Групповые люди - Азаров Юрий Петрович 15 стр.


Кронов смеялся, но уже отправить за рубеж мою рукопись не предлагал. А через месяц Кронов уехал в Америку навсегда. Он стал работать в редакции "Голос Америки". И однажды, - я сам передачи не слышал, - мне сообщили, что Кронов в одной из своих передач рассказал о моей рукописи, расхваливал меня на все лады, выражал надежду на то, что я еще дам о себе знать. После этой передачи буквально через три дня ко мне на троллейбусной остановке подошел человек в штатском, удостоверился, что я действительно Степнов, предъявил мне документ, в котором он значился как старший лейтенант Карнаухов Игорь Васильевич. Я взглянул на него: он был похож на философа Карнаухова, который выступал однажды против меня. Этот Карнаухов был такой же курносый и рыжеватый, только на этом была чистая рубашка с синим галстуком и серый с блестками костюм. Философ Карнаухов почему-то ходил в грязных рубашках, и пиджак на нем был из серого в елочку сукна, потертый на рукавах, и пуговица одна уже стала отрываться.

- А я знал другого Карнаухова, - сказал я. Мне было неприятно, что я задержан. Я видел, как рядом стояли незадержанные граждане и пристально глядели на меня. - Он точь-в-точь на вас похож, только рубашки носит грязные.

- Не любит переодеваться, - ответил, улыбаясь, Карнаухов. - Бывало, жена даст ему свежую сорочку, а он все равно найдет свою в ванной, наденет и пойдет, хотя она и будет достаточно помятой. Он, знаете, как Спиноза, всегда говорит, что наше бренное тело не достойно чистых одежд.

- А вам, значит, Спиноза ни к чему? Наплевать на него? Это не по-братски, товарищ Карнаухов, - сделал я ему замечание, чтобы окончательно утвердить равенство в нашем микроколлективе. - Так что же вы, транспорт подадите или мы пешком пойдем?

- На троллейбусе, здесь две остановки, - сказал Карнаухов. - Пять минут езды.

- Дело тут не в пяти минутах, а в том, что нарушение, можно сказать. Где это слыхано, чтобы задержанных городским транспортом доставлять в нужное место? Да и еще за свой счет.

- Билет я вам куплю, - ответил Карнаухов, хмурясь.

Когда мы сели в троллейбус, я первым опустил гривенник и оторвал два билета. Шепнул на ухо Карнаухову. "Впервые, наверное, катитесь на средства задержанного". Слово "задержанный" на этот раз я произнес громко, так что дама, сидевшая напротив, уставилась на меня зелеными глазами, и я ей улыбнулся.

- А вы, оказывается, юморист, - сказал мне Карнаухов, когда мы вышли из троллейбуса.

- Юмор - это свобода, - ответил я. - Это все, что у меня осталось.

- Напрасно вы так. Вас никто ее не лишает.

- Кстати, мною уже занимался один ваш человек. Чаинов. Что же, его сместили с должности или я ему разонравился?

- Я из другого отдела. У него запрещенные издания, а у меня массовые средства контрпропаганды.

Обстановка, в которой состоялась наша беседа, была вполне располагающей. Он предложил мне стакан чаю. И я стал рассказывать. Мне даже было интересно. Он не только слушал, но и всем ходом беседы давал понять, что знаком с самыми разными источниками, которых я так или иначе касался. Я не называл фамилий, он не настаивал на том, чтобы я это делал. Я говорил о технологии государственной власти, о ее связи с духовным состоянием отдельного человека в этом государстве, а он - я это ощущал - понимал, что я отрицаю некоторые подходы к этой проблеме, изложенные одним из советологов США, но не настаивал, чтобы я назвал имя этого советолога. Больше того, он уловил, что я занимаю принципиально иную позицию в этом вопросе. Да и меня интересует чисто психологическая сторона, возникающая от соприкосновения человека с государством. Он даже поощряюще заметил мне в связи с этим:

- Вы считаете, что можно поставить знак равенства между отношением к себе и отношением к обществу?

- Это не я так считаю, - ответил я. - Это утверждал даже Платон. Он говорил, что в государстве и в душе каждого отдельного человека имеются одни и те же начала и число их одинаково. Как и в чем сказалась мудрость государства, так же точно и в том же самом она проявляется и у частных лиц. Я исследую негативные процессы, которые имеют место в жизни наших людей, в частности у молодежи, мне нужно знать об истоках этих негативных явлений. Вы считаете, что мое обращение к истории неправомерно? Вредно? Надо покарать за это?

- Зачем же вы за меня отвечаете? - улыбнулся Карнаухов. - Я так не считаю. Меня несколько насторожил ваш интерес к таким фигурам, как Троцкий и другие.

- Объясню, - сказал я. - Когда мои коллеги по работе, или студенты, или рабочие, с которыми я сегодня встречаюсь в разных аудиториях, говорят: "Мы хотим знать правду. Всю правду", они фактически отвечают на вопрос: "Как жить завтра?" Они хотят быть истинными. Понимаете, нельзя истинное в неправде носить. Люди хотят избавиться от груза той лжи, которая закралась в сознание, мешает ощущать те великие завоевания, которые сделаны страной, которые нисколько не побледнеют, напротив, лишь окрепнут, если мы будем хозяевами в своем доме, если в основании нашего бытия будут искренность, совесть, справедливость и благородное отношение к прошлому, к тем "вычеркнутым" лидерам, которые немало сделали для революции. Среди "вычеркнутых" главная фигура - Троцкий. Некоторые товарищи справедливо ставят вопрос: "Почему, собственно, даже дореволюционные работы нельзя прочесть в библиотеке?" И отвечают: "Никакой целесообразности в этой усиленной охране нет, а нецелесообразности очень много. Нецелесообразен страх перед собственной историей. Нецелесообразны любые запретные плоды, нецелесообразна неполнота информации".

Не знаю, как у других, а у меня еще совсем недавно складывалось такое мнение: "Бухарина уж точно реабилитируют, а вот что касается Троцкого - то это заклятый враг…" Он чуть ли не изначально стал заниматься революцией только лишь для того, чтобы потом реставрировать капитализм, поэтому вдогонку ему и премерзкие прозвища: иудушка, проститутка, двурушник.

- У вас насчет Троцкого есть другое мнение?

- К сожалению, я придерживаюсь того же стереотипа, что и все: Троцкий - агент гестапо и прочее. Но вот Сталин, скажем, в 1918 году был принципиально иного мнения о Троцком. Он в праздничном номере "Правды" (6 ноября 1918 года) опубликовал статью под названием "Октябрьский переворот" (заметим: не революция, а переворот!), где сказал о том, что Ленин был вдохновителем восстания, "а вся работа по практической организации восстания проходила под непосредственным руководством председателя Петроградск. Совета т. Троцкого. Можно с уверенностью сказать, что быстрым переходом гарнизона на сторону Совета и умелой постановкой работы Военно-Революционного Комитета партия обязана прежде всего и главным образом тов. Троцкому. Товарищи Антонов и Подвойский были главными помощниками Троцкого". И далее - 19 ноября 1924 года - Сталин уже разоблачал: никакой, дескать, особой роли в Октябрьском восстании Троцкий не играл и играть не мог.

И, наконец, я хочу вам задать один маленький вопрос. Как вы считаете, можно ли было медлить с Октябрьским восстанием? Я прошу вас ответить.

- Нет, - улыбнулся Карнаухов.

- А вы знаете, кто выступал против ленинской идеи немедленного свержения Временного правительства? Сталин. Именно он настаивал на том, чтобы восстание провести после съезда Советов. Подобная фальсификация и со штрейкбрехерством Каменева и Зиновьева.

В 1924 году, когда Каменев и Зиновьев были подключены Генеральным Секретарем партии для борьбы с Троцким, Сталин писал о том, что раскола не было, а разногласия длились всего несколько дней потому, и только потому, что мы имели в лице Каменева и Зиновьева ленинцев, большевиков.

А потом, как вы знаете, был тридцать четвертый год, то есть XVII съезд партии, на котором оба бывших лидера признали свои "неслыханные ошибки", а потом их расстреляли, как расстреляли тысячи других невинных людей. И вы хотите, чтобы я этим не интересовался?

- Я этого не говорю, - ответил Карнаухов. - Я вас пригласил только с одной целью - узнать, через кого вы передали свои статьи в редакцию зарубежного радио.

- Я же вам сказал, что не передавал, что сам готов протестовать против этой передачи, готов об этом заявить в любом месте…

На этом наша первая беседа будто и закончилась. Я говорю "будто", потому что такого рода беседы тянутся долго. У меня было такое впечатление, что этот Карнаухов вставил в меня самораскручивающийся механизм, который будил меня по ночам, полностью отключал где-нибудь в автобусе или за чтением книг, он вдруг настоятельно давал о себе знать, тормошил мое сознание, задавал вопросы, смысл которых был в общем-то одинаков: "Какова мера твоей лояльности? Как ты относишься к государству? К обществу? К тому ведомству, в котором служит Карнаухов?" Были и другие вопросы: "Для чего тебе эта история? О чем ты говоришь с другими, когда будто бы говоришь об истории?" Все эти вопросы в чем-то видоизменили меня. Видоизменили мое психологическое состояние.

17

Я тогда стал замечать за собой какие-то странные движения, действия, реакции. Ну, например, иду на службе своей по коридору, а навстречу мне Колтуновский. Я сам не свой, деться не знаю куда, а он как ни в чем не бывало:

- Зашел бы как-нибудь ко мне. Совсем зазнался… - И расхохотался, когда к нему Надоев подбежал. И так им было весело, что они про меня забыли. Я стою уже один, сжался и думаю: "Знает ли этот мерзавец про все мои тревоги или нет?" Должно быть, знает. Я это знание в его препротивном хохоте уловил. Такой гортанный, будто выдавленный хохот. Это чисто психологическое нечто?

А вот совсем гнусная ситуация. Стоял в очереди за зарплатой, а потом отошел. Возвращаюсь, в мой адрес голоса:

- А он здесь не стоял.

- Да что вы, милые…

- Не стоял он. Пусть в очередь станет.

- А я бы ему вообще не платил, - кто-то рассмеялся.

- Ему валютой отваливают, - это еще чей-то голос… Я вышел из очереди. Кто-то крикнул вслед:

- Да что же ты, братец! И пошутить нельзя?

А я едва-едва сдерживал слезы.

В коридоре ко мне подошел Никулин. Он сказал:

- Я был свидетелем этой безобразной сцены. Не обращайте внимания на такого рода рецидивы. Зайдите ко мне в партком. Я кое-что вам хочу сказать.

- Творится беззаконие, Геннадий Никандрович. Что вы можете мне сказать об этом? - сказал я этак в лоб, когда мы вошли в кабинет.

- Не горячитесь, это во-первых, а во-вторых, согласитесь, что вы во многом были неправы, задели за живое тех, кто ни в чем не виноват, тот же Шапорин, например…

- Шапорин в конечном счете ничем не отличается от большинства наших схоластов.

- Я согласен с вами, - сказал Никулин. Я знал, что умного и пострадавшего от Сталинских репрессий Шапорина не терпел Никулин. Может быть, поэтому он и добавил:- Неплохо было бы, если бы вы изложили свои взгляды, ну и предложения, а мы на парткоме все это рассмотрели. Я готов оказать вам всяческую поддержку.

Он пристально посмотрел на меня, и я понял: у Никулина своя игра, и ему нужен материал против Шапорина. Я хотел ему сказать об этом, но передумал: надо выиграть время. И Никулин это понял.

- А вы не торопитесь. Подумайте, а я со своей стороны переговорю кое с кем, чтобы вас не трогали.

Меня действительно на какое-то время оставили в покое. Но я все равно ждал неприятностей. И они не заставили себя ждать.

Как-то в конце рабочего дня меня вызвал Колтуновский.

- Послушай, дорогой, - весьма любезно обратился он ко мне. - У нас тут кадровая комиссия. Придрались к твоему личному делу. У тебя нет базового психологического образования.

- Но я же аспирантуру закончил по специальности. И диссертация у меня была по проблемам психологии.

- И все же у тебя нет базового образования. Давай сделаем так. Напиши-ка ты солидное объяснение.

- О чем?

- Ну о том, что имеешь право работать в нашем специализированном НИИ. Напиши, чтобы они отстали. У меня они вот где уже сидят… - и он провел ребром ладони по своей шее.

Я ему не верил, но он говорил доброжелательно, и я пошел писать объяснение.

А потом было собрание: какое может быть оправдание, если у человека нет базового образования…

А потом пришел акт проверки, и в нем тоже я фигурировал.

- Надо что-то делать, - сочувственно говорил мне Колтуновский.

- Заявление я подавать не буду, - сказал я тихо.

- А разве я об этом?…

А потом случилась еще одна случайность. Последняя. Наш сектор заслушали и расформировали. Я попадал, естественно, под сокращение. Оказавшись без работы, я стал ждать новых случайностей. И думал над тем, а есть ли нечто закономерное в моих случайностях? В какой мере мое изгнание связано с моими беседами с Карнауховым, Чаиновым, Колтуновским, с моими выступлениями, с моими духовными исканиями? И приходил к выводу: все в этом мире связано и все закономерно. Так, по крайней мере, сказано было в "Кратком курсе", который, несмотря на всю свою краткость, имеет такую длинную и нескончаемую историю…

А потом пошли еще разные неприятности. Появились новые состояния, новые мучения. Из всех этих состояний я вычленил два - диаметрально противоположных.

Первое то, которое было до суда, точнее, до того момента, когда меня привели в 16-е отделение милиции и обвинили в правонарушении. А еще точнее, в тот момент, когда моя новая позиция лишь складывалась. Я ощущал нелепость обвинения: я никогда не занимался спекуляцией. Я действительно на черном рынке продавал собственные книги, потому что, мягко говоря, мне попросту нечего было жрать. Конечно же, я не мог томик Альбера Камю, Булгакова и Пастернака отдать за пятерку, то есть по номиналу. Я попросил за три книги семь гривен, и это была весьма и весьма скромная цена, поскольку Булгаков и отдельно на черном рынке стоил тогда шестьдесят - семьдесят, а то и все восемьдесят рублей. Любопытно, что продал десятитомник Достоевского тоже за сто рублей и тут же не удержался - купил избранное Камю всего лишь за десять рублей. Это было очень дешево. Я любил Камю, и когда раскрыл томик и глазами пробежал несколько страниц романа "Посторонний", то не удержался - уж очень захотелось мне иметь своего Камю. С тех пор я с Камю не расставался. И в тот проклятый день я пришел продавать Булгакова и Пастернака, которые меня уже не питали, а Камю был у меня под мышкой. И тот сукин сын, это уж точно было подставное лицо (всем рекомендую: избегайте подставных лиц, обходите их двадцатой дорогой, они могут быть задушевными и смиренными, доверчивыми и чистыми, могут быть щедрыми и продать какого-нибудь Камю за два рубля, - но вы все равно их избегайте!), так вот тот сукин сын сказал мне:

- У вас, кажется, Камю под мышкой. Я дам вам за всё сто рублей, но обязательно с Камю. Мне он позарез нужен.

Я торопился, а Камю уже к тому времени я проработал. И я согласился. Отдал ему Камю и еще две книги. И получил две полсотенные бумаги. Одна, как выяснилось потом в милиции, была за номером БЭ 6506644, а другая - за номером ЭЖ 0902712. Номера обеих бумажек были записаны у инспектора милиции Силаева, который показал мне сначала эти номера, а затем предложил сравнить с номерами принадлежащих мне полсотенных. Я, как баран, разглядывал деньги, - сроду никогда не замечал, что на купюрах в изящной овальной раме с вензелями изображено здание нашего любимого Верховного Совета Союза ССР, разумеется, поставленного за кремлевской стеной.

Я сказал:

- Собственно, я и не собирался отказываться от того, что я продал свои собственные книги.

- Не совсем так, - улыбнулся ласково Сипаев и показал мне протокольчик, в котором значилось, что я в апреле сего года продал на Кузнецком мосту у книжной лавки писателей четырехтомник Ибсена за двадцать пять рублей, государственная цена которого - восемь рублей, далее, в мае был куплен один том Альбера Камю за восемь рублей. А теперь, - продолжал Сипаев, - вы продали по баснословной цене две книги стоимостью пять рублей двадцать копеек и фактически перепродали томик Альбера Камю за еще неизвестную нам сумму.

- Камю я не продал, а приложил к тем двум томам, - сказал я, понимая, что говорю какую-то несусветную чушь.

- Что значит "приложил". Это в государстве есть подписка, скажем, "Огонька" с приложением или книжек с разной нагрузкой неходового товара. Но вы же не можете сказать, что Камю - неходовой товар. Сколько, на ваш взгляд, стоит на черном рынке томик Камю?

- Это вам лучше знать, - ответил я.

- А это вы напрасно. Вы стали на опасный путь. Не работаете нигде, а жить надо. Надо одеваться хорошо, - и он смерил меня взглядом, дескать, недурно ты пока что выглядишь: и курточка современная, и ботиночки на липучке, и сумка импортная, за какие это шиши все? - И вы стали на путь злостного тунеядства и спекуляции… Вот подпишите, пожалуйста, протокол. Прочтите сначала.

Я прочел. Формально все было правильным. Я понял, за мной следили. Меня отлавливали. Но как я это докажу? Мне не хотелось подписывать протокол. И я сказал об этом.

- Что ж, можете не подписывать. Это ваше право. Мы напишем, что вы от подписи отказались. Но это несколько изменит характер дела. Мы вынуждены будем отправить вас в следственный изолятор.

- В камеру? - возмутился я.

- Естественно, не в санаторий, - улыбнулся Сипаев. - Я вам не советую артачиться. Вас задержали с поличным. Есть улики. Есть свидетели. Чего вам еще?

- Если я подпишу, меня не отправят в изолятор?

- Пожалуй, вас могут отпустить до начала следствия.

Назад Дальше