<>
Там водился настоящий француз, большой парень с бессмысленным лицом. Не хочу обижать французский народ, но, по-моему парень был дебилом. Мы с ним нашли общий язык, потому что знали примерно одинаковое количество французских слов.
- Коксинель?
- Коксинель!
Но это были не "коксинель", а помесь муравьев с божьими коровками - маленькие пожарники с плоскими пятнистыми крышами, которые ползали по всему лесу. Мы с дебилом собрали пожарников в пустые спичечные коробки. Он хотел мне что-то показать. Он все время подтягивал брюки. Мы развели костер. Мне было страшно, что они там горят в коробках, но я сидел с невозмутимым лицом.
О черешневом саде в лагере ходили легенды. В него запрещалось бегать. Говорили, что там - змеи. Дебил был косолапым, с руками гориллы - он мне нравился. Мы подружились. Вместе рвали красные и желтые ягоды черешни, сидя на деревьях. Но иногда он выл. Остановится посреди сада и - воет. Однажды сложил левую ладонь трубочкой, указательный палец правой руки сунул в дырку. Я понял, что он имеет в виду. Сюда приходит много людей заниматься этим делом. Он может показать места. Я сделал вид, что мне это не очень интересно. Я гордился, что у меня друг - француз.
Он добродушно решил приучить меня к курению. Вытащил из кармана мятую голубую пачку сигарет без фильтра. Я впервые держал сигарету в зубах, засунув левую руку в карман шорт, но закурить не решался. Табачные крошки лезли в рот, щипали язык, губы прилипли к табачной бумаге, не размыкались. Я боялся, что курение даже одной сигареты фатально отразится на моем здоровье. Воображение рисовало чудовищные картины. Мнительность отступила при виде бутылки пива.
- Тю вё?
- Жё вё!
Пили из горлышка. Я снова испугался: вдруг дебильство передастся через слюну? - я представил себе, как вернусь в лагерь - косолапым дебилом - с сигаретой в зубах - испугаю Кириллу Васильевну - как она закричит - я ей отвечу нечеловеческим воем - сбегутся дети - Витя Ерофеев стал дьяволом - я полезу к Кирилле Васильевне целоваться в губы - а может быть, он дьявол? - не зря с него сваливаются штаны - не зря запрещается бегать в черешневый сад - не зря мы жгли невинных детей в коробочках - коксинель - приедут вызванные по телефону родители, а я их вообще не узнаю - Витя! Витюша! - вы меня мало любили - зачем-то родили брата - носитесь с ним - коляску купили - да, я дьявол - забыли меня - забуду русский, стою, мычу по-французски - ты веришь в Бога? - Из меня вырывается:
- Я хочу, чтобы Он тоже в меня поверил.
- Но почему Он должен поверить именно в тебя?
- А что?
- Ты посмотри на себя.
- Ну.
- Ты сжигал пожарников леса?
- Ну.
- Ну вот и все.
- Бог - не полковник, - возразил я. - Он любит разнообразие.
Я почувствовал, как меня повело, как поплыл черешневый сад. Я заморгал - дебил захохотал. Через дебила Франция развращала меня. У него вообще не было имени; у меня для него - тоже. Это позволяло нам заниматься тем, чем нельзя заниматься людям с именами. Мы залезли на самую верхушку полосатого, со сладкой смолой, черешневого дерева, чтобы подстеречь любовников. Мы сидели, как две большие птицы: он в спадающих брюках, со слюной на губах, я - в шортах, с разбитыми в кровь коленками. Никто не пришел. В другой раз мы заметили пару, которая шла через сад, притаились. Сердце забилось. Они сели в высокую траву - и пропали навсегда из виду.
<>
В столовую проник капитализм. Рисовали цветными карандашами деньги. Желтые - самые дорогие: 10 000 франков. На них можно купить у соседей по столу банан или ягодный "Данон", предок современного йогурта. Жадные покупали котлеты. Воспитатели вывернули детям карманы. Я был разоблачен. Оказалось, что это я придумал рисовать деньги в тетрадях с большими французскими клетками. Воспитатели пришли к выводу: Витя Ерофеев - фальшивомонетчик.
Рисование денег было самым ранним идеологическим скандалом в моей жизни. Будь я сыном посольского шофера, со мной бы разделались как следует. Но у меня была охранная грамота - с сыном советника решили не связываться. Осторожно нажаловались маме. Она устроила мне нагоняй; я отказывался понимать, что здесь плохого. Эта была игра, заимствованная из заграничной жизни, - в России я вряд ли бы стал рисовать деньги. Я понимал, что воскресная монета в 100 франков, выдаваемая родителями, - сделка. Монета формально выдавалась за хорошую учебу и поведение, но преследовалась другая цель: 100 франков были громоотводом. Личные деньги ограничивали мои потребительские требования, которые иначе были бы безграничными. Рисование крупных денег стало вектором моей мечты. Кроме того, Кирилла Васильевна замяла скандал по своим собственным соображениям.
По субботам был банный день. Все ходили с утра возбужденные. Детей начинали мыть после обеда вместо мертвого часа и мыли до ужина. В ванной стояло несколько ванн, как в бане. Детей мыли раздельно, сначала девочек, потом мальчиков. Я достался для мытья Кирилле Васильевне. Дело было к вечеру. Кирилла Васильевна вспотела от помывки детей, выглядела разопрелой. Руки красные, с кончиков волос капают капли. Она утиралась по-русски рукой. Папа относился к Кирилле Васильевне с большой симпатией. Он снял ее на кинопленку: Кирилла Васильевна боком сидит на траве в Манте, с интересом смотрит перед собой. Вдруг начинает яростно аплодировать, ну просто отбивает себе ладони. Затем перестает, срывает травинку. Сидит и грызет. Папа не раз крутил эту пленку, считал своей удачей. Это уже была не черно-белая, а цветная пленка, похожая на сон. Вдруг папа пришел домой расстроенный. У него из машины украли кинокамеру. Квадратная чешская кинокамера, которую нужно заводить механически, как часы. Мне ее в руки не давали. Родители решили, что камеру украла тайная французская полиция, но мне они сказали, что просто воры. Был ли мой папа шпионом?
<>
Идешь по поверхности текста, рисуешь, как на фанере, и вдруг проваливаешься, в глубине видя свои глаза.
- У тебя кожа - нежная, как у девочки.
Так сказала Кирилла Васильевна, когда мыла меня в ванне. Меня передернуло от смущения. Первого сентября мне купили букет цветов и опять отправили в школу. Школа была игрушечной - учиться в ней было легко и приятно. На переменах выбегали во двор. Дорожки посыпаны гравием. Мы бросались мелкими камнями. Мальчик, по фамилии Орлов, с прямой черной челкой, выбил мне коренной зуб, тем самым засветившись в истории литературы. Я подошел к нему с решительным лицом, но не ударил: в этой школе не принято было драться.
В мае окружной дорогой, через Бордо, Биарриц, Лурд (с костылями исцеленных калек, свисавшими с неба) и Тулузу, поехали в Канны на кинофестиваль: родители поселились в отеле "Карлтон" с видом на море; меня поселили отдельно, под крышей. Я жил там, как голубь. На Каннском фестивале я понял, что такое - полное одиночество. Родители уходили по вечерам, пахнущие духами. Мама - в черном платье с большим отложным белым воротом - казалась мне чужой женщиной. Я давно, еще в раннем детстве, придумал своих родителей от начала до конца, приказал им быть неизменными, и они слушались меня: соответствовали своему образу, но когда они вдруг почему-то менялись, как в Каннах, - становилось не по себе.
- Ну, что ты, деточка, в отеле нестрашно, никто тебя не украдет. - Мама уговаривала меня ласковым, фальшивым голосом. Она спешила отделаться от меня, и мне было неловко за нее. Ведь я - больной. У меня забинтованы руки. По дороге в Канны я увидел на Лазурном берегу первый в жизни кактус. Вещи всегда обгоняли мое сознание своими именами. Кактус был моим продолжением бегства с Севера. Начав это бегство с Парижа, я уже не мог остановиться. Забыв, что я вышел из машины пописать, я бросился к кактусу, схватился за него, чтобы вырвать с корнем как трофей юга. Возмездие наступило немедленно.
Поцеловав меня на ночь, мама неслась на звездный прием. Я лежал и думал о том, что родители разведутся. Они очень ругались, когда ехали на юг. Мама говорила папе, что он выбрал неправильную дорогу, костыли Лурда отбили у них охоту ссориться, калеки переполошили всех нас, но потом они снова принялись за свое. Я засыпал поздно: уже в разбитой, разведенной семье, - когда лестница гостиницы заполнялась шумом веселых людей; хлопали лифты. Только утром в Каннах было нескучно. За завтраком к нам подходили люди, говорившие по-русски. Они спрашивали, почему у меня забинтованы руки, и бархатно смеялись моему ответу. Красивые женщины были похожи на лошадей. У них дрожали ноздри. Когда они отходили от нашего столика, мама ругалась:
- Ты только посмотри: у нее бретелька от платья держится на булавке!
Папа молча жевал круассан.
- Ты скажи им! Впрочем, оставались бы в том, в чем приехали из Москвы. По крайней мере необычно. Накупили дешевых кофточек в "Тати"! Африканки - ты видел? - и то лучше! Позор!
Папа молча допивал чай. Он практически никогда не критиковал женщин, тем более похожих на лошадей. В тот год победили, кажется, "Летят журавли". У мамы начинало развиваться чувство французского эталона. Посольская уборщица сказала ей при мне:
- Французы - очень грязные люди. Когда пылесосят комнату, они обувь кладут на кровать.
- Глупости! - взорвалась мама.
Я почувствовал, как уборщица посмотрела на нее. В сущности, это было тоже самое, как если бы уборщица сказала, что евреи - жадные, а мама бы бросилась ее опровергать.
<>
Что мне делать с этой уборщицей? Чем она лучше русской власти? Какой исторический страх заставил ее прийти к мысли, что французы - "очень грязные люди"?
Русская власть прозрачна. Она создана для того, чтобы совершать поступки, которые вызывают у Запада отвращение. Травля Пастернака, хрущевский ботинок в ООН, ввод войск в Чехословакию - всюду общие черты устрашения. В чем изысканность таких поступков, так это в хамском глумлении над человеческими ценностями, на которых строится цивилизация. В детстве у нас говорили: все равно, как в лужу перднуть. Я восхищаюсь умению русского государства портить свою репутацию.
Но мне понятно растущее раздражение власти, и я в чем-то ей сочувствую. В стране нет элементарного порядка, уважения к закону. Русский закон был всегда настолько античеловечным, что обойти его - доблесть, а не преступление. Власть не хочет назад в коммунизм, но опирается на основную модель русской государственности, которая признает единую властную вертикаль. Вечный страх, что иначе огромная и очень длинная страна переломится и хрустнет, как французский багет, - ночной кошмар русских правителей. Россия автоматически скользит в авторитаризм при любой идеологической схеме. Деньги в России никогда не являлись положительной ценностью, тем более большие деньги, и в частных руках. В таком случае правитель выбирает силовые структуры - опритчину (при Иване Грозном) или тайную полицию - для борьбы с центробежностью.
Власть, боящаяся своего поражения, берет на вооружение всеобщий страх перед собой как единственно прочный цемент. Страх замораживает, однако, не только русское безобразие, но и продуктивность. Россия хочет летать в цивилизованном пространстве, однако подрезает себе крылья, считая, что подрезает всего лишь хищные когти. Схема проста до отчаяния.
Выход из положения - новый виток стыда за свое непотребство, покаяние, обещание жить не по лжи. Но успеет ли этот виток? Скорость развития западных технологий не оставляет за Россией возможности забиться в медвежий угол. У нее нет выбора. Она приговорена или быть частью цивилизованного мира, или вообще не быть. У России слишком мал либеральный ресурс, который, опять-таки исторически, не развит, не опробован. Уборщица машет шваброй. Это - электорат. Верховная русская власть в очередной раз догадывается о слабости либерального ресурса западного типа после хаоса 1990-х годов. Нынешняя Россия похожа на корову на веревке, которую либералы тянут на западный рынок, а она упирается, считая, что ее там обесчестят или даже съедят.
<>
Наверное, я был создан для того, чтобы писать голливудские сценарии и мыльные оперы. Во всяком случае, мой младенческий период творчества - дом творчества! - креативности? - дегенеративности! - мой младенческий период таланта - бля! ничего не подходит! - все слова по теории литературы прогорели, - но ясно, что оно было связано именно с этими жанрами. Не исключаю, что младенческие жанры, начальный лепет фантазии - лучший залог пожизненного успеха: что еще нужно публике? В общем, я начал с боевиков, погонь, перестрелок, вурдалаков, ведьм, шпионов и кучи трупов.
На обратной дороге из Канн в Париж я заметил за собой странное раздвоение. Глядя в окно машины на платаны, мелькавшие вдоль национальной дороги (тогда еще не было автострад), - платаны переплетались листвой над ней, превращая ее в высокий зеленый туннель, - разглядывая вывески бензоколонок "Тоталь" и "Шелл" (мы заправлялись по дипломатическим талонам), улицы провансальских городов, я вдруг проваливался в другой мир. В том мире жили люди, похожие на настоящих, но у них были другие причины действия. Зацепившись сознанием за какой-нибудь автомобиль с запаской на багажнике, случайное слово отца или шуршание карты с маленьким человеком из шин в маминых руках, я превращался в сверхчувствительное устройство, по которому пробегали токи каких-то зыбких историй.
Истории переплетались между собой, порождая новые истории заговоров, спотыкались из-за того, что не могли найти себе продолжения, утыкались в тупики, разворачивались и шли дальше, как ни в чем не бывало. В этих историях в папином кармане лежал настоящий пистолет, реальнее реализма, и я рассказывал моим одноклассникам, Орлову, выбившему мне зуб, что у папы есть боевое оружие. К моему удивлению, однажды, открыв его стол, когда он был на работе, я обнаружил, что оружие материализовалось: небольшой увесистый пистолет - правда, газовый. В этих историях за нами охотились полицейские, переодетые в крестьян и велосипедистов. С верхушек платанов стреляли снайперы. Мы ехали с тайным заданием: вызволять из плена Кириллу Васильевну в разорванном платье, перемазанную грязью. В другой раз перевозили мешки денег. Возможно, это тоже приближалось к правде: Виноградов с отцом тайком снабжали французскую компартию черным налом. К тому же посольским не разрешалось свободно ездить по стране, требовалось разрешение МИДа Франции, точно указывались маршрут и сроки (ответное действие на запрет путешествий иностранцев по СССР); я об этом тогда еще не знал, но мне казалось, что Франция для нас - за семью печатями.
Мы останавливались на ранний обед, заворачивая на проселочную дорогу. Я бдительно озирался. Где найти безопасное место? Непросто: вокруг тянулись частные владения, иногда нас прогоняли, и советские души родителей вскипали от возмущения. Леса и поля я населил разбойниками, одноклассниками, девочками из детских французских книжек, родительскими знакомыми, продавцами марочного рынка. Орлов неизменно играл роль предателя. Глухими дорогами мы пробирались в Альпы. На карте горная дорога превращалась в заворот кишок.
ПАПА. Скоро перевал.
МАМА. Какой воздух! Закрой окно. Дует.
Меня подташнивало на поворотах. Цель - граница. Превратив пальцы правой руки в пистолет, я тихонько расстреливал встречные машины и, оглядываясь, видел, как они летели в кювет и взрывались. Иногда удавалось сбить пассажирский самолет. Каждый человек в форме подлежал ликвидации. Я не был на стороне французского закона. Стреляя, я издавал звук, похожий на "пуф!", и порой мама с недоумением оборачивалась ко мне.
МАМА. Ты в кого стреляешь?
Мама не принадлежала другому миру и в данном случае только мешала.
- Ни в кого, - всегда отвечал я.
Она не верила. Просила, чтобы я перестал стрелять. Еще хуже, если она начинала подшучивать надо мной. Это было невыносимо и очень портило мои истории. Я бы не назвал их детективными. В них был детективный сюжет, но сама история уходила в бесконечность. Я работал отцовским телохранителем и прикрывал его с преданностью Александра Матросова. Французский безымянный дебил превращался в красавца, похожего на Валентино, но я не знал, что с ним дальше делать, и с горечью подставлял под шальную пулю. Мы ужинали в маленьких гостиницах. Иногда французы пили красное вино и пели - свадьба или вечеринка. Многие были подвыпившими и простыми, как ствол сосны. Основная их масса была шпионами, которые следили за нами. Я свадьбы тоже уничтожал, сложа пальцы. Худая хозяйка гостиницы была ведьмой и во время ужина хотела меня отравить. Я отказывался пить воду, играл в рулетку с едой - этот кусок отравлен, а этот - нет. К концу ужина глаза слипались. В гостиничной комнате стоял щемящий запах скупого французского уюта. Половицы скрипели. Над кроватью висело коричневое распятие. Я ничего не боялся, но распятие пугало меня. Вместо подушек лежали валики, от которых у нормальных людей болит шея - родители требовали у ведьмы подушек. Дорожные истории переливались через край. Изменившись, они приходили ко мне перед сном. Особым чувством я снова ощущал, что родители близки к разводу. Я представлял себя несчастным сиротой, совершал из зловредности чудовищные преступления, по мне плакала тюрьма. Утром солнце светило через закрытые ставни. Откуда-то тянуло вкусным кофе. Надо было ехать дальше с опасным заданием. Неожиданно родился брат. Изумившись моему знанию о его рождении, Кирилла Васильевна взяла меня под наблюдение. Она была права: я разгадал как непорочное зачатие мамы, так и непорочное рождение брата.