Он воспламенился, как мелкий оборотень. Я, правда, тоже испугался своей резкости. Но сын посла для такой сошки был не по зубам. К тому же моя жена была иностранкой, хотя и полькой, да не своей. Правда, разница между мной и Эрню была. Его завербовала болгарская разведка, ему платили деньги за информацию, а когда он потерял к болгарам доверие, его взяли русские, и в промежутке между разведками с ним четыре раза встретился Владимир Иванович. Я не знал, говорит папа, что Эрню был завербован болгарской разведкой. Странно, однако, что Эрню в конце концов стал министром обороны Франции.
Легкомысленные до стереотипности французы вдруг спохватились и отрыли исторически то, что было видно давно невооруженным глазом: Франция, отталкивая от себя Вашингтон, пересыщенная собственными коммунистами, была легкой добычей Москвы, которая запускала в Париж всевозможных "агентов влияния", и, возможно, мой папа отрезал от этого французского пирога весьма дипломатично маленький кусок. Когда французы спохватились, они выступили с разоблачением отца. Отец послал через меня опровержение в "Экспресс". Там, наверное, удивились, что он еще жив, и ничего не ответили, опровержение не напечатали, что было, по крайней мере, невежливо. Отец давил на меня, просил воздействовать на французскую прессу через моих французских друзей-журналистов. От волнения отец даже однажды пожаловался Белле Ахмадулиной.
- Что же получается, - неприязненно сказала она, выступая в роли вечной совести, - я, например, побеседовала со знакомым дипломатом по-дружески, а он сочинил донесение своим властям. Это - нечестно, я бы даже сказала: непорядочно.
- В дипломатической практике, - разъяснил ей отец, приоткрывая занавес своей заповедной профессии, - имеются специфические формы работы, и дипломаты во всем мире составляют записи своих деловых бесед.
Дальше он хотел сказать, что запись бесед является одним из важных источников получения информации о положении в стране пребывания дипломата…
Стиль шельму метит.
Короче, это позволяет ему вырабатывать конкретные меры по дальнейшему развитию и углублению связей и взаимодействия с этой страной. Записи таких бесед направляются в центр по утвержденной разметке, включая министра, его заместителей, руководителей соответствующих территориальных отделов.
Когда отец приоткрывал тайну музыкантам, те его слушали, для них министр тоже был все-таки большим человеком, но "взаимодействия" с поэтессой не произошло, разговор стал тонуть во взаимном отчуждении. К тому же русские журналисты, которые, по мнению отца, должны были занять патриотическую позицию, стали поддерживать "Экспресс". Отец почему-то стал называть их советскими, призывать к порядку, нажаловался моему бывшему соседу по дипломатическому дому (туда в кооператив пристроил меня отец), который в то время руководил департаментом печати, попросил о пресс-конференции, но тот от отца отмахнулся, как от надоедливой мухи. Отец отправился наверх, к министру Примакову, но у того не нашлось времени принять пенсионера. Замминистра его все-таки принял (отец остался этим фактом по-чиновничьи доволен), и отец принялся ругать французов, всячески подчеркивая, что он - не шпион. А тут еще этот подлый французский историк написал, что отец и в Швеции был шпионом. Собственно, это не было для меня откровением. Я еще в советские времена читал американскую книгу (кажется, Смита?) о КГБ (она стояла у родителей на книжной полке) и нашел там фамилию отца в связи с его деятельностью в Швеции. Француз с американцем уверяли, что отец, будучи в Стокгольме, оказывал полезные услуги ГРУ. Отец же этим как раз гордился.
ОТЕЦ. По поручению Коллонтай я поддерживал постоянные контакты с датскими и норвежскими патриотами, боровшимися против Гитлера, которые часто приезжали в Швецию. Они рассказывали о военных мероприятиях нацистов, а я сообщал об этом Коллонтай. Та передавала информацию в Москву, а также союзникам. Например, она передала британскому послу полученные мною сведения от датских патриотов о местонахождении гитлеровских установок для запуска ракет Фау-1 и Фау-2 на Англию и, прежде всего, на Лондон. Английская авиация тут же нанесла мощный удар по этим базам.
- Только такие лжепатриоты, - сказал мне отец, - неизвестно чем занимавшиеся в годы войны, как Тьери Волтон, могут упрекать нас, советских дипломатов, посланных МИДом СССР на дипломатические посты…
Я дальше не слушал. Я думал о значении слова "патриот", о том, что для советского дипломата война в 1945 году не кончилась. Что против немцев хорошо, то против американцев - плохо? Я невольно задергался между семьей и историей. Роль новоявленного Павлика Морозова, сдающего отца не только Ахмадулиной, но и неизвестному мне Тьери Волтону, меня не прельщала. Я прикинул, кем бы этот Тьери (я таких профессоров немало видел; они мне звонили, набивались на дружбу) мог быть: занудным университетским ученым с дешевым парижским снобизмом, старой уродкой женой, засоренной "рено" и педантской нещедрой квартирой или умным симпатягой мизантропом, как мой нантерский друг, который в советские времена, работая во французском посольстве, мы там познакомились, - возил нелегально чемоданы денег советским диссидентам.
А папе французским коммунистам - нельзя? Значит, Павлик Морозов - моральная фикция? Но каким же все-таки образом папа узнал адреса американских агентов в Париже?
<>
24 июня 1959 года папа покинул Францию не по своей воле. Франция заставила его полюбить есть и пить по-французски, а затем выплюнула. Неужели французы объявили отца персоной нон грата?
Родители собирали вещи в спешном порядке. Кроме того, им нагадил посол Виноградов. В последний момент он поместил крупного партийного начальника из Москвы к ним в квартиру, и они должны были складываться чуть ли не на чердаке. А ведь совсем недавно, всего лишь месяц назад, в мае, посол Виноградов официально предлагал Москве сделать папу вторым номером советского посольства: советником-посланником. Это открывало перед отцом возможность в дальнейшем сделать следующий шахматный ход: поехать послом в Швейцарию или Бельгию. И вдруг - в Москву.
Резидент КГБ в Париже папу не любил. Чем дальше, тем больше он понимал, что папа по духу - что-то не то. Он не знал, как это объяснить не только Москве, но и самому себе. Вроде бы на первый взгляд с папой все было в порядке.
В сущности, резидент презирал всех дипломатов: их сведения поверхностны, недостоверны, большинство приехали в Париж покрасоваться и накупить шмотья. Посол Виноградов казался ему "фанфароном". Резидент презирал и ближних соседей, из советской контрразведки, тайно следивших за ним самим. Резидент любил подпольных нелегалов, которые под его началом, с риском для жизни, ставили микрофоны в офисах и квартирах французских министров, устраняли неугодных людей и предателей. Это - дело. "Недаром нас, резидентов, зовут в Комитете "резаками"", - улыбался про себя резидент. Но резидент знал, что с ним что-то творится неладное, он опускался: потихоньку спивался и скоро станет закопченным алкоголиком. Ему тяжело бриться по утрам. Он уже дважды избил жену, бесплатно обучавшую жен дипломатов английскому языку и приносившую на занятия вкусные пирожки с мясом. Он уже выломал дверь своей квартиры, когда жена заперла его, чтобы он не пил. Референт знал, что ближние соседи это знают.
Референт не презирал моего отца. Он считал его активным и квалифицированным работником, его донесения в Москву были полезны, умны, даже, можно сказать, блестящи, все это так, но резидент доверял своему чутью. Дело было не в том, как папа одевался, двигался, говорил - но именно в том, как он одевался, двигался, говорил, было что-то настораживающее, напрягающее его существо. Папа не стоял на месте, он развивался, рос, как дерево, но на этом дереве появились непонятные плоды. В папе резидент КГБ прозревал глухую опасность самому себе как живому существу. Если бы Виноградов не предложил Москве сделать папу советником-посланником, все, может быть, обошлось бы. Но резидент должен был дать этому шагу свою оценку, завизировать папин шаг, он получил повод и глубоко задумался.
Каждого из нас не любит много разных людей, их животный инстинкт раздражается от любого нашего движения, но, главное, не дать им повод сформулировать свое конкретное отношение к нам, не стать зависимым от них, не дать возможность ударить нас отточенным японским мечом.
Папа подставился. Он захотел идти вверх, его запах должен был распространиться на все посольство. Все было решено на уровне запаха. В этом глухом противоборстве безымянного резидента (папа никогда не назвал его мне из патриотической боязни, что, потянув за этот шнурок, можно вытянуть всю цепочку, до нынешних времен, русских шпионов в Европе, - мама сказала мне, что у него, видимо, было подложное имя, добавив, что он был "неглупым человеком") и папы уже выстроилась парадигма моих дальнейших отношений с людьми. Папа первым проложил путь отчуждения благодаря своей природной обаятельной успешности - этого не любят люди, группирующиеся под маркой резидента КГБ. У того была хорошая французская машина (французская контрразведка легко вычисляла надземных русских разведчиков по марке машин: дипломаты имели марки похуже, но резиденты и не скрывались: их засвеченность была им защитой), болтливая жена, патологически боящаяся Евгению Александровну, деньги, полезные связи в Москве, но у него не было того, что было у отца: способность легкого, как у бабочки, полета по жизни. Папа задал задачу моему существованию.
Дальнейшее было предопределено. По сведениям резидента, вокруг отца вились всякие подозрительные личности вроде владельца табачной лавки Боннера - вступает Флобер: это его по стилю персонаж - и его жены, хозяйки модного магазина на правом берегу Сены, людей состоятельных, полезных, по мнению отца, СССР, поскольку они ездили туристами на теплоходе в Одессу (советские таможенники прокалывали на границе апельсины спицами не то в поисках крамолы, не то для того, чтобы французы не продавали их на берегу) и всем говорили, что им там понравилось. Семья Боннеров была склонна опять-таки к культуре (привлекала маму): они ходили вместе с родителями в театры, обменивались мнениями; они приглашали родителей в свой дом.
Встретившись в центре посольского каменного двора с отцом, резидент, признав отцовскую эффективность, сказал прямо:
- Я доложил о ваших подозрительных связях в Москву.
Отец уточнил мне, что в те времена существовал негласный, но четкий запрет поддерживать отношения неделового характера с рядовыми иностранцами. А у них с мамой были приятельские отношения с Боннерами.
Но хуже того, по моему мнению, было вот что: папа с мамой были крупными французскими агентами влияния, потому что привозили в Москву всякие красивые вещи, вроде мебели, столового мельхиора, скатертей, альбомов импрессионистов, и эти вещи смущали народ. К тому же папа привозил в Москву фирменные теннисные мячики, которые были гораздо лучше тех мячей, которые я покупал в магазине "Динамо", если они там были.
Все оказалось непросто, перепутано. У родителей были близкие друзья, Лодик с Галочкой (Галиной Федоровной), а у них - дочка Ирочка, моя подружка. Когда взрослые ушли в кино, я поставил Ирочку в ванну и включил душ. Она вся промокла, потому что была в одежде. Не зная, что делать, я прислонил ее к высокой батарее, у окна, и она так стояла, тихо обсыхая, до прихода своих родителей, которые сначала не поняли, что произошло, испугались, переполошились, заподозрили с моей стороны садизм и эротизм (возможно, латентно было все вместе), но потом, перекипев, облегченно рассмеялись.
Однажды папа решил посоветоваться с дядей Лодиком, который служил в группе резидента под крышей ЮНЕСКО. Что-то в поведении Боннера насторожило папу. Дядя Лодик был "дальним соседом" и очень красивым мужчиной. Папа стал с ним делиться. Но, с другой стороны, его жена, Галина Федоровна, тоже, по мысли родителей, была связана с КГБ, потому что, когда ей мама сказала, что они идут с табачником в театр, вдруг в буфете появляются во время антракта Лодик и Галочка - очаровательная парочка - и знакомятся с Боннерами. А папа рассказал Лодику, что Боннер - не контрразведчик, но однажды по секрету тот сказал папе, что во Франции разработан способ транспортировки нефти в сухом виде.
- В форме гранул, - пояснил Боннер за лимонным пирогом (мама переняла его) в своей квартире.
У папы был долголетний опыт бдительности. Он почувствовал что-то неладное в этой нефти в сухом виде, формулу которой Боннер не то чтобы предлагал, но возникла заминка, и папа внутренне насторожился.
- Я не специалист в этих делах, - спокойно, отводя от себя опасность, сказал папа, - но если хотите, обратитесь в Торгпредство.
- Интересное кино, - отреагировал Лодик.
- Как он сказал: в форме гранул? - подумав, переспросил Лодик.
Он обещал все уладить. Через час дядя Лодик был у резидента КГБ, желая выслужиться. Возможно, он также хотел мстить мне за дочь, которую я выстирал в ванне со смутными эротическими идеями. Он был мягкий человек, совсем по темпераменту не разведчик, и его уже хотели отправить домой, тем более что его жена Галина Федоровна обварила его случайно кипятком, из чайника на штаны, и он впервые в жизни заорал на нее матом, а тут он спасает посольство от вербовки советника.
Резидент, которого все знали, потому что он не скрывался, и, когда ездили в Мант, сидел на лужайке, квасил водку и ел шашлыки, без всякой любви к Парижу, мостам через Сену, платанам и прелым каштанам, в компании таких же, как он, ближних и дальних соседей, так что степень его конспирации была слаба не только для случайного на празднике журналиста "Юманите" ("Их видно невооруженным взглядом", - шепнул он папе), но даже для нас, детей, решил отправить папу домой, быстро и без скандала. Он носом чувствовал, что папа превратно понимал основную задачу своей работы: он работал в белых перчатках. В сущности, они с резидентом работали в том же цирке, только папа - в белых перчатках, а резидент - с кнутом. Они добивались того же: чтобы все рухнуло, и Франция началась с нуля. Посол получил телеграмму.
- Володя, ничего не понимаю, но наши тебя отзывают. Смотри.
Посол показал телеграмму по-дружески. Мог бы и не показывать. Мужчины посмотрели друг другу в глаза. Они не бросали слов на ветер.
- Я выясню, - насупился Виноградов.
Посол Виноградов вступился было за папу, но, как и в случае с Коллонтай, посол оказался не всесилен. КГБ завалил папу. Потрясенные, разочарованные в дружбе, обожающие Париж, обиженные, фрустрированные, родители уезжали в Москву.
Но МИД - религия моих родителей - не дал им умереть. Когда папа по приезде в Москву явился к министру Громыко, тот имел все основания сказать ему увесисто, с постным лицом:
- Мы вам доверяем. Будете работать в МИДе, как и прежде.
Все было хорошо. Только Парижа не стало.
<>
Память похожа на труп. Куда провалились все те события, о которых я писал раз в две недели моим родителям, в разные заграницы, тщательно избегая писать о себе? Куда подевались сотни писем, которые надо было передавать на Белорусском вокзале, спеша к вагону Москва-Париж, относить в чужие квартиры, подвозить на Смоленскую площадь, маяться в готическом тамбуре МИДа? Призраки Освальда Шпенглера и Данилевского гуляют по моей книге. Я спрыгиваю с этой темы. Линия жизни складывается из линии ума. Это чревато одиночеством, которое можно обмануть чередой развлечений. Мудрость - тоже тупик, если твердить постоянно о разнице веры и знания. Мудрость набивает оскомину. Просветлению мешает просвещение, но умственное воздержание - поощрение дикости. Счет из берлинского ресторана "Sale e Tabacchi" на 49.50 €. Сначала накорми женщину, а потом ебись с ней. Четыре бокала среднего итальянского вина. Вам с газом, без газа? Бутылочка Эвиана. Один фазан с грушей. Я не умею жить один. Мне нужны отражения, в которые превратились мои влюбленности в женщин. Я зажигал женщин, как лампочки, стараясь менять надоевшее освещение. Как их звали? Не помню и половины. Везение - предельная форма жизненных испытаний. Как листья капусты, с меня слетели зависть, злоба, тщеславие. Безукоризненно вежливый, я превращаюсь в успешную кочерыжку. Я зарываюсь в звездный песок.
<>
Я все тяну: уже давно пора паковать свои книжки, учебники, игрушки и ехать домой в Москву - а я не еду. Родители еще целый год проведут без меня в Париже, пока их не отзовут, а мне надо ехать: русской средней школы на берегах Сены нет.
Я выучил обратную дорогу наизусть, как "люблю грозу в начале мая". Мало что изменилось со времен Кюстина. Тогда, школьником, и много позже, когда мой отец вернулся в Париж, чтобы работать заместителем Генерального директора ЮНЕСКО (культура издевательским образом не захотела отпускать отца), и я опять стал бывать в Париже, я с нарастающей ясностью воспринимал обратную дорогу в Москву, как сибирскую ссылку боярыни Морозовой.
Суета сборов мешала грустным мыслям, но, как только мой чемодан выносился на улицу и с похоронными церемониями укладывался в багажник, я начинал мужественно бороться со своим затравленным видом.
- Ты чего? - как будто всерьез спрашивали родители.
- Не хочется от вас уезжать, - через силу улыбался я.
Мы медленно, натыкаясь на светофоры, ехали по бульвару Себастополь в сторону Северного вокзала, парижане с багетами шли пружинистой походкой по тротуару, и я мечтал, чтобы у железнодорожников началась забастовка или чтобы мы застряли в пробке и опоздали на поезд.
На вокзале стоит ни на что не похожий советский вагон, тяжелый, как броневик, сделанный в ГДР. Проводника нет. Он отошел к вокзальному киоску в начале перрона. Блудливо, но с равнодушным лицом, он листает эротический журнал с голыми сиськами. Возвращается, запыхавшись. Он многолик. У него вид сторожа, охраняющего склад, дворника, вышедшего мести улицу, чекиста, юмориста, горного орла, солдата и командира. Он уже - вся Россия, загнанная в парадную форму железнодорожника. Рассматривая билет, он демонстрирует византийскую медлительность мысли. Ехать - недалеко. Европа - не Транссиб. Прощание лукаво. Открыв верхнюю четвертинку окна, в которую не высунешь голову, рассеянно машешь родителям, которые в ответ заботливо машут тебе вплоть до твоего окончательного исчезновения.
Еще не выехали из паутины предвокзальных путей, как проводник задраивает все двери. Из балагура он превращается в тюремщика, который разносит чай в подстаканниках. Обычно это - последний вагон. Можно выйти в тамбур и превратиться в зеркало заднего вида. Сейчас проедем Францию, Бельгию, Западную Германию - на этом участке пути проводник забирает паспорта - вроде бы с заботой о пассажирах; западные пограничники у него ставят печати, тебя не тревожат, но, главное, он контролирует, чтобы никто не сбежал.
Через Европу поезд несется как бешеный, мелькает в Бельгии неизменный вокзал с названием ХУЙ, вырастает, как на дрожжах, Западная Германия. Поезд входит в плотные слои атмосферы: граница ГДР. Но еще есть поблажка: западноберлинский вокзал Zoo, где проводник всегда нервничает, поглядывая, как ты покупаешь на последние деньги пиво, орехи и шоколад. Поезд жестко стучит по мосту, видна стена и Фридрих-штрассе - приехали.