Новый свет - Азаров Юрий Петрович 8 стр.


Я вздрагиваю от такого ответа. Она читает мои мысли, иначе для чего все это ей дано природой: такие глаза, такая шея, такие губы? Мне не уйти от Манечки. Никуда не уйти.

Я боюсь, что она пересядет в кабину. Сейчас постучит по крышке и скажет: "Петровна, я замерзла".

- Ты хочешь пересесть? - спрашиваю.

- Нет.

Едва заметная счастливость пробивается на ее лице. Я вытягиваю ноги и закрываю глаза.

- Смотрите! Смотрите! - кричит вдруг Манечка, и я выхожу из оцепенения.

Приподымаюсь, прикасаюсь к ее плечу, и это крохотное счастье кружит мне башку, и я не слышу, что она про зайца говорит, который бежал вдоль дороги. Не нужны мне зайцы сейчас, Манечка. Совсем не нужны.

Нет, это была прекрасная дорога. Два движения соединились в одно: мой отчаянный бег к Манечке и стремительная погоня за мягким инвентарем.

- Мы выберем самые лучшие в мире занавесочки, - говорю я вслух, - голубые для девочек и коричневые для мальчиков!

- Нет, розовые для девочек и голубые для мальчиков!

- Пусть будет так! Я так счастлив, что нам удастся выбрать самые красивые занавески!

- Вы думаете, удастся?

- Иначе и быть не может. Я уже вижу эти шторочки. Они светятся на солнце. Из них можно шить самые лучшие платья.

- А зачем же из занавесок? - спрашивает она.

- Так надо. Только из тех занавесок, которые я вижу сейчас. Они такого же чудного цвета, как вот тот кусок зари, что внизу.

- Нет, как вот тот, что повыше.

- Пусть будет так. Пусть всегда будет по-твоему, Манечка!

Вот теперь я чувствую, что мои иносказания запали ей в душу. Вот теперь самый раз потянуться к ней! Но как бы не спугнуть радостную крохотность. Нет, я, черт возьми, отодвинусь подальше, чтобы ущемление к ней пришло. Пусть ущемление, чем губительное исчезновение моей тайнописи, запавшей ей в душу.

- Про вас говорят, что вы фантазер, - улыбается она.

- Ну и пусть говорят! Разве это плохо?

- Я сама люблю мечтать!

Ко мне подкралось вдохновение. Вдохновение ни с чем не сравнимое. Вдохновение, какое может только родиться на взлете победной борьбы за свою собственную радость, радость достижимую, а потому пьяняще-ослепительную. Но вдохновению суждено было скомкаться: резкий тормоз, и я слетаю с ящика. Приехали - база, склад хэбэ изделий.

Мы грузим мягкий инвентарь: одеяла, покрывала, занавесочки. Ящички грузим с шапками. Сплошной пятьдесят седьмой размер - других нету. А потом едем на другой склад, на другую базу и почти ночью - в обратный путь.

Петровна тоже наверху, с нами. Лежим на матрасах. Я, рядом со мной Манечка, а рядом с нею Петровна.

У каждого свое одеяло. Но я все равно чувствую Манечку. И это несказанно счастливо - чувствовать Манечку.

Я рассказываю сказку.

А Петровна тоже хочет слушать сказку и предлагает мне лечь посредине. Петровна успела хватить чекушку между делом - знакомых зустрила, и агрессивности ей не занимать.

- Та лягайте от тут, посередочки, хоч побалакаемо, - весело кричит она.

- Нет-нет, - отвечаю я, - спать пора.

Манечка тайно смеется.

Потом машина остановилась. Масло потекло. Чудо - масло! Лучшего не бывает!

Я действительно уснул, а кусочек мозга бодрствовал, и в нем была Манечка: в розовом тумане жарко приближались ее глаза, ее губы, ее ароматная белизна. А потом этого кусочка стало больше, чем было, когда я уснул. Два моих "я", спящее и не спящее, в радостное согласие пришли. Вот она, ее коленка! - это оба моих "я" решили. Ну да, упругая коленка, теплая, шелковистая.

Я придвигаюсь к ней. И никаких туманов: двумя коленками она тихо сжимает мою ногу. Я полчаса не двигаюсь, наслаждаюсь радостью столь чудного объятия. Как смела ты, Манечка. Я так и знал, что ты бесконечно щедра! Я боюсь пошевельнуться. Славлю этот миг, это тайное касательство.

А вдруг она считает, что я сплю? И не дарит себя, а берет меня спящего. Тайно присваивает меня. Я не выдерживаю и снова, будто в полусне, забрасываю руку на ее плечо. И плечо податливо потянулось ко мне. Я боюсь забраться под одеяло. Ни за что! Пусть моя рука покоится поверх одеяла. Восхитительно теплая ночь так темна, что я не вижу собственной ладони. Но еще темнее мое разгоряченное воображение. Я вижу Манечку. Ее губы, ее глаза, черные длинные ресницы на бледной белизне кожи, и тонкий нос, и снова губы. И плечо ее тянется ко мне. И ее коленки волной горячей пошли. Господи, не могу больше!

Я склоняюсь над ее лицом и губами ощущаю выщербленный рот Петровны. Рот с дурным запахом селедки, лука и ржаного хлеба. Я вскакиваю, точно у меня отхватили оба колена разом, и слышу крик Петровны:

- Та вы шо! Злякалы мэнэ!

Стыд в темноте - это совсем другое, чем стыд на свету. Краснота не наружу выходит, а вовнутрь пламенем идет. Идет в жар весь стыд, а потом ознобом морозным выходит. Я встал. Мерзкая Манечка в клубочек свернулась у заднего борта. Ее плечики вздрагивают от смеха. Она все слышала, она видела, противная, она все знает, все чувствует. Я хожу взад и вперед возле машины, шофер ругнулся в мой адрес. Усталый и совсем разбитый, я ложусь на свое место, забиваюсь ближе к борту, подальше от этой чертовой Петровны, и так мне горько, так невыносимо обидно, что я готов разреветься. И разревелся бы, если бы не мое рыцарское достоинство.

Снова разговор у меня получился с Манечкой. Разговор тайный, неслышимый. Разговор про себя.

- Что же ты меня обманула так?

- А я не обманывала вас.

- Зачем же ты поменялась местами, подсунув мне эту жуткую Петровну с выщербленным ртом?

- Она не такая уж жуткая.

- Как тебе не стыдно!

- Не стыдно мне.

- Мне так горько!

- И мне.

- Ну, иди ко мне!

- Нельзя. Ты же знаешь, что нельзя.

- Можно. Иначе я умру, Манечка!

- Не умрешь! Ни за что не умрешь!

И я чувствую, как ее рука касается моей ступни. Нежно касается. Гладит Манечка мою ногу. А меня сомнения одолевают. Я вздрагиваю: а вдруг Петровна снова увязалась? Приподымаю голову: нет, не достать Петровне моего тела. Даже ногой не достать: так далеко от меня эта старая ведьма. У меня ни капли жалости нет к Петровне, которая тоже уткнулась лицом в противоположный борт, и никто ее ступню не трогает, не идет к ней нежность из души близкой и родной.

Неужели близость определяется расстоянием? Вот если бы я стоял на горе, а внизу бы, километра на полтора от меня, хоть сто Манечек ходи, мне все равно. Не мои Манечки. Общие.

А вот здесь я не вижу Манечки, а все равно она моя, и я уже не думаю о тех, кто на полтора километра внизу, а я на горе, а думаю о Манечке, и не потому, что она ступни моей касается, а потому, что от нее идет что-то невообразимое.

- Значит, какое-то особое прикосновение должно быть? - будто спрашиваю я.

- Конечно, особое. Мне достаточно вот этого прикосновения, чтобы быть счастливой.

- Но ты понимаешь, что ты вся со мной? Отдаться душой - это в тысячу раз больше, чем отдаться телом…

- Когда отдаешься душой, отдаешься всем.

- Откуда ты это знаешь, дурочка?

- Я это чувствую.

- А ты не боишься так чувствовать?

- Я теперь ничего не боюсь.

- А я боюсь Петровны.

- Вот это ты некстати сказал.

- А у меня всегда так: тонкость вперемешку с какой-нибудь гадостью.

- Это неправда!

- Мне так говорили.

- Пусть другие так считают, а я не буду.

- А еще боюсь, что я тебя придумал. Сегодня придумал. Даже теперь. Я и задаю вопросы и отвечаю.

- Отвечай: у тебя лучше получается.

- Но это же я отвечаю, а не ты.

- А какая разница, кто отвечает. Главное не в этом.

- А в чем?

- А в том, чтобы ответ устраивал всех.

- Откуда ты понабралась такого?

- Это все знают.

- Почему же об этом я не слыхал и нигде не читал?

- Есть такие вещи, о которых не только грешно писать, но и говорить грешно.

- Сейчас не тот век, чтобы было грешно.

- Всегда все века одинаковы…

Боже мой, неужели этот разговор был? Неужели он состоялся сейчас? И тысячу лет назад был такой же трепет прикосновений. И пятьсот лет назад. И триста лет назад. Вот так же за тучами плавали звездные миры, и вот так же у двух людей плавала общая радость в теле.

- Но это же кратковременная радость. Сегодня есть, а завтра нет.

- Ну и что? - Как ну и что?

- Главное, чтобы это было.

- Но тебе же постоянство нужно.

- А разве тебе постоянство не нужно?

- Я не выдержу постоянства.

- Я знаю.

- И ты не боишься?

- Я ничего не боюсь.

- Ты хочешь сказать, что если бы этого не было, было бы хуже?

- Было бы совсем плохо. А теперь я спокойна.

- Ты - дурочка. Надо хватать и цепляться зубами в другого и держать всю жизнь.

- Это значит потерять все. И себя тоже.

Я приподымаюсь и вижу, что Манечка полусидит, подложив матрац к заднему борту.

Луна взошла, и теперь не мое воображение, а сетчатка глаз воспринимает ее лунную белизну. Ничто не делает женщину такой прекрасной, как лунная ночь.

- В темноте ты в тысячу раз лучше, чем днем.

- Никогда не говори таких слов: они оскорбительны для женщины.

- Но ты прекрасна.

- Вот на этом и остановись.

- Иди ко мне!

Я вижу в темноте два лунных озера. Манечка смотрит широко и открыто. Ее губы чуть-чуть вздрагивают. И мои губы чуть вздрагивают. И глаза мои соединились с ее светом, и от этого получилась трасса. Наша общая трасса. И Манечка ладонь приподняла, и я ладонь приподнял, чтобы трассу поддержать, по которой она пройдет сейчас. Вот она приподнялась, движется тихо. И наконец ложится рядом. И ладонь ее в моих руках. И мне больше ничего не надо.

И все во мне рухнуло вдруг и обратилось в слезный поток. Я ловил себя на том, что это моя покинутость плакала, что это моя усталость и долгое противостояние с чем-то и с кем-то рыдало. И мне так необходим был этот островочек тепла, в который я мог бы зарыться и очиститься.

- Та чи змерзла? - это Петровна проскрипела, подтягивая Манечку к себе. - Лягай до мэнэ блыжче, а то и я окачурилась вже!

Островочек уплыл из моих рук.

- Поехали, - раздался голос шофера. Шоферу удалось достать масла.

А потом было утро. И была усталость ночи. И Манечка снова сидела, обхватив коленки обеими руками. И я не смотрел в ее сторону. А то, что было ночью, ушло вместе с нежностью ночной. Может быть, к звездам ушло, а может быть, и дальше. И я не мог пересилить себя, чтобы возвратить то, что было ночью. И не то чтобы не мог, а не хотел. А если бы захотел, оно бы обязательно пришло. И Манечка знала об этом. Она все знала, потому что грустна была. А я думал:

- Почему ночью кажется, что ничего нет прекрасней, а днем все исчезает?

- Я знаю, - будто отвечает Манечка.

- Но это же отвратительно.

- Нет.

- Почему?

- Потому что все так устроены.

- И у тебя так?

- Нет, у женщин все по-другому.

- Как?

- Днем чувствуешь сильнее.

- А ночью?

- Ночью тоже сильнее, но по-другому.

- Но я стыжусь своих чувств днем. И сейчас стыжусь.

- Я знаю.

- Но мне хочется бежать от тебя.

- Я буду ждать.

- А если я не приду?

- Значит, так надо.

- Но это же неправильно!

- Правильно.

- Ты что, умнее всех?

- Нет. Так было всегда.

- Значит, женщине всегда хуже, чем мужчине?

- Не всегда.

- Как так?

- Очень просто. У нее для этого свои защитные свойства.

- Какие?

- Этого не должен знать ни один мужчина.

- А ты знаешь?

- Это знают все женщины.

- Если все женщины, то и все мужчины.

- Совсем не обязательно. Есть тайны вечные. Ты же не знаешь, почему ты стыдишься днем той искренности, какая была ночью.

- Знаю, но не совсем.

- И я знаю, но не совсем.

- Значит, терзаться не нужно?

- Нужно.

- Если бы ты заговорила, Манечка! Почему я должен придумывать все это?

Машина остановилась. Подбежали Каменюка, Злыдень, Сашко с ребятами прибежал. Манечку Злыдень так легко подхватил на руки, и ничего она не сказала, только глубокий смех волной тяжелой мягко прокатился по мягкому инвентарю и лег, растекаясь, у моих затекших ног.

7

- Слухайте сюды, - сказал запыхавшийся Каменюка. - На чердаке хтось ховаеться. Дитвора якась…

Мы с педагогами прервали наши вечерние педагогические занятия и отправились по следу. Через несколько минут на нашем первом педагогическом совете стояло трое ребят. Слава Деревянко, высокий, ладно сбитый, с огромными красными кулачищами, с приглушенным, недоверчиво-дерзким взглядом, весь в напряжении, точно от сиюминутных решений зависит вся его судьба. Рядом со Славой - до бесконечности симпатичный и смешной мальчуган лет одиннадцати, не огненно, а солнечно-рыжий, с добрыми синими глазами, это Коля По-чечкин, а рядом с ним, то и дело переминаясь с ноги на ногу, стоял Толя Семечкин, тоненький, худенький, совсем акварельный мальчик лет тринадцати. Отвечал за всех Слава Деревянко:

- Мы решили сами посмотреть на школу. Понравится, будем здесь учиться, не понравится-возьмем документы обратно.

- Ну и как? - спросил Волков.

- Здесь лес и речка - чего еще надо?

- Тут будет нелегко, - заметил Смола. - Дисциплина, занятия спортом, труд в мастерских…

- А станки какие у вас есть? - спросил Толя Семечкин. - Я на токарном уже работал.

- А автоделу будут обучать?

- А я собак люблю, - сказал вдруг Коля Почечкин, и почему-то все неожиданно рассмеялись.

Слава строго посмотрел на всех, а Коле Почечкину сказал:

- Коль, я на чердаке ножик перочинный забыл, сходи-ка…

- Ты хочешь им рассказать про моего папку? - спросил Коля и едва не заплакал.

- Здорово ты мне нужен со своим папкой, - нетерпеливо ответил Слава, выталкивая Колю Почечкина на улицу. Когда Коля вышел, Слава быстро заговорил: - Он нормальный, это его учителя не любили и отдали в придурковую школу, а он нормальный и соображает очень здорово, а отец его под поезд бросился, вот он такой и стал непонятный и смешной…

Слава еще бы что-то, наверное, сказал, но произошло совсем неожиданное. Светлана Ивановна Икарова вдруг навзрыд заплакала, закрыла лицо руками, а слезы сквозь пальцы, а сама беззвучно задергалась всем телом. Мы к ней, кто с водой, кто так просто успокаивать, а она, плача и не отрывая рук от лица, направилась к выходу, а за ней Марья Даниловна… В комнате - гробовая тишина. Посредине стоял совсем растерянный Слава. Глаза его округлились. Он покраснел и, заикаясь, совсем по-взрослому спросил:

- Я что-нибудь не так сказал?

- Все так, Слава, все так, - сквозь зубы проговорил Волков. - Садитесь, ребятки, к нашему столу, перекусим чем бог послал.

Он обнял обоих ребят и посадил рядом с собой, а тут и Коля подоспел, заявил обиженно:

- Наврал, никакого ножика нету там… - Коля обвел всех глазами, не понимая, что же тут произошло. А Волков между тем пояснил:

- Как видишь, Слава, трудно живется не только вам, но и нам, взрослым…

- До нашей встречи, - сказал я, обращаясь к Славе, - мы тут обсуждали то, как нам лучше привлечь детей к открытию школы.

- А что надо делать? - спросил Слава.

- Дел здесь невпроворот, - ответил Смола. - Надо строить стадион, фехтовальный зал, мастерские, нужно оборудовать классы и корпуса…

- Вот я доказывал, что все это можно сделать вместе с детьми…

- Как у Макаренко? - спросил Толя Семечкин.

- Ты читал "Педагогическую поэму"?

- Я кино видел. Здорово они там.

- Вот и мы хотим так, - сказал я.

- Так в чем же дело? Давайте соберем ребят. Я знаю многих, да и знать тут не обязательно. Все согласятся поработать на самих себя.

- Это ты здорово сказал, - поддержал Славу Александр Иванович. - Именно на самих себя.

- Здорово, хлопцы, - это Шаров вошел. - Я уже знаю про все. Молодцы, что пришли проведать нас. Товарищи, нельзя терять ни минуты, на станцию прибыл вагон с лесом - надо разгрузить - каждая минута простоя - большие деньги…

- Возьмите и нас работать, - сказал Слава, расправляя плечи.

- Тебя можно, а вот этот светлячок пусть на территории поиграет.

- Нет, и я пойду работать, - упрямо ответил Коля Почечкин.

- Ну иди, раз ты такой настойчивый, - ответил Шаров.

Нет ничего более прекрасного в педагогической работе, нежели совместный труд с детьми, общение в процессе труда. Какими же внимательными были эти дети, эта прекрасная троица, спустившаяся к нам с высот школьного чердака! Какая энергия! Какая чистота духа!

- Не устали? - спросил Рябов у ребят во время обеденного перерыва.

- Что вы? - ответил Слава. - Я, например, когда делал гробы, так еще не так работал…

- Чего-чего делал? - спросил Волков.

- А у меня крестный гробовщик, он не только гробы, он и граверные работы делает, я тоже умею тюльпаны отбивать на мраморе - это работенка будь здоров, но гробы лучше делать, там доска, стружка, пахнет хорошо.

- Да, пару гробочков не мешало бы сколотить на всякий случай, - сказал Сашко, делая предельно серьезное лицо.

- Это запросто, - сказал Слава. - Я могу с дядей Андреем поговорить. Только размеры нужны…

- Какой у тебя рост, Василий Денисович? - спросил ехидный Сашко у Рябова.

- Ты свой лучше замерь рост, - огрызнулся Рябов.

- Теперь я знаю, что надо делать. Вот если не получится ничего с нашей школой будущего, так пойдем к Андрею гробы делать.

- Это бесполезно, - сказал Слава. - Попасть к нему даже в ученики почти невозможно: работа жуть какая калымная.

- А калым - это что? - спросил Коля.

- Это навар, - ответил Толя Семечкин. - Я дома с дядей Сашей ковры делал по трафарету. Так намахаешься рукой за день, что на следующее утро поднять руку невозможно.

- Владимир Петрович, оказывается, среди нас есть настоящие художники, - снова Александр Иванович сказал. - Ты, Толя, хочешь быть художником?

- Нет, я хочу шофером стать. В дальние рейсы хочу ездить. Пятнадцать суток в пути, а пятнадцать дома…

- Значит, о пятнадцати сутках мечтаешь?

- Да нет же, я про другое, - рассмеялся Толя, краснея. - Я терпеть не могу тех, кто пьет или хулиганит.

- А кто их может терпеть? - сказал Слава. - Еще я воров не выношу. Особенно тех, кто у товарищей крадет.

Я слушал ребят. Поразительное явление человеческая натура. Каждый стремится на людях быть лучше и красивее. В личных делах у Славы и Толи значились приводы в связи с воровством, хулиганством, употреблением спиртных напитков и даже наркотиков. И я решился на отчаянный шаг:

- А я, ребята, если признаться, в детстве и воровал, и бродяжничал, и хулиганил. А вы этим не занимались - и это прекрасно!

- Та занимались, - тяжело вздохнул Слава. Всем потихоньку занимались, - сказал Толя.

Назад Дальше