***
Крупеня был вне игры. На него не обращали внимания, редколлегия шла своим заведенным порядком, и он подумал о Вовочке: "Ну и скотина же!" Но подумалось так, без злости. Но и то, что злости не было, удивляло. Ведь еще недавно он свирепел, если ему не звонили, когда, по его разумению, должны были позвонить. А тут сидит равнодушный, спокойный. Изрисовал листок бумаги снизу доверху, слева направо, а художник он никакой, и все его изыски дальше квадратов, заштрихованных пополам с квадратами незаштрихованными не пошли. Получилось в итоге приблизительное изображение клетчатого одеяла сиротской расцветки. Он скомкал листок и запустил им в урну, Попал. Видел, Вовочка проследил за движением бумажки, и тогда Крупеня понял, что он все время за ним следит, помнит о нем и не реагирует на его присутствие не по рассеянности и замордованности, а сознательно. Потому что, как там ни говори, темный он, Крупеня, мужик или старый, отставший или размагнитившийся, он – не Ася. И его нельзя так просто слопать. Подавишься. Он вспомнил, как в субботу он вошел в этот кабинет и налетел на парня, такого всего литого, блестящего. И сразу понял, кто это. Тогда он отметил, что в смысле физической полноценности замена резонная. Куда ему тягаться с такими ногами или таким торсом? Крупеня буравил его взглядом где-то на уровне роскошного кадыка, подрагивавшего от самолюбования. Урод он, Крупеня, по сравнению с ним, урод! От мальчика пахло хорошим одеколоном. Конечно, хорошо бы ему, Крупене, просто исчезнуть, с точки зрения этих хлопцев. Подумав так, Крупеня вдруг решил, что никуда он не уйдет. Не доставит он им такого удовольствия. Пусть этот литой мальчик идет в метрдотели или в оперетту – певцом. А он, Крупеня, будет сидеть в своем пропахшем лекарствами кабинете и честно делать свое дело. Еще одно сиротское одеяло полетело в урну. И снова он попал. А ты, оказывается, снайпер, Крупеня. Ишь как ловко мечешь! Так вот, он будет заниматься своим делом. Почему-то сейчас, на редколлегии, краем уха слушая, как чехвостят редактора сельского отдела за отсутствие толковых материалов, он, Крупеня, понял, что все в жизни можно переиграть. И в пятьдесят можно написать так, что ахнут. Написал же он преамбулу к Олегову материалу, и ему сказали: "Знаешь, братец, тут еще надо подумать, где центр тяжести– в преамбуле или в статье". Значит, может! А эти Вовочкины попытки сделать наглядным уроком и "телегу" об Олеге, и Асину историю, и этих разнесчастных сельхозников – ерунда! А он, который понимает, что надо, зарылся в нору со своей печенкой… Над ненаписанным котом плакал. Ну и дурак, что не написал. Никто не виноват! Короче, надо начинать сначала. Штаны через голову надевать нельзя, а переиграть судьбу – это можно, если найти в себе силы. И он швырнул третье клетчатое одеяло и снова попал – и засмеялся. А Вовочка запнулся на слове "безупречность",– ах ты мать честная, какое трудное слово! Испортил Крупеня весь смысл редколлегии своим неуместным идиотским каким-то, подумает потом Вовочка,– смешком. А Крупене вдруг померещилось нечто совсем уж странное, будто смех, он – главное. А неуместный – тем более.
Роль шутов историками не оценена, и бог с нею. Важно, что роль была. И у него, Крупени, тоже есть роль, и совсем не шутовская, которую он сыграет теперь как следует.
– Как здоровье, Леша?
Оказывается, все уже ушли. А он все рисует свои клеточки. И Вовочка стоит рядом, то ли укусит, то ли лизаться начнет.
– Много слов,– сказал ему Крупеня.– Надо было сельхозотдел разогнать по командировкам, и вся недолга. Безупречность! Чего ты ее, бедную, поминаешь? Зачем она тебе? Ну, за что ты Асю?
– Не будем о ней,– сказал Царев.– Здесь все ясно. Ты мне лучше объясни, что это за кунштюк с выходом в "Правду"?
– Кунштюк – это по-немецки "фокус"! – засмеялся Крупеня.– Надо же было доказать, что материал есть, поскольку есть проблема, а "телега" – доказательство, что мы попали в точку. Что ты, несмышленыш? Не знаешь, когда "телеги" пишут?
– Алексей Андреевич! Оставим этот жаргон! Я не мальчик, и в этом-то вся штука. И отлично понимаю, что ежели что-то делается за моей спиной, значит…
– Хорошо, что ты это сам сказал,– перебил его Крупеня.– Я в придворных интригах не мастак, но ведь это твоя школа, старик,– идти в обход, за спинами. Ну разве нет? Ты за моей спиной всю газетную политику строишь, ты этого красавца – моего будто бы преемника,– небось, пока я был в больнице, совсем в курс ввел. А я, Володя, не умер. Вот ведь как! Так что насчет "за спиной" это к тебе, старик, возвращается бумеранг. "Ни единой мысли не тратьте на то, чего нельзя изменить! Ни единого усилья на то, чего нельзя улучшить!" – противным голосом забубнил Крупеня.– Запомнил стишки, которыми ты мне мозги лечил. Пошел и почитал. И вижу: Царев из Крупени делает дурака. Там же конец другой, Вовочка! Слушай! – И Крупеня громко, хрипло прокричал:
Растопчите себялюбивого негодяя,
Хватающего вас за руку,
Когда вы тащите из шурфа своего
брата Веревкой, которая так доступна.
Царев покраснел и подумал, что Крупене дорого обойдется эта цитата. Если он еще вчера был предельно деликатен и осторожен, то теперь он ему сам развязал руки. Не надо только сейчас подавать виду, что он принял вызов и протрубил войну. Пусть Крупеня потешится цитатой, публикацией Олегова материала в "Правде". Теперь, когда он так откровенно хихикает на редколлегиях и швыряется бумажками, он сам себе подписывает приговор. Сейчас он ему намеренно не скажет про звонок прокурора. Пусть не думает, что это для него имело значение. Сейчас, когда с Михайловой все благополучно разрешилось и она уехала, важно показать Крупене, что его система руководства правильна и безукоризненна по сути, независимо ни от каких звонков. А Крупеня все о своем.
– Я в случае с Асей хочу воспользоваться проверенным способом – веревкой,– твердил он.
– Это наше старое непреодолимое непонимание,– мягко ответил Вовочка, которому все уже было ясно, так почему бы и не поговорить вообще.– Скандал без выступления газеты. Скандал – до того…
– Неизбежно,– сказал Крупеня.– Неизбежно. До, после. Но так может быть, мы же в живом деле…
– Острота слова газеты и неуязвимость поведения газетчика. Я буду этого добиваться…
– Брось,– скривился Крупеня.– Что такое неуязвимость? Что? Ты можешь мне объяснить на пальцах?
– Мы не имеем права на ошибку.
– Мы как газета. В целом. Согласен. А людям оставь их ошибки, потому что иначе у нас не будет истины. Пусть лезут в пекло, пусть набивают шишки, пусть постигают жизнь и шкурой, и сердцем, и мозгом… Тогда они будут чего-то стоить… по отдельности. И все вместе… Ты никого не научил на примере Аси. Ты призвал людей к профессиональной осторожности…
– Это плохо?
– Я не кончил. К той осторожности, когда у тебя завтра все трудные письма уйдут на расследование и ни один не поедет по следу сам…
– Не драматизируй…
– Ты идешь к этому… Оставь, Владимир, людям право на ошибку. Оставь им надежду, что в случае ошибки им помогут…
– Очень дорого это, Алексей, очень…
– А я не знаю? А что дешевле? Возня с людьми вообще цены не имеет.
– Все имеет цену…
– Пардон,– засмеялся Крупеня,– пардон. На какие рубли будем считать? Новые или старые? Или на доллары? В общем, так, старик. Асю надо вернуть. Наша Корова умница. А если тебе это трудно, оставь деликатное дело мне. Я со всеми объяснюсь, ежели что…
– Я не сделаю этого,– сказал Вовочка.
– А ты сделай,– Крупеня встал.– И еще одно. У меня стол в кабинете трухлявый, я не менял, когда все меняли. Это я к тому, чтобы ты знал, отчего будет бегать озабоченным наш завхоз. У него будет большая деятельность по доставанию мне нового стола.– И Крупеня, швырнув очередное изображение клетчатого одеяла в урну, пошел к двери.
– Постой,– сказал Вовочка.– Постой. Ты ведь…
– Я выписался из больницы. Все нормально.– И он ушел, мягко и деликатно закрыв за собой дверь. Конечно, в боку болело… Но на душе у него было весело…
***
В сущности, Цареву не нужна была верстка книги, которую редактировала Мариша. Больше того, захоти он ее получить, курьер бы привез. И читать в ней было нечего, так себе авторы, а значит, и так себе мысли. Но после разговора с Крупеней надо было кому-то выговорить все, что мешало ему в эти дни. Ирина отпадала. Ей рассказывать – что себе самому. Есть, конечно, несколько приятелей, но он все-таки позвонил Марише, наплел про верстку, она обещала, что возьмет ее домой, и вот он едет. Она поняла, что ему надо поговорить. Сказала, что и ей тоже надо. Но вот теперь, когда он едет, он понимает – зря. Конечно, зря!
Ясно представилось, как Мариша встретит его в передней. "Господи, мы все такие слабые,– скажет она ему.– Бедные мы люди, нет у нас ни когтей, ни клыков, ни толстой шкуры,– один только мозг, который можно убить крохотным кровяным тромбиком". Она поможет ему раздеться, а на слове "тромбик" погладит по шерстяной рубашкё там, где, по ее разумению, расположено у него сердце. А вдруг все будет наоборот? Вдруг прямо, без перехода: "Володя, ведь Ася ни в чем не виновата. Зачем ты ее так?!"
Царев тронул за плечо шофера. Сегодня его везет не Умар.
– Останови возле автомата. Вышел и позвонил Марише.
– Извини. Обстоятельства против нас.– И, закрыв микрофон рукой, чтоб не слышно было уличного шума, добавил: – У меня иностранная делегация. Я потом позвоню.
Вот и все. И не надо ничего объяснять. Объяснения – всегда слабость. Маришино свойство – поворачивать к себе людей самой беззащитной стороной. А может, в этом ее мимикрированная жестокость? Если бы она могла его выслушать, не перебивая… что бы он ей тогда сказал "У каждого человека есть свой неприятный сон. Я, например, подпиливаю дерево, и оно падает на меня. Очаровательный сон для психоаналитиков, которые усмотрят в нем непомерную гордыню, неистовое честолюбие и тайные подкорковые страхи. В детстве я кричал, когда на меня падало это проклятое дерево. Потом привык к этому сну и уже знал, что оно меня не убьет, что я вовремя проснусь. И вот когда я совсем поборол страхи, сон перестал мне сниться. Только иногда я вижу клонящееся дерево, но даже в этот, казалось бы, жуткий момент я уже больше жалею не себя, а его, которое столько времени без толку и безнадежно падает, а я его давно уже не боюсь. Тем не менее что-то, Мариша, связанное с тем сном, в основу моего характера легло. Например, о каждом человеке я думаю: по плечу ли тот рубит? Всегда ли знает, что перед ним – осина или дуб? Что из нее получится – сервант или табуретка? Знает ли он, как рубить и где стоять, чтоб не придавило? Я-то все это теперь знаю. Хотя во всей моей родне ни одного лесоруба, ни
одного просто лесного жителя нё было. У всех моих родных одно дымное пригородное прошлое. И вот, надо же, во сне я постиг секрет, как валить деревья. Никому, никогда – даже Ирине – я этого не говорил. В этой истории есть многозначительность, которую я терпеть не могу. Каждый начнет думать: а что он хотел этим сказать? Да ничего, кроме того, что сказал: я ценю в людях умение преодолевать страх и извлекать из ошибок опыт. И еще ценю умение выбирать деревья по плечу. Вот у тебя, красивой, умной женщины, нет судьбы. Потерялась в журналистике, а чтобы совсем не исчезнуть, выбралась, так сказать, за ее пределы. Пятнадцать пустых лет жизни. Мне тебя жалко, Мариша. Без всякого приуменьшения – это трагедия. А я вот счастливчик. Почти все время делал работу, которую люблю. Минус работа в посольстве. Но ты же знаешь: оттуда я тоже писал. Мне приятно сознавать, что в том качестве, в котором я сейчас функционирую, я профессионально неуязвим. Я не несостоявшийся актер, которого поставили директором театра. Не писатель, которому, чтобы прожить, надо где-то администрировать. Я чего-то стою, потому что чего-то стою. Я к тому, Мариша, что мне в моем деле можно и нужно доверять. Я умный. Я знаю лес, я умею выбрать дерево и знаю, как надо поплевать на ладони перед тем, как сказать "Эх, ухнем!". Я уважаю себя за это, потому что вокруг меня десятки, сотни не знающих этого. Кстати, это одна из самых больших бед нашего времени. Непрофессиональный врач, непрофессиональный учитель, непрофессиональный юрист. А как можно работать непрофессионально? На мой взгляд, лучше совсем не работать. Меньше вреда. Половина учителей моего сына полнейшие дилетанты. Детский врач, что приходит к дочери, путается в рецептуре. Парикмахер не умеет стричь. Журналист не умеет писать. Но все они работают, черт возьми! Каждый не на своем месте, а ведет себя как на своем. С правом решающего голоса. Значит, я, когда меня снимут, могу пойти бригадиром лесорубов на основании науки во сне? Или руководителем хора – я ведь пел когда-то, у меня был приличный тенор… И я быстро бы научился держать в руках дирижерскую палочку. Стал бы хорошо смотреться сзади. Со стороны затылка, кстати, у меня пока все в в тебе расти что-то мелкое, скверное, чтоб было чем "полохматить обиду". Какая гадость! Не позволит она себе думать о Цареве что бы то ни было. Он в отрезанной части. Навсегда. Только жаль командировки, очень жаль. Она бы теперь могла написать об этом. Кажется, она знает как… Она бродила в толпе по тесному зданьицу, пока не почувствовала, что может упасть в любом месте, на любой чужой чемодан или тюк. Господи, сесть бы!
Прямо под ногами, презрев все и вся, спала на полу молодичка в роскошном павлопосадском платке. На нее дуло сразу из двух дверей, и Ася кинулась ее поднимать, спасая от пневмонии, радикулита и кучи всяких других болезней, которые еще по-старому продолжают связывать со сквозняком, ветром и холодом. Но молодичка только удобней устроилась, и тогда Ася стала загораживать ее чужими чемоданами.
– Двери хлопают, дует,– сказала она и посмотрела вокруг. Но никто не пошевелился, только крохотная старушка в старинной шляпе с вуалью махнула Асе рукой и показала место в кресле рядом с собой.
– Я маленькая,– сказала она.– А вы без вещей и тоже худенькая.
Им было, конечно, тесно, но зато Ася спрятала старушку от сквозняка. Подумав, она снова потолкала молодичку.
– Бесполезно,– сказала старушка,– она тут третью ночь. Пусть хоть поспит.
Ася достала блокнот.
"Тоска по астеническому типу. По обнаженной духовности. Когда откровенная боль – быстрее приходит сочувствие, сопереживание. Гостиничная Зоя отлично одета. Любава – откровенно здорова. Дух болен, но это не видно. (Меня жалеть легче – потертые обшлага? А Калю?) Как просто, когда все на виду. А если не видно, тогда одно объяснение – с жиру бесятся. А ведь не с жиру! Ровесница Любавы, москвичка. Тоже все есть плюс столица. Раздражительна, плаксива, зла. К ней приглашают сексолога. Прогресс, широта взглядов! А она, как и та, просто одинока. Дефицит участия, дружбы, любви. Страдание в момент формирования души естественно. Его не надо лечить. Его надо понимать и сопереживать. Умеем ли мы сопереживать?
Сочувствие – инстинктивно, сопереживание – разумно. Зоя сформировалась без сопереживателей. Поэтому так резка. "Вы" и "мы". Она, так сказать, "обошлась без людей". Любава не обошлась. Искала. Даже в жалком учителишке. (Я же пошла к Феде!) Слепота родительской любви. Обуть, одеть… На московском уровне – вызвать сексолога. А надо иногда просто вместе поплакать. Мать Любавы знает, как плачут от голода. От холода. Она знает, что такое похоронка. После войны она плакала от усталости (ей было пятнадцать, а она работала как взрослая). Дочери плакать, по ее разумению, не от чего. Она и тыкалась носом в жизнь Любавы, как слепой котенок. Искала, где подоткнуть, что прикрыть. Ей бы такую жизнь! Хоть бы на осьмушку такую! Чего ей надо, рыбоньке? Какого рожна? А была каплей, переполнившей чашу непонимания.– Ася поежилась: от двери дуло.– Что такое проблема отцов и детей, проблема поколений? Это ведь жизнь и смерть, уход и приход? До сих пор у "старых" и "молодых" жизненный опыт повторялся: всем доставались и война, и голод, и лишения. Сейчас другая полоса. И кто-то первый крикнул: они не такие, потому что не знали горя. Так неужели же воевать, чтобы знали фунт лиха?"
Представилась Ленка в огромном платке, крест-накрест на груди, возле печки-буржуйки. А она, Ася, безжалостно, с хрустом рвет и бросает в печное нутро разорванного пополам Гоголя. Почему именно Гоголя? Ведь его она должна была оставить. Начать следовало с других… "Я, кажется, напредставляю себе…– подумалось Асе.– Меня за такую мысль, выскажи я ее вслух,– писала она,– распяли бы без суда и следствия, и правильно сделали бы! Но как втолковать, что воспитание конкретно? Что многое из старого опыта уже не годится? Что при хорошей жизни нашего ребенка требуются иные слова воздействия, чем при плохой. Что когда всем трудно, не надо объяснять, что такое сострадание. Оно возникает естественно. А когда всем вполне спокойно и не надо делиться куском хлеба, то разве это значит, что вообще не надо делиться? Надо человека в хорошей жизни готовить к несчастью? Отвратительная крамола! Договорились до осуждения оптимизма! Но я зацеплюсь за это. Его стоит слегка пошатать и поразламывать, оптимизм нашей педагогики, в котором полно радости от "уровня жизни" и так мало радости от "уровня души". Уровень души… Это моя тема. И если я ее не напишу, грош мне цена… Грош цена… Грош цена… Я напишу!!! Ради моей Ленки, которая в свои двенадцать лет вся в иронии, как в броне. В иронии – ко всему: к папе, который "приземленный технарь", к маме, которая "возвышенный гуманитарий". На ее взгляд, мы ничего не понимаем в этой жизни. То, что мы знаем, она расценивает как незнание. А это значит, что у моей девочки, у моего несмышленыша, будет две дороги: Любавы или Кати… Или Кали? Что-то будет, что-то будет…