В воскресное утро Клава позвонила Елизавете Петровне, восстанавливая еженедельную (по дешевому уикендному тарифу мама говорила свободнее, забывала про минуты-рубли) родственную связь, регулярность которой поддерживалась и душевной потребностью, и чувством долга (пропадало одно, на выручку приходило другое, но оба враз никогда не исчезали). Бабушке хватило недлинной сводки с места боев за Дунино выздоровление: диагноз "туберкулез на девяносто процентов", поставленный директором института по анализам и снимкам из предыдущих больниц, только благодаря участию одного знакомого перепроверили, как для своей, и теперь атипичная пневмония быстро сдается гентамицину (уколы) и трихополу (таблетки), комбинация простая и дешевая… И, успокоившись за внучку, Елизавета Петровна с молодым пылом праведницы принялась обличать зятя, досье на которого в разговорном, не в письменном, слава богу, жанре она начала вести еще четверть века назад, когда старшая дочь вышла замуж за инженера из простой семьи (его мать и сестра без высшего образования, а отца вообще нет), расписалась в загсе не потому, что влюбилась, а поторопилась, чтоб не прослыть старой девой – в провинции семидесятых это было стыдно, хуже только развод, а о внебрачной связи и подумать-пошептаться в семье не дозволялось.
– …Брюзжит все время, замечания мне делает… а сам Тате денег на хозяйство не дает, парник чинить взялся – доломал… Я теперь в сад с ними не езжу! – гордо, как о своей победе, объявила Елизавета Петровна. – Вчера Тата звала меня за сморчками, но я – с ним! – не поехала!
– Бедная ты моя… – Клаве до слез захотелось обнять маму. – Сама себя наказала… Ведь хотелось в лес?
– Хотелось, – испуганно, как наивная школьница, призналась Елизавета Петровна. Да, что стар, что млад…
– Научись же о себе сперва думать, не надо за другими следить…
– Ни за кем я не слежу! – сердито спохватилась Елизавета Петровна, и Клава прикусила это грубое слово – правда-матка режет, а после восьмидесяти операции помогают очень редко.
– Прости, прости ради бога… Давай уговоримся: ты будешь каждую неделю отчитываться, как час, да полчаса хотя бы была счастлива. Например, как приход гостей предвкушала, как стряпала, на стол красиво накрывала, или какого необычного оттенка пион в саду расцвел, или Аленка тебе ласковое что-нибудь сказала… Ну ведь бывает же хорошее в твоей жизни, и эта твоя радость будет как солнышко нам всем светить, не прикрывайся ты тучами, научись открыто наслаждаться. Сглазить боишься и потому прячешь счастливые минуты, от себя прежде всего и прячешь… Будто сухари сушишь, когда можно вот сейчас есть свежий пахучий хлеб. Зачем? Ни тебе они не пригодятся, ни наследникам – они просто выбросят заплесневевшие корки…
– Вот-вот, я и боюсь – все же пропадет! Все, что мы с папой нажили, себе во всем отказывая… Мороженое на курорте только раз один папа мне купил, все экономили, чтобы детям подарки привезти. Приехала бы, хоть что-нибудь себе забрала…
Ну и хорошо, последнее слово, щедрое, возвышающее, осталось за мамой. Можно сворачивать разговор, пробормотав "конечно, конечно". Много раз Клава наошибалась, прежде чем сообразила просто поддакивать, как только речь (последнее время все чаще) заходила о наследстве: и благородный, казалось бы, отказ – обижал, сердил маму, а начинать дележку сада-посуды-ковров, драпирующих родительскую бедность и непрактичность (производное честности и боязливости), да еще за спиной Таты, да еще как бы соглашаясь со смертью – не получалось у Клавы, не выходило даже и во имя маминого спокойствия, впрочем, сомнительного.
А что предпринять во имя своего собственного спокойствия? Оказалось, оно – самое дорогое (ценнее восторженного счастья) вещество, добывать которое из жизни надо было с детства-отрочества-юности учиться. Но не может же быть, чтоб сейчас уже было слишком поздно? Конечно, за время Дуниной болезни тревога, рожденная реальной бедой (бедой с чьей угодно стороны посмотреть, не только друг поддакивающий согласится, но и недоброжелатель, враг не найдет, как съязвить и посмеяться), так укрепилась в Клавиной душе, что любой, даже самый нейтральный сигнал из внешнего мира преобразовывался в повод для беспокойства. И как трудно оказалось объяснить чувствам, что они бессмысленны, что логики в них – никакой, а прогнать их, загнать хотя бы в угол почти невозможно…
Невозможно? Это словечко еще обладало властью над Клавой, оно встряхивало ее, внутри что-то перестраивалось, как в калейдоскопе, и при тех же самых обстоятельствах узор настроения менялся. Как-то раз именно благодаря клейму невозможности, поставленному учителем математики, она решила алгебраическую задачу неожиданным много-многоходовым (четыре тетрадные страницы) арифметическим способом. Но наука жизни – насколько она сложнее…
– Ну, матушка, попотей-ка теперь для родной конторы. Дуньку-то мы вылечили…
Макар приобнял Клаву за голые плечи (непривычная для Москвы жара смела все условности, и пришлось сперва отказаться от колготок-гольфов, а когда температурная осада продолжилась второй месяц без освежающей передышки, сарафан победил эстетически безобразные мокрые подмышки приличного платья хоть с маленькими, но рукавчиками) и несильно, но сердито подтолкнул ее к гостевому креслу, не уловив податливости или хотя бы само собой разумеющейся покорности, того, что прилюдно (телевизор посмотрите, из Думы какой-нибудь репортаж, лапают там и самых продвинутых защитниц женских прав) получают малые, средние и самые большие начальники от своих вассалок (крепостное право еще когда отменили, но облучение от него все держится, передается новым и новым поколениям чиновников и по наследству, и так, по воздуху). А встречное – с Запада – движение недотрог, умножающее адвокатскую армию, в которую призывают на равных и мужчин, и женщин, – лучше, что ли?
Попотела Клава во всех смыслах: неделю, в полном цейтноте, уговаривая и подкупая, льстя и угрожая, она вынуждена была заниматься конторским юбилеем, не имея для этого никаких навыков, полагаясь только на здравый смысл, свой, Костин, Дунин, и на то, что можно у других перенять.
Жальче всего было обсуждать траты – циферки на бумаге (реальные доллары были только у Макара). При этом четырехзначная сумма за аренду зала забылась почти сразу, а вот восемьдесят пять центов за каждый малюсенький бутерброд под щегольским названием "канапе" царапали душу еще долго и после праздника. Сколько можно было бы всего наготовить на эти деньги своими руками! От мамы передалась привычка экономить, а собственное время и труд вообще никак не оценивались, ничего не стоили.
В последний день, еще раз проверяя, не забыт ли какой журналист – проводник известности или ветеран-кляузник (на нескандалистов ни места, ни угощения обычно не хватает), вспомнила, что когда делили, кому кого приглашать, Нерлина Макар взял на себя, зло пробурчав при этом: "Все равно не явится, даже мой юбилей он один-единственный проигнорировал".
"Проверю-ка", – подумала Клава. Да и может же она получить за такую негордую работу хотя бы один приятный для себя пустячок. И позвонила сама.
– Завтра? Что же раньше не предупредили? Чудом меня сегодня застали. Приду.
И хотя в его голосе Клава не услышала ни затаенной, ни явной обиды, но все равно соврала, что звонила и попадала на автоответчик, с которым не любит и не умеет общаться.
– Понимаю… А вы скажите: дорогой автоответчик, передай, пожалуйста, своему хозяину…
В особняк на Гоголевском бульваре Клава приехала пораньше, из чувства ответственности, которое Макар никак не проконтролировал и не подстегнул. Доверяет? Уже на выходе из "Кропоткинской" она почувствовала, как задрожали поджилки и лицо напряглось: губы получилось растянуть в политесную улыбку, но на ее фоне глаза еще заметнее лучились испугом. И Кости рядом нет – сам по себе приедет, так что в одиночку надо справляться со стыдным волнением, детским каким-то…
В полупустом до гулкости вестибюле на цоканье ее шпилек, подбитых металлом (кожаные набойки снашивались за пару недель ходьбы по неровному, ухабистому асфальту), обернулось несколько спин, и незнакомые лица хмуро, враждебно чиркнули по ней взглядами. Из темного угла надменно блеснули очки газетной обозревательницы одного респектабельного, что особенно обидно, издания. Эта стервочка полгода назад без видимого повода (случайная однофамильность – не поэтому же!) – не по существу, с дамскими приколами – лягнула Клавин проект, успешно потом осуществленный. Слава богу, мама эту газету не читает… А папа умер…
Следующие шаги Клава делала на цыпочках, стараясь незаметно не доносить каблук до мраморного пола. Охранник за стойкой равнодушно зачеркнул ее имя в ею же составленном алфавитном списке. Поозиралась, никому не нужная, и на ватных ногах, придерживая бьющую по бедру сумку на длинном ремне, пошла вверх по лестнице. В зале тоже мало людей, но хотя бы пианист со скрипачом уже на месте и честно отрабатывают свой гонорар.
Каждое пустое место будет уликой ее организаторской непригодности. Не справилась… Простое правило приглашать на треть больше, чем нужно, годилось, и очень, для торжественной части (толпа в дверях повышает статус, престижность мероприятия), но когда за фуршетом в момент сметают все съедобное, у русской хозяйки страдает не столько амбиция, сколько душа. И некрасиво это – вынуждать бороться за еду… Перебор и недобор пришедших одинаково нехороши, а как верно решить задачу, если не знаешь всех данных, если только шефу известно, кто и насколько крепко привязан к конторе и лично к нему…
Вернулась на лестничную площадку, свесилась через бархатные перила – внизу уже клубился народ. Сквозь равномерный, как в улье, шорох движения был слышен голос Макара, несуетливо говорящего в глазок "бетакама" о своем вкладе в славную годовщину. Правду говорил, умудряясь одновременно пожимать руки и целовать ручки. Как грамотно снимают – не статичная, а живая будет картинка на экране. Конечно, телевизионщиков прибило к нашему порогу благодаря летнему информационному штилю – зимой, в разгар сезона, их заполучить труднее, дороже, а тот драйв, который они придают любому торжеству, всегда стоит потраченных усилий и денег.
Розовощекий толстячок в рубашке навыпуск, Дунин ровесник, минуту назад топтавшийся возле Макара, вдруг очутился по правую руку от Клавы. Вежливо, совсем не по-журналистски стал про контору расспрашивать, не стесняясь своей полной некомпетентности: слово "аудит" впервые услышал. И все же укол тщеславия подрумянил Клавины щеки – как же, интервью такой солидной, респектабельной газете… (В завтрашнем номере с трудом отыщется заметка – в столбце "Ведомости", без фотографий, без ее имени, но с жирной фамилией журналиста.)
Перестало казаться, что она тут лишняя, что тот "ВИП" (дважды ему звонила, думала, какой-то человеческий контакт был) слишком коротко ответил на ее приветливый вопрос (показалось – отделывается), что та дама неучтиво сухо кивнула ей… И вот когда усатенький юрист не пробежал мимо, а, склонившись, послюнявил ей запястье, потом разо-
гнулся, в глаза посмотрел – прямо, и искоса – на грудь,
да еще освежил комплиментом, хоть и цитатным: "потому что нельзя быть на свете красивой такой!" – толпа (а народ все прибывал) из враждебного скопища превратилась в дружелюбное, внимательное к ней собрание разных и интересных лиц.
(Не осуждайте категорически неискреннюю похвалу, натужную улыбку, любезность, не скрепленную глубокими чувствами, – все это может помочь в роковой момент: оттолкнет от рельсов, на которые прибывает поезд, отведет руку с бритвой от вены, взгляд – от крюка на потолке… Конечно, это все крайности, и далеко не полный их перечень, но именно к ним ведет путь гордого одиночества – неважно, длинный ли, короткий – и с него-то и может помочь свернуть-ускользнуть участие другого или других, пусть и неискреннее, с расчетом. Для спасения годится и цинизм?)
И хотя за низкий полированный стол в президиуме сел один Макар – Клаву и глазами не поискал, – ей в последнем ряду было даже веселее. Место с краю, которое она держала для запаздывающего Кости, занял Нерлин (ждала, надеялась, что придет – и все равно врасплох застал) и сразу стал расспрашивать про Дуню.
Точные, прицельные вопросы (о пятичасовой температуре, о кашле, о динамике затемнения в легком…) следовали один за другим, вызывая такие же точные, короткие ответы. И как под умелой рукой реставратора проступают яркие, насыщенные цвета, так перед Клавой открылась освобожденная от загрязняющих ее суеверий счастливая картина Дуниного выздоровления. Тихому их разговору ничуть не мешали торжественные речи, наоборот, рутинный, привычно-скучный шум оберегал, защищал от постороннего вмешательства зарождающуюся двуголосную мелодию. Правда, Клава чуть не оборвала ее сама, нечаянно, из чувства признательности, глубокого, искреннего и оттого слишком порывистого, переборщив со своими "спасибо… без вас бы… помогли…". Но Нерлин, умело ведя свою партию, вовремя и необидно остановил уже неконтролируемый Клавой поток слов, который вот-вот мог попасть в водоворот фальши: ведь настоящая, ответственная благодарность только обозначается словесными вешками (вычурность, красота им совсем не нужна), и чем она осознаннее, невыговореннее, тем больше ее природное тепло обогревает обоих, субъект и объект, тем действеннее поступки, ею вызванные. Нерлин увидел, что только по незнанию, по неопытности Клава совпала с теми, кто красивыми словесами декорирует пустоту, неотзывчивость, нежелание платить за помощь. И еще сумел дать ей понять, что его участие в Клавиной семейной жизни – всего лишь повод для их знакомства, а вовсе не цепи, сковывающие теперь ее свободу. И эта его щедрость, не любующая-
ся собой, дарящая независимость, приятно уколола ее – в самое сердце.
– Ну а теперь пойдемте, съедим что-нибудь, я проголодался! Кормят у вас? – Нерлин подхватил Клаву под руку, и хотя именно она лавировала между стульями и немногочисленными зазевавшимися – почти все уже переметнулись в фуршетный зал и толчея в дверях иссякла, – поводырем она себя не чувствовала: ведущим, подчиняющим себе (не столько по старшинству или по известности, сколько по первобытному мужскому праву) был он, Нерлин. И повиновение ему, покорность эта ей понравилась.
В пустом, далеком от столов правом углу их ждал Суреныч с двумя тарелками разнообразных ед и с отчетом о напитках, подробном, с годами выпуска бордо и шабли, с именами водочных заводов и количеством латинских букв под названием коньяка – VSOP, а не просто Very Special.
Нерлин слушал внимательно и немного остраненно. Внимал как знаток, который умеет получать удовольствие от вина, но не переступает ту черту, за которой начинается порабощающая зависимость. Расшифровал смысл четырех конь-
ячных букв, Very Superior Old Pale – наших "звездочек" не хватило бы, чтобы обозначить выдержку от восемнадцати до двадцати пяти лет, а что значит "pale" – не знал…
– Что будет леди? – Он уже никак не соприкасался с Клавой, но безошибочно повернул к ней свое спокойное лицо и слегка поклонился.
Не приторное "мадам", не отстраняющее "имя-отчество", не говоря уж о неучтивом, но чаще всего употребляемом "вы" (лень запоминать, как зовут собеседника), а именно "леди", редкое, элегантное и так естественно прозвучавшее обращение. Улыбка расправила Клавино напряженное лицо, и голосу передалась радость от того, что ее увидели такой, какой она хотела быть и была… Правда, пока только в своих мечтах: сдержанной, но открытой – потому что нечего скрывать, потому что не нужно стыдиться ни своих самых укромных мыслей, ни самой домашней одежды (немаркого бесформенного халата у нее просто не было), ни самых неконтролируемых жестов.
"Что вы, то и я", – прозвучало как признание. Если еще не в любви, то в восхищении, безусловно, и сказалось это так, будто они были одни, будто никто не мог их услышать. А как раз на этих словах к ним подошел Костя и, чтобы выручить жену, чтобы дать ей опомниться, заговорил с полузнакомым ему Нерлиным.
Как начинает выстраиваться очередь у лотошника, к которому – может, и случайно – прибилось три-четыре человека, так народ стал роиться и вокруг них. "Э, да у вас тут Мулен Руж какой-то", – не восхищаясь, но и не осуждая, заметила проходящая мимо с рюмкой водки Ольга Жизнева. Появился и Макар. Приобняв Клаву не только не сексуально, но даже и не по-товарищески, он отодвинул ее, чтобы самому оказаться перед черными очками Нерлина – как перед телекамерой. В одном медленном темпе и ровным тоном, не комкая ни одного слова, сказал ему что-то уж слишком банальное. Нормально, надо быть снисходительнее. Глупо только выдавать общие места и тривиальные мысли за прозрения, за открытия, чем обычно грешат женщины и политики, а так… Не то место тусовки всякие, чтобы неожиданные парадоксы тут озвучивать и ждать за это признания.
Суреныч, как всегда, был неподалеку от Нерлина, на подхвате, но встал так, чтобы не демонстрировать свою к нему привязанность. Зачем босс сюда пришел? Всякий раз он пытался предугадать, какое приглашение Нерлин примет, какое – нет, и до тех пор не мог постичь логику его решений, пока наконец не сообразил, что не только жесткий (иногда и жестокий, даже Суреныч поеживался) рационализм руководит его приходом-неприходом (в Кремлевский дворец с обещанным президентом как-то не поехал, и правильно – президента не было): в последний момент включается интуиция, которую Нерлин вполне сознательно поддерживает в хорошей, можно сказать, спортивной форме, не позволяя лени притуплять ее остроту.
По дороге на очередное сборище (собрание, конференцию, прием, юбилей… несть им числа) Нерлин обычно вслух рассуждает, с кем из предполагаемых гостей-хозяев ему нужно бы переговорить, и Суренычу достаточно дать знать, кто явился, сводить даже не надо – сами подходят, и чем важнее лицо, тем позже, иногда уже в гардеробе, но Нерлин никогда не торопится, не суетится – умеет ждать.
Сегодня же не было названо ни одного имени… Подходят, представляются, как всегда, но босс общается со всеми прямо в толпе, не отходя от Калистратовой, а когда ту по-звали сфотографироваться пьяненькие сослуживцы, заговорил с ее мужем и в обычную болтовню ловко, шутливо-серь-
езно вставил: "Вы не против, что я Клаву – (уже без отчества!) – оккупировал?" – "You are welcome".
Простодушный ответ? Опасно-доверчивый? А как по-другому – сознательно или нечаянно – не закрыть возможность отношений каких-либо (с Нерлиным нельзя предугадать, каких, да и Калистратова на простушку-погребушку не похожа)? Обрубить – запросто, поощрить (что унизительно для мужа) – тоже проще некуда, а вот ничему не помешать, суметь полюбоваться своей половиной, когда у той лучатся глаза, можно, пожалуй, только по-английски: you are welcome.