаменитый Шапорин, а может быть, и не потому: может быть, просто народу было невпроворот, потому что сама по себе проблема - духовная жизнь современного человека - была интересна всем, на слуху у всех. Это было время, когда слово "личность" стало потихоньку набирать силу и уже никто не осмеливался говорить произносящему термины "личность" или "индивидуальность", что он тем самым принижает роль коллектива.
Я стал рассматривать зал и вдруг увидел знакомый профиль. Профиль принадлежал девице лет восемнадцати. Я с нею не то чтобы познакомился, а так, обмолвился двумя-тремя фразами на предыдущей конференции, где у меня было достаточно скандальное выступление и где собравшиеся единодушно осудили меня. Тогда эта девица подошла ко мне и сказала:
- Вы говорили сегодня прямо противоположное тому, о чем писали в "Новых исследованиях".
- Правильно. Вы следите за прессой? Сколько же. вам лет?
- Я студентка второго курса, а о вас нам рассказывал на семинарских занятиях Анатолий Сергеевич Ведерников.
Она назвала это имя, и моя игривость исчезла в одно мгновение. Толя Ведерников три месяца назад выбросился из окна десятиэтажного дома, а незадолго до этого он мне сказал: "Не вижу выхода". - "Надо бороться, - ответил я, - в этом выход". - "Бессмысленно". - "А уход из жизни - это предательство и подлость". - "Значит, я способен только на подлость и предательство", - произнес он так жалобно, что меня взорвало: "Да перестань же ты скулить!" С тех пор я его не видел. И теперь никогда не увижу. Когда узнал о его смерти, подумал: "Может быть, это и есть истинный шаг борьбы с этими сволочами! - И тут же упрекнул его:- Ну если ты кончаешь с собой, так сделай так, чтобы последний твой вздох стал нокаутом".
Я не успел тогда переговорить с девицей: она убежала, сказав, что торопится на поезд. А потом месяца через два - это были студенческие каникулы - она в институте подошла ко мне, передала чью-то рукопись, попросила, чтобы я кому-то подписал книжку, которую она вытащила из своей сумки. Я подписывал, изредка поглядывая на ее малиновый румянец, говорил какую-то ерунду, мол, жанр дарственных надписей я еще не освоил, а сам чувствовал, как она хороша, и еще думалось, что, чего доброго, не случайно она оказалась в нашем институте. Я предложил ей пойти в буфет чайку попить, а она вновь так же быстро исчезла.
А теперь я пробирался на свободное местечко рядом с нею. Она едва заметно кивнула на мое приветствие и чуть-чуть покраснела. И хоть я первые пятнадцать минут ни слова не сказал ей и она ни слова не произнесла, а все равно между нами будто шел безмолвный разговор.
"Вы знаете, что такое Мойра?" - эта фраза действительно застряла у меня в мозгах, и я хотел именно такой вопрос ей задать, но никак не мог улучить момент, да и фраза не слетала с кончика языка. Само по себе слово "Мойра" звучало для меня отвратительно. Оно казалось мне колючим, грязным, оскорбительным и никак не соответствовало тому высокому смыслу, который я хотел в него вложить.
"Это, наверное, что-нибудь сильно ругательное?" - спросила бы она. Слово "сильно" она проговорила очень приятно. Казалось бы, пустячное словцо, но оно так мило прошепелявилось в ее устах, господи! Что же я болтаю, в этом слове нет и шипящих, но вот она в этих свистящих буквах сразу будто запуталась и покраснела.
- Неужто я способен даме говорить пошлые вещи?
- Ну а эта ваша выдра… Нет, не выдра, а кобра, или как вы сказали?
- Я сказал "Мойра". Это богиня судьбы. Их много, мойр. У каждого своя. И у каждой есть свой клубок нитей. В вашей сумке, наверное, есть клубок нитей моей судьбы? Какого цвета они?
И вот тут-то произошло совершенно нечто фантастическое. Люба достала сумку, посмотрела мне пристально в глаза и сказала:
- Вы хотите посмотреть, какие нитки в моей сумке?
- Откуда вы знаете?
- Иногда я собеседника слышу лучше, чем ему кажется.
- Для этого надо основательно настроиться на его волну, - сказал я.
- Не на волну, а на мойру, - улыбнулась она.
Люба вытащила из сумки голубой клубок шерстяных ниток.
- Я люблю вязать.
- Судьбы?
- Вы будете выступать? - спросила она участливо. И я вдруг почувствовал, что она, может, единственный человек в зале, который ждет моего выступления, которому, может быть, даже жалко меня, а потому она боится моих поражений. Я вдруг понял, что знаю ее много лет. И она знает меня еще больше лет, и что этот самый голубой клубок был не случайно в этой жизни сотворен (это уже мое суеверие сочиняло), и нет ничего случайного в этом мире, и этот клубок должен что-то соединить, и оттого, что я так подумал, стало мне спокойно и хорошо на душе. И ей стало спокойно. И я уже тогда знал все, как будет дальше, а потому стал рассматривать сидящих в президиуме балбесов. Все они вместе взятые бьии в чем-то схожи между собой. Их скелеты одеты в одинаково крепкие, толстые шкуры, задубевшие от побоев, сквозняков, стремительных прыжков и разбегов, от гибких увиливаний, скольжений на животе, на боках, на спинах, от скоропостижных инфарктов и инсультов. У них были одинаково луженые глотки и одинаково бесцветные глаза. Из их ноздрей и ушей торчали одинаково противные волосины. В их мозгах застряли истершиеся слова, обороты, сказуемые и подлежащие, наборы запятых и междометий, они научились говорить одни и те же предложения, зная наперед меру тональности, меру критики и меру похвалы. Собственно, похвалы никогда не бывало, была строго дозированная лесть или вопль в адрес нового или старого руководства: "Это, бесспорно, надо поддержать, потому что это эффективно и разумно".
Я подловил себя на том, что во мне говорит злобность. Подмечаю вовсе не социальные черты обобщенного типа, а нечто чисто внешнее. А сущность этого перенесенного в науку социально-функционерного типа только в одном - в сталинизме. А как его выразишь, если и сам ты весь им пронизан и вся твоя горячность и вся твоя жадность скорого обновления и скорого преобразования корнями уходит туда, в им начертанные перекрестья человеческих судеб, воль, сердец, умов, надежд и верований? Он создал нечто глобально-историческое, которому суждено прожить свою самостоятельную жизнь, и, пока эта жизнь, эта глобальность не завершится естественным путем, сталинизм никак не кончится. Черные гигантские крылья сталинской души накрыли часть планеты, и в ее тьме будут барахтаться миллионы ослепленных особей, будут барахтаться, пока не вымрут, пока на смену не придет новая душа, способная убрать прежнюю глобальность, претендующую на идеалы, веру и на последние надежды! И я один из барахтающихся. Хочу что-то прокричать им, слепым и толстокожим. Хочу соединиться с другой вселенской душой, которая окажется способной противостоять сталинизму.
Я верю в новое человеческое обновление, и что-то настоятельно требует от меня идти до конца за эти мои верования. Я краешком глаз посмотрел на Любу, и она снова чуть-чуть покраснела. Теперь я не знал, о чем она подумала. Должно быть, она сожалела о том, что я думаю черт знает о чем. И с такой серьезностью рассматриваю сидящих в президиуме балбесов.