Приближались школьные каникулы, и я думал о них с ужасом. Ри должна была уехать на две недели, и я не мог представить себе две недели без нее. И тогда пришла мне в голову отличная мысль. Я несколько дней обдумывал ее и однажды приступил к действию. Я попросил Светку принести в школу какие-нибудь фотографии. Она принесла фото, на котором она стояла рядом с убитым медведем. Фотография две перемены ходила по классу, а на третьей перемене я, собрав все свое мужество, мобилизовав все свои способности к спокойствию, подошел к Ри и небрежным тоном спросил:
- А ты еще никогда не фотографировалась?
Я был уверен, что она не фотографировалась (когда бы ей успеть!), и моя задача заключалась в том, чтобы пробудить в ней желание сфотографироваться. Но она ответила удивленно:
- Почему? Я фотографировалась!
Это несколько озадачило меня. Я готовился к долгой и сложной по замыслу операции, но в ней отпала необходимость. Я растерялся и вдруг сказал каким-то осипшим голосом:
- Привези!
Она посмотрела на меня, опустила глаза и сказала: "Ладно!" До двери класса я дошел нормально, но в коридоре меня зашатало от радости, а ведь была только среда, и как мне было дожить до понедельника!
Я дожил до него. И вместо обычного "здравствуй", в коридоре спросил нервно и торопливо:
- Привезла?
Она открыла дверь, достала дневник, из дневника вынула карточку и подала мне. Я небрежно сунул ее в свой портфель, повернулся и пошел назад к выходу.
На первый урок я не пришел вовсе, и это было неслыханное ЧП, но плевать!
Сейчас я пишу эти строки, смотрю на поблекшую фотографию двенадцатилетней девочки, что на пять лет моложе моей дочери, и никак не могу объяснить ту радостную грусть, что охватывает меня! Годы свои я прожил, да и живу, без натяжки можно сказать, - интересно, но если на минуту представить, что не было в моем детстве всего того, о чем рассказываю, то жизнь моя потеряла бы цвета, то подумалось бы, что я прожил жизнь при пасмурной погоде, ни разу не увидев солнца, что будто исчез бы чистый свет, теплым и грустным лучом сопровождавший меня всю жизнь по непрямым дорогам жизни!
На некоторое время все изменилось. Ри теперь была всегда со мной. Я мог смотреть на нее, сколько хотел. Я мог разговаривать с ней о том, что она забыла, о чем не должна была вспоминать. Я был счастлив.
В ближайшее после того воскресенье я пошел в падь. Снег завалил каменную россыпь перед Мертвой скалой, и пробираться к скале стало много труднее, а лезть на нее, казалось, и думать нечего! Но я полез и потратил времени в пять раз больше обычного.
Сарма была на своем месте. Она сидела, вся укутанная чем-то пушистым и теплым, и руки ее были в большой и тоже пушистой муфте.
Я показал ей фотографию, рассказал о том, как живет Ри среди людей, и Сарма слушала внимательно и долго смотрела на фотографию.
- Люди научились оставлять о себе память на бумаге! - сказала она и покачала головой. - А не разучились ли они оставлять о себе память в сердцах?
Я не знал, что ответить ей.
- Люди стареют и умирают. Зеркало, запечатлевшее мгновение, имеет и цену мгновения, и истина изображения мгновенна в нем. Вечны лишь великие деяния людей! Понимают ли люди разницу вечного и мгновенного?
Я молчал.
- К Байколле не ходи! Не нужно ему видеть этого!
Она вернула мне фотографию, а я взглянул ей в глаза.
- Простите Байколлу! Ну сколько же можно!
- Ты так ничего и не понял! - сказала она сердито. - Я не знаю, как это сделать! Я не умею!
- Да чего ж тут не уметь! - воскликнул я в отчаянии. - Простите - и все!
- Уходи! - приказала она. - Ты все о Байколле да о Байколле! А до меня тебе дела нет! А знаешь ли ты мои страдания, мальчишка! Уходи!
Я все же посидел немного еще, но стал замерзать, здесь, на высоте, дул ветер, не сильный, но холодный. Я побоялся простудиться, потому что вспотел, когда забирался на скалу.
Уходя, подумал, что не скоро приду сюда снова, потому что нет ничего хуже, чем быть бесполезным для тех, кто несчастен.
Шли последние дни декабря. Каждый день после школы я бегал на Байкал. Все говорили, что он должен скоро замерзнуть. Но никак нельзя было в это поверить! Байкал был теперь всегда одного цвета - сине-черный, а от сине-черного цвета до белого, цвета льда - как представить путь?
Не верилось, не хотелось видеть Байкал заледенелым!
Было в этом что-то обидное для Байкала, несправедливое! Но предчувствие подсказывало неизбежность иного состояния, и оно, это другое состояние моря, уже предвиделось в брызгах волн - были эти брызги холодными и колючими, как осколки льда, и беляки на верхушках волн тоже казались льдинками, оседлавшими черные валы; и особенно ветра и белые туманы над Байкалом, что будто связывали по судьбе остывающее море с землей, уснувшей в холодной белизне.
На той скале, где летом мы часто проводили время с Другом, на одном из уступов, примерно в двух метрах над водой, стояла маленькая елочка. И вот, придя туда однажды, я ахнул. Елка стояла вся разряженная хрустальными бусами и гирляндами. Это декабрьский мороз таким образом распорядился брызгами волн! И все подножье скалы на несколько метров вверх тоже обледенело и сверкало желтым зеркалом, отражающим в себе и волны, и небо, и вершины скалы, нависшей над своим подножьем.
Байкал штормил. Байкал работал. И я пытался уловить смысл этой работы. То ли море боролось с морозом, то ли вдруг в торопливом и угрюмом беге валов виделась непонятная спешка, словно спешил Байкал завершить что-то, что начал да не успел к сроку.
Все другие состояния Байкала мне бывали близки и понятны, но вот озабоченность и хмурость ледяной синевы были почему-то особенно близки и вызывали странное сочувствие.
Каждым утром, выходя на улицу, я первым делом бросал взгляд под мост, в пролетах которого от нашего дома виден был Байкал, и с радостью отмечал, что он еще не сдался, и я махал ему рукой, обещая прибежать после, чтобы подбодрить и просто так поприсутствовать, потому что знаю, как тяжело бывает одному в минуты важных решений и трудных дел. Когда уходил с берегадомой, говорил: "Ну, ты давай держись! Главное - до утра продержаться!"
Потом оказалось, я был прав. Именно ночью, какой-то одной ночью Байкал расслаблялся, решался на короткий отдых, и тут сонного его и сковывал мороз. Проснувшись утром под жестким ледяным покрывалом, Байкал, бывало, находил в себе силы разорвать его в клочья и выкинуть на берег. Но слишком много сил уходило на этот подвиг, и следующей ночью, выждав нужный час, мороз уже покрепче закутывал Байкал в ледяной панцирь и утром не ослаблял объятий, а напротив, превращал их в мертвую хватку, и Байкал покорялся.
В тот день, когда Ри должна была уехать на немыслимо долгое время, на две недели, в тот последний день уходящего года Байкал был особенно тревожен. Я пришел на станцию задолго до прихода поезда, стоял на берегу и вспоминал вчерашний новогодний вечер. Ри была в костюме ночи, и в ее волосах сверкал серп молодого месяца, и когда я вдруг увидел ее около зеркала, то мне показалось, что в зеркале она смотрит именно на месяц, и я испугался, как бы она не вспомнила чего-нибудь лишнего... Какая она была красивая в этот вечер, разве расскажешь! Мы все играли в "почту". У каждого был на груди номер, а почтальон разносил записки. Я решился и написал: "Ты красивее своей сестры!" Я имел в виду старшую дочь Байколлы Нгару. Ри много рассказывала мне о ее красоте. "А у меня брат. Ему два года!" - ответила мне Ри, и я, чтобы не оказаться в дураках, скорее сорвал с груди номер, может быть, она не узнала, что это я ей написал, но, проходя мимо, она улыбнулась мне, и я от стыда спрятался среди мальчишек.
А сейчас, за несколько минут до подхода поезда, мне было тревожно и грустно, и еще созвучней была тревога в поспешном беге байкальских волн, так что хотелось обратиться к Байкалу, как к живому, по имени и прикоснуться к нему рукой или щекой, словно был я с ним одной породы...
У вагона я подошел к Ри и сказал: "До свидания!" Она протянула мне руку, то есть я впервые коснулся ее руки. С этого момента, с ее прощального взгляда я знал, что ни с чем не сравнимой пыткой будут для меня дни каникул! Но зато после них все будет по-другому. С этим нарастающим предчувствием радости я и провел все каникулы, если не считать одного события, происшедшего со мной в эти дни, о котором долго помнили, наверное, жители Маритуя.
Однажды утром, выйдя на крыльцо, я почувствовал в природе какую-то перемену, подумав, догадался, что нет обычного сквозняка, нет ветра! А сойдя с крыльца и привычно заглянув под мост, Байкала не увидел, на его месте что-то сверкало, и блестело, и слепило. Когда добежал до берега, то уже застал там мальчишек, кидающих камни в тонкую пленку льда, которая рвалась от каждого камня, и в отверстия выплескивалась вода. Лед был без единой ущербинки, гладкий, как зеркало, и этому зеркалу не было конца.
- Завтра кататься будем! - крикнул Валерка. Я не поверил ему. Лед был не толще пальца.
Но следующим утром я уже не увидел ни одного мальчишки на речке и, скатившись по речке на коньках до Байкала, остановился в изумлении. Черными комочками метались мальчишки по Байкалу вдоль берега. Я боялся даже ногой ступить на лед, потому что он просвечивался насквозь, и дно было видно лучше, чем через воду.
Подкатили ребята и затащили меня на лед. Но ужас! Лед прогибался под ногами! Прогибался, но не ломался.
- Не бойся! - крикнул Юрка. - Во держит!
Он сел на лед, поднял ногу и задником конька ударил по льду. В пробитое отверстие выплеснулась вода, а я опрометью кинулся к берегу. Мальчишки валялись по льду и хохотали.
Насупившись, робко перебирая ногами, я снова подкатил к ним.
- Айда! Не боись! - крикнул кто-то, и все стайкой кинулись от берега. Я покатил вслед, стараясь не нажимать особенно на коньки, словно этим уменьшал собственный вес.
Но, как говорится, кому что на роду написано!
Я уже почти освоился, почти перестал бояться непонятной мягкости льда и светящейся глубины под ногами. Я летел вдоль берега, а за мной гнался Валерка. Вдруг впереди я увидел пятно льда светлее обычного и будто чуть вспученного. Я не успел ни испугаться толком, ни отвернуть в сторону и проскочил по нему катом. Проскочив, остановился, обернулся и хотел спросить Валерку, почему такой лед, но тот, выпучив глаза, крикнул что-то невнятное и помчался в обратную сторону.
Я машинально сделал за ним несколько шагов, под ногами у меня захрустело, и сначала ноги мои провалились лишь по голень и на долю секунды застряли будто, но я шевельнулся и тотчас же ушел в воду по уши. Случилось это в метрах ста от берега. На мне были утяжеленные подмораживанием валенки с коньками, тяжелый полушубок и под полушубком немало одежды, ведь я ушел кататься на весь день.
По всем законам я был обречен. Лед, тонкой пленкой лежащий на воде, выдерживал наш вес как бы за счет общего натяжения. Но, провалившись в "пузырь", как назывались подобные места во льду, я не мог забраться на лед, я только ломал его, как тонкое стекло, и мне предстояло ломать его до самого берега, что было невозможно хотя бы потому, что не хватило бы сил на то, не говоря уже о судорогах холода.
Мальчишки откатились к берегу, и это не было предательством. Они знали цену льду, они не смогли бы подойти ко мне и на десять метров. Не могу сказать, что чувствовали они, а я, кажется и как мне помнится, вообще ничего не чувствовал. Я колотил лед обеими руками, барахтался и, кажется, тихо визжал.
Потом и позже, через много лет, когда меня спрашивали, как же я все-таки вылез, чтобы успокоить любопытство, я придумал версию о том, что будто бы, ломая лед, я наткнулся на двойную льдину, она выдержала мой вес и я вскарабкался на нее.
Люди очень не любят непонятного и не хотят знать о непонятном, и вопреки всякой логике они верили этому совершенно нелепому объяснению, не задумываясь о том, откуда на второй день замерзания могла оказаться двойная льдина.
Теперь же я могу рассказать правду. Когда я барахтался и скулил, проломив проход во льду уже метров на восемь, на краю льда передо мной появилась Сарма.
- Ну что ты скулишь, трусишка! - сказала она возмущенно. - Я же говорила тебе, что пока ты живешь на берегах Долины, с тобой ничего не случится! Перестань сейчас же визжать! Слышать противно! Давай руку!
Я протянул ей руку, но ее руки не почувствовал, ее рука словно отодвинулась, я же тянулся и подтягивался за ней.
- Не суетись! - крикнула Сарма сердито. - Заплывай на лед! Заплывай! Не дави лед локтями!
Лед подо мной прогнулся, но не сломался.
- Теперь ползи! Ползи! Не дави локтями! Ногами не дрыгай! Ползи!
Сарма пятилась к берегу, а я полз за ней по льду, кажется, очень долго, пока не сказала:
- Все! Вставай и беги домой что есть духу!
Мальчишки у берега встретили меня, как покойника с того света. А к берегу уже бежали люди и впереди всех дядя Сережа, Светкин папа. Он схватил меня, поднял на руки и вместе со мной побежал назад. Их дом был ближе, чем наш, и он притащил меня к себе. Меня раздели, растирали водкой, переодели, укутали, уложили в громадную постель и заставили выпить полстакана водки, от чего я закатился в судороге.
Потом в дом влетела мама, шлепнула меня по тому месту, которое для того предназначено, обнимала, целовала меня, плакала и приговаривала:
- И почему именно он! То под обвал попал, то под лед провалился! Да что же это такое! Сглазил его у меня кто-то, что ли?
Но Сарма верно сказала, я не подцепил даже насморка. Мальчишки приняли Сарму за старуху Васину и рассказывали, как она меня вытащила, и, конечно, врали, потому что все было совсем не так!
Итогом этого происшествия были мои долгие размышления по поводу того, как далеко распространяется моя безопасность, дарованная Сармой! Ведь это открывало передо мной огромные возможности! И я решил совершить проверку этих возможностей.
На правом склоне ущелья, почти над школой, была невысокая скала, метров пятнадцать. Внизу под ней на небольшую площадку намело много снега, и я решил прыгнуть с этой скалы. Этого не сделал бы никто, потому что снег снегом, а высота высотой! Даже в воду с такой высоты не прыгнешь!
Я забрался на скалу, присел на корточки на краю уступа. Отсюда высота казалась еще большей. Если сказать, что было страшно, то это не то слово! Несколько раз поднимался я на ноги, но каждый раз трусливо приседал и так проторчал на скале около часа. И когда, наконец, спустился с нее, так и не решившись на прыжок, то с грустью и огорчением понял, что подарок Сармы ничего не прибавил к тому, что я могу сделать и сам, и этот вывод надолго испортил мне настроение.
Близится конец моего рассказа, и конец этот, если брать в соображение чувства двенадцатилетнего мальчика, неизбежно печален. Но почему же, вспоминая и рассказывая об этой печали, я словно прикасаюсь к счастью, которого не мог оценить в свое время, но которое и теперь не потеряло своего тепла и света?!
Все каникулы прошли в ожидании перемены в наших отношениях с дочерью Байколлы. Притом я вовсе не представлял себе, что, собственно, должно было измениться, я не знал и не понимал, чего хотел. Пожалуй, я знал только одно - что не хочу и не могу больше быть для нее чужим, я не хотел быть для нее как все. Но не мог же я не понимать, что настоящая дружба наша возможна только на основе всего того, что связывало нас ранее и что было забыто ею безвозвратно! На что же я тогда надеялся! Кажется, если припомнить, я совсем не думал ни о чем конкретном, я просто вообразил себе, что кончатся каникулы, приедет Ри, и между нами не будет больше невидимой стены чуждости, все образуется само собой, и мы будем так же просто и искренне смотреть в глаза друг другу, как это было в замке, когда Ри рассказывала мне предание, а я учил ее нашим знаниям.
Я встретил ее у поезда, сказал "здравствуй", и она ответила и пошла дальше, и оттого, что ничего не случилось, ничего не изменилось, что мы и теперь, а значит, и навсегда чужие - от сознания этого из меня будто вытряхнулась жизнь.
Значит, все будет снова! Снова я буду подглядывать за ней на уроках, подслушивать на переменах, подкарауливать у поезда - а зачем?! Это ужасное "зачем?", в его безответности, в неразрешимости и в невозможности теперь уже не слышать его и не произносить - оно, как бревно поперек тропы, обрушилось на самый хребет смысла моей жизни!
В школу я ходил теперь, как на муку, на переменах оставался в классе или убегал за школу, после школы часами просиживал над учебниками, но не глядел в них, вечерами уходил с Другом в падь и бродил вокруг Мертвой скалы просто так, не собираясь взбираться на нее. Друг смотрел на меня с тревогой, он пытался развеселить меня, отвлечь, и я играл с ним, скорее, ради него, не испытывая, как прежде, удовольствия от игр.
Я прочитал наконец печальную историю про сына последнего из могикан, узнав о его смерти, которую он принял, спасая любимого человека, и в моем воображении одна трагичнее другой разыгрывались истории, где я умирал, спасая Ри. Все истории кончались моей смертью! А ведь еще совсем недавно такие же истории в моей фантазии имели совсем другой конец! Вот как изменился для меня весь мир!
Я стал плохо учиться, и это сразу отразилось на моих отношениях с мамой. Упреки ее не причиняли мне боль, мне было только жаль ее, потому что я ничего не мог изменить.
Я дошел до того, что пробирался в школу вечерами, когда там никого не было, садился на парту Ри и плакал, как последняя девчонка, потому что девчонки часто тоже не знают, отчего плачут.
Случая умереть, спасая Ри, не представлялось. А жить не хотелось. Но не хотелось и умереть просто так. И мои дни проходили в ожидании какого-нибудь события, которое за меня решит мою судьбу.
Таким событием оказался мой день рождения.
Позднее, уже взрослым, я узнал о существовании приметы, согласно которой не рекомендуется отмечать тринадцатый день рождения. Это, наверное, ерунда, но тот день, когда мне исполнилось тринадцать лет, окончился плохо, как и предсказывала примета.
Вечером, как обычно, был торт и подарки, и поздравления от папы и мамы, но в этот же день я снова получил двойку, и мама приняла эту двойку, в такой день, когда уж можно было ее не получить, мама приняла ее, как личную обиду. И потому не смогла за праздничным столом скрыть свои чувства, и весь вечер прошел в какой-то неестественности, хотя папа и сделал все, что мог, чтобы сохранить праздничное настроение.
Мама, однако, не удержалась и сначала мягко начала укорять меня моим поведением, я ответил грубо, мама заплакала, и все испортилось. Под конец мама сказала, что она никогда не думала и не гадала, что ей придется стыдиться собственного сына.
Понятно, ведь я был учительский сын! А она была учительницей!
Я ушел к себе, лег на кровать и в эту минуту понял, что наступил предел моим мукам, что больше я не хочу жить. Нет, я вовсе не собирался проделывать с собой что-нибудь страшное. Я знал другой способ не жить!
Я дождался середины ночи, встал, оделся и вышел на улицу. Ночь была удивительно светлой! Над ущельем в чистом небе висела полная луна, и от нее и от снега было столько света вокруг, что можно было подумать, будто уже рассвет.