Все романы (сборник) - Этель Лилиан Войнич 18 стр.


– Старика богомольца из Испании – покаявшегося убийцы. В прошлом году в Анколе он заболел, и один из наших товарищей взял его из сострадания к себе на торговое судно, а потом высадил в Венеции, где у старика были друзья. В знак благодарности он оставил нам свои бумаги. Теперь они вам пригодятся.

– П-покаявшийся убийца? Как же быть с п-полицией?

– С этой стороны все обстоит благополучно. Старик отбыл свой срок каторги несколько лет тому назад и с тех пор ходит по святым местам, спасает душу. Он убил своего сына по ошибке, вместо кого-то другого, и сам отдался в руки полиции.

– Он совсем старый?

– Да, но седой парик и седая борода состарят и вас, а все остальные его приметы точка в точку совпадают с вашими. Он отставной солдат, хромает, на лице шрам, как у вас, по национальности испанец; если вам попадутся испанцы, вы сумеете объясниться с ними.

– Где же мы встретимся с Доминикино?

– Вы примкнете к паломникам на перекрестке, который мы укажем вам на карте, и скажете им, что заблудились в горах. А в городе идите вместе с толпой на рыночную площадь, что против дворца кардинала.

– Так он, значит, живет в-во дворце, н-несмотря на всю свою святость?

– Кардинал занимает одно крыло, остальная часть отведена под больницу… Дождитесь, когда он выйдет и даст благословение паломникам; в эту минуту появится Доминикино со своей корзинкой и скажет вам: "Вы паломник, отец мой?" А вы ответите ему: "Я несчастный грешник". Тогда он поставит корзинку наземь и утрет лицо рукавом, а вы предложите ему шесть сольдо за четки.

– Там и условимся, где можно поговорить?

– Да, пока народ будет глазеть на кардинала, он успеет назначить вам место встречи. Таков был наш план, но, если он вам не нравится, мы можем предупредить Доминикино и устроить дело иначе.

– Нет, нет, план хорош. Смотрите только, чтобы борода и парик выглядели естественно.

* * *

– Вы паломник, отец мой?

Овод, сидевший на ступеньках епископского дворца, поднял седую всклокоченную голову и хриплым, дрожащим голосом, коверкая слова, произнес условный ответ. Доминикино спустил с плеча кожаный ремень и поставил на ступеньку свою корзину с четками и крестами. Никто в толпе крестьян и богомольцев, наполнявших рыночную площадь, не обращал на них внимания, но осторожности ради они начали между собой отрывочный разговор. Доминикино говорил на местном диалекте, а Овод – на ломаном итальянском с примесью испанских слов.

– Его преосвященство! Его преосвященство идет! – закричали стоявшие у подъезда дворца. – Посторонитесь! Дорогу его преосвященству!

Овод и Доминикино встали.

– Вот, отец, возьмите, – сказал Доминикино, положив в руку Овода небольшой, завернутый в бумагу образок, – и помолитесь за меня, когда будете в Риме.

Овод сунул образок за пазуху и, обернувшись, посмотрел на кардинала, который в лиловой сутане и пунцовой шапочке стоял на верхней ступени и благословлял народ.

Монтанелли медленно спустился с лестницы, и богомольцы обступили его тесной толпой, стараясь поцеловать ему руку. Многие становились на колени и прижимали к губам край его сутаны.

– Мир вам, дети мои!

Услышав этот ясный серебристый голос, Овод так низко наклонил голову, что седые космы упали ему на лицо. Доминикино увидел, как посох паломника задрожал в его руке, и с восторгом подумал: "Вот комедиант!"

Женщина, стоявшая поблизости, нагнулась и подняла со ступенек своего ребенка.

– Пойдем, Чекко, – сказала она, – его преосвященство благословит тебя, как Христос благословлял детей.

Овод сделал шаг вперед и остановился. Как тяжело! Все эти чужие люди – паломники, горцы – могут подходить к нему и говорить с ним… Он коснется рукой детей… Может быть, назовет этого крестьянского мальчика carino, как называл когда-то…

Овод снова опустился на ступеньки и отвернулся, чтобы не видеть всего этого. Если бы можно было забиться куда-нибудь в угол, заткнуть уши и ничего не слышать! Это свыше человеческих сил… быть так близко, так близко от него, что только протяни руку – и дотронешься ею до любимой руки…

– Не зайдете ли вы погреться, друг мой? – проговорил мягкий голос. – Вы, должно быть, продрогли.

Сердце Овода перестало биться. С минуту он ничего не чувствовал, кроме тяжкого гула крови, которая, казалось, разорвет ему сейчас грудь; потом она отхлынула и щекочущей горячей волной разлилась по всему телу. Он поднял голову, и при виде его лица глубокий взгляд человека, стоявшего над ним, стал еще глубже, еще добрее.

– Отойдите немного, друзья, – сказал Монтанелли, обращаясь к толпе, – я хочу поговорить с ним.

Паломники медленно отступили, перешептываясь друг с другом, и Овод, сидевший неподвижно, сжав губы и опустив глаза, почувствовал легкое прикосновение руки Монтанелли.

– У вас большое горе? Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?

Овод молча покачал головой.

– Вы паломник?

– Я несчастный грешник.

Случайное совпадение вопроса Монтанелли с паролем оказалось спасительной соломинкой, за которую Овод ухватился в отчаянии. Он ответил машинально. Мягкое прикосновение руки кардинала жгло ему плечо, и дрожь охватила его тело.

Кардинал еще ниже наклонился над ним.

– Быть может, вы хотите поговорить со мной с глазу на глаз? Если я могу чем-нибудь помочь вам…

Овод впервые взглянул прямо в глаза Монтанелли. Самообладание возвращалось к нему.

– Нет, – сказал он, – мне теперь нельзя помочь.

Из толпы выступил полицейский.

– Простите, ваше преосвященство. Старик не в своем уме. Он безобидный, и бумаги у него в порядке, поэтому мы не трогаем его. Он был на каторге за тяжкое преступление, а теперь искупает свою вину покаянием.

– За тяжкое преступление, – повторил Овод, медленно качая головой.

– Спасибо, капитан. Будьте добры, отойдите немного подальше… Друг мой, тому, кто искренне раскаялся, всегда можно помочь. Не зайдете ли вы ко мне сегодня вечером?

– Захочет ли ваше преосвященство принять человека, который повинен в смерти собственного сына?

Вопрос прозвучал почти вызывающе, и Монтанелли вздрогнул и съежился, словно от холодного ветра.

– Да сохранит меня бог осудить вас, что бы вы ни сделали! – торжественно сказал он. – В глазах господа все мы грешники, а наша праведность подобна грязным лохмотьям. Если вы придете ко мне, я приму вас так, как молю всевышнего принять меня, когда наступит мой час.

Овод порывисто взмахнул руками.

– Слушайте, – сказал он. – И вы тоже слушайте, верующие! Если человек убил своего единственного сына – сына, который любил его и верил ему, был плотью от плоти его и костью от кости его, если ложью и обманом он завлек его в ловушку, то может ли этот человек уповать на что-нибудь на земле или в небесах? Я покаялся в грехе своем богу и людям. Я перенес наказание, наложенное на меня людьми, и они отпустили меня с миром. Но когда же скажет мне господь мой: "Довольно"? Чье благословение снимет с души моей его проклятие? Какое отпущение грехов загладит то, что я сделал?

Наступила мертвая тишина; все глядели на Монтанелли и видели, как вздымается крест на его груди. Наконец он поднял глаза и нетвердой рукой благословил народ:

– Господь всемилостив! Сложите к престолу его бремя души вашей, ибо сказано: "Сердца разбитого и сокрушенного не отвергай".

Кардинал повернулся и пошел по площади, останавливаясь на каждом шагу поговорить с народом или взять на руки ребенка.

Вечером того же дня, следуя указаниям, написанным на бумажке, в которую был завернут образок, Овод отправился к условленному месту встречи. Это был дом местного врача – активного члена организации. Большинство заговорщиков было уже в сборе, и восторг, с которым они приветствовали появление Овода, дал ему новое доказательство его популярности.

– Мы очень рады снова увидеть вас, – сказал врач, – но еще больше обрадуемся, когда вы отсюда уедете. Ваш приезд – дело чрезвычайно рискованное, и я лично был против этого плана. Вы уверены, что ни одна из полицейских крыс не заметила вас сегодня утром на площади?

– 3-заметить-то, конечно, заметили, да не узнали. Доминикино все в-великолепно устроил. Где он, кстати?

– Сейчас придет. Итак, все сошло гладко? Кардинал дал вам благословение?

– Дал благословение? Это бы еще ничего! – раздался у дверей голос Доминикино. – Риварес, у вас сюрпризов, как в рождественском пироге. Какими еще талантами вы нас удивите?

– А что такое? – лениво спросил Овод.

Он полулежал на кушетке, куря сигару; на нем еще была одежда паломника, но парик и борода валялись рядом.

– Я и не подозревал, что вы талантливый актер. Никогда в жизни не видел такой великолепной игры! Вы тронули его преосвященство почти до слез.

– Как это было? Расскажите, Риварес.

Овод пожал плечами. Он был неразговорчив в этот вечер, и, видя, что от него ничего не добьешься, присутствующие обратились к Доминикино. Когда тот рассказал о сцене, разыгравшейся утром на рынке, один молодой рабочий угрюмо проговорил:

– Вы, конечно, ловко все это проделали, да только я не вижу, какой кому прок от такого представления.

– А вот какой, – ответил Овод. – Я теперь могу расхаживать свободно и делать, что мне вздумается, и ни одной живой душе никогда и в голову не придет заподозрить меня в чем-нибудь. Завтра весь город узнает о сегодняшнем происшествии, и при встрече со мной сыщики будут думать: "Это сумасшедший Диэго, покаявшийся в грехах на площади". В этом есть большая выгода.

– Да, конечно! Но все-таки лучше было бы сделать все как-нибудь по-другому, не обманывая кардинала. Он хороший человек, зачем его дурачить!

– Мне самому он показался человеком порядочным, – лениво согласился Овод.

– Глупости, Сандро! Нам здесь кардиналы не нужны, – сказал Доминикино. – И если бы монсеньер Монтанелли принял пост в Риме, который ему предлагали, Риваресу не пришлось бы обманывать его.

– Он не принял этот пост только потому, что не хотел оставить свое здешнее дело.

– А может быть, потому, что не хотел быть отравленным кем-нибудь из агентов Ламбручини. Они имеют что-то против него, это несомненно. Если кардинал, в особенности такой популярный, как Монтанелли, предпочитает оставаться в нашей забытой богом дыре, мы знаем, чем тут пахнет. Не правда ли, Риварес?

Овод пускал дым колечками.

– Может быть, виной этому р-разбитое и сокрушенное сердце, – сказал он, откинув голову и следя за колечками дыма. – А теперь приступим к делу, господа!

Собравшиеся принялись подробно обсуждать вопрос о контрабандной перевозке и хранении оружия. Овод слушал внимательно и, если предложения были необдуманны и сведения неточны, прерывал спорящих резкими замечаниями. Когда все высказались, он подал несколько дельных советов, и большинство их было принято без споров. На этом собрание кончилось. Было решено, что до тех пор, пока Овод не вернется благополучно в Тоскану, лучше не засиживаться по вечерам, чтобы не привлечь внимания полиции.

Все разошлись вскоре после десяти часов. Врач, Овод и Доминикино остались обсудить кое-какие специальные вопросы.

Завязался долгий и жаркий спор. Наконец Доминикино взглянул на часы:

– Половина двенадцатого. Надо кончать, не то мы наткнемся на ночной дозор.

– В котором часу они обходят город? – спросил Овод.

– Около двенадцати. И я хотел бы вернуться домой к этому часу… Доброй ночи, Джордано!.. Пойдем вместе, Риварес?

– Нет, в одиночку безопаснее. Где мы увидимся?

– В Кастель-Болоньезе. Я еще не знаю, в каком обличье я туда явлюсь, но пароль вам известен. Вы завтра уходите отсюда?

Овод надевал перед зеркалом парик и бороду.

– Завтра утром вместе с богомольцами. А послезавтра я заболею и останусь лежать в пастушьей хижине. Оттуда пойду прямиком через горы и приду в Кастель-Болоньезу раньше вас. Доброй ночи!

Часы на соборной колокольне пробили двенадцать, когда Овод подошел к двери большого сарая, превращенного в место ночлега для богомольцев. На полу лежали неуклюжие человеческие фигуры; раздавался громкий храп; воздух в сарае был нестерпимо тяжелый. Овод брезгливо вздрогнул и попятился. Здесь все равно не заснуть! Лучше походить час-другой, а потом разыскать какой-нибудь навес или стог сена: гам будет чище и спокойнее.

Была теплая ночь, и полная луна ярко сверкала в темном небе. Овод бродил по улицам, с горечью вспоминая утреннюю сцену. Как жалел он теперь, что согласился встретиться с Доминикино в Бризигелле! Если бы сказать сразу, что это опасно, выбрали бы другое место, и тогда он и Монтанелли были бы избавлены от этого ужасного, нелепого фарса.

Как padre изменился! А голос у него такой же, как в прежние дни, когда он называл его carino…

На другом конце улицы показался фонарь ночного сторожа, и Овод свернул в узкий извилистый переулок. Он сделал несколько шагов и очутился на соборной площади, у левого крыла епископского дворца. Площадь была залита лунным светом и совершенно пуста. Овод заметил, что боковая дверь собора приотворена. Должно быть, причетник забыл затворить ее. Ведь службы в такой поздний час быть не может. А что, если войти туда и выспаться на скамье, вместо того чтобы возвращаться в душный сарай? Утром он осторожно выйдет из собора до прихода причетника. Да если даже его там и найдут, то, наверно, подумают, что сумасшедший Диэго молился где-нибудь в углу и оказался запертым.

Он постоял у двери, прислушиваясь, потом вошел неслышной походкой, сохранившейся у него, несмотря на хромоту. Лунный свет вливался в окна и широкими полосами ложился на мраморный пол. Особенно ярко был освещен алтарь – совсем как днем. У подножия престола стоял на коленях кардинал Монтанелли, один, с обнаженной головой и молитвенно сложенными руками.

Овод отступил в тень. Не уйти ли, пока Монтанелли не увидел его? Это будет несомненно всего благоразумнее, а может быть, и милосерднее.

А если подойти – что в этом плохого? Подойти поближе и взглянуть в лицо padre еще один раз; теперь вокруг них нет людей и незачем разыгрывать безобразную комедию, как утром. Быть может, ему больше не удастся увидеть padre! Он подойдет незаметно и взглянет на него только один раз. А потом снова вернется к своему делу.

Держась в тени колонн, Овод осторожно подошел к решетке алтаря и остановился на мгновение у бокового входа, неподалеку от престола. Тень, падавшая от епископского кресла, была так велика, что скрыла его совершенно. Он пригнулся там в темноте и затаил дыхание.

– Мой бедный мальчик! О господи! Мой бедный мальчик!..

В этом прерывистом шепоте было столько отчаяния, что Овод невольно вздрогнул. Потом послышались глубокие, тяжелые рыдания без слез, и Монтанелли заломил руки, словно изнемогая от физической боли.

Овод не думал, что padre так страдает. Не раз говорил он себе с горькой уверенностью: "Стоит ли об этом беспокоиться! Его рана давно зажила". И вот после стольких лет он увидел эту рану, из которой все еще сочилась кровь. Как легко было бы вылечить ее теперь! Стоит только поднять руку, шагнуть к нему и сказать: "Padre, это я!"

А у Джеммы седая прядь в волосах. О, если бы он мог простить! Если бы только он мог изгладить из памяти прошлое – пьяного матроса, сахарную плантацию, бродячий цирк! Какое страдание сравнишь с этим! Хочешь простить, стремишься простить – и знаешь, что это безнадежно, что простить нельзя.

Наконец Монтанелли встал, перекрестился и отошел от престола. Овод отступил еще дальше в тень, дрожа от страха, что кардинал увидит его, услышит биение его сердца. Потом он облегченно вздохнул: Монтанелли прошел мимо – так близко, что лиловая сутана коснулась его щеки, и все-таки не увидел его.

Не увидел… О, что он сделал! Что он сделал! Последняя возможность – драгоценное мгновение, и он не воспользовался им. Овод вскочил и шагнул вперед, в освещенное пространство:

– Padre!

Звук собственного голоса, медленно затихающего под высокими сводами, испугал его. Он снова отступил в тень. Монтанелли остановился у колонны и слушал, стоя неподвижно, с широко открытыми, полными смертельного ужаса глазами. Сколько длилось это молчание, Овод не мог сказать: может быть, один миг, может быть, целую вечность. Но вот он пришел в себя. Монтанелли покачнулся, как бы падая, и губы его беззвучно дрогнули.

– Артур… – послышался тихий шепот. – Да, вода глубока…

Овод шагнул вперед:

– Простите, ваше преосвященство, я думал, это кто-нибудь из здешних священников.

– А, это вы, паломник?

Самообладание вернулось к Монтанелли, но по мерцающему блеску сапфира на его руке Овод видел, что он все еще дрожит.

– Вам что-нибудь нужно, друг мой? Уже поздно, а собор на ночь запирается.

– Простите, ваше преосвященство. Дверь была открыта, и я зашел помолиться. Увидел священника, погруженного в молитву, и решил попросить его освятить вот это.

Он показал маленький оловянный крестик, купленный утром у Доминикино. Монтанелли взял его и, войдя в алтарь, положил на престол.

– Примите, сын мой, – сказал он, – и да успокоится душа ваша, ибо господь наш кроток и милосерд. Ступайте в Рим и испросите благословение слуги господня, святого отца. Мир вам!

Овод склонил голову, принимая благословение, потом медленно побрел к выходу.

– Подождите, – вдруг сказал Монтанелли. Он стоял, держась рукой за решетку алтаря. – Когда вы получите в Риме святое причастие, помолитесь за того, чье сердце полно глубокой скорби и на чью душу тяжко легла десница господня.

В голосе кардинала чувствовались слезы, и решимость Овода поколебалась. Еще мгновение – и он изменил бы себе. Но картина бродячего цирка снова всплыла в его памяти.

– Услышит ли господь молитву недостойного? Если бы я мог, как ваше преосвященство, принести к престолу его дар святой жизни, душу незапятнанную и не страждущую от тайного позора…

Монтанелли резко отвернулся от него.

– Я могу принести к престолу господню лишь одно, – сказал он, – свое разбитое сердце.

Назад Дальше