Лето было пасмурное, дождливое. Но в тот день небо радовало голубизной. На еще не просохших аллеях, утрамбованных толченым кирпичом, лежали влажные листья, трава тоже была мокрой, лужицы отражали солнечные лучи. Все это вызывало восторг. Но самый больший восторг вызывала девушка, с которой шел я. Она шутила, смеялась, радовалась солнцу, теплу, и я, улыбаясь, думал, что нет никого прекрасней нее. Посетителей в парке почти не было - лишь несколько молодых мамаш, уткнув носы в книги и журналы, сидели около колясок, в которых сладко спали их отпрыски, да о чем-то судачили старушки, бросая взгляды на резвившихся внучат.
Мы все шли, шли, и очень скоро очутились в самом конце парка, где не было ни аллей, ни дорожек - узкая тропинка петляла в густой, примятой дождем траве. Мы не заметили, как наползла туча, начался дождь. Вымокли - ни одной сухой нитки не осталось.
Помню мокрые деревья, падавшие с листьев капли. Помню платье - синий горошек на белом - облепившее молодое, крепкое тело. Девушка была в нем будто нагая, даже сосцы виднелись. Пряча глаза и смущаясь, она отщипывала прилипший ситчик, а он был словно приклеенный. Влажные спутанные волосы, пунцовые щеки; в одной руке промокшие туфли, другая все отщипывает и отщипывает ситчик.
Останься в моей памяти навсегда такой, какой была в тот день! Помню все, до мельчайших подробностей помню, потому что именно в тот день девушка, с которой я был тогда, сказала мне "да"…
23
На следующий день после встречи с Болдиным я поехал в Черкизово. Я понимал, что оно преобразилось, как преобразился любой другой район Москвы, что мне вряд ли удастся отыскать тех, кого помнил я, кто помнил меня, но надежда все же была… Постояв несколько минут около госпиталя, в котором теперь была детская больница, я направился в ту сторону, где когда-то находился Дашин дом. Увидел пруд, кладбище, блестевшие на солнце купола, вспомнил, как поскрипывали и скатывались камушки, когда мы с Дашей поднимались к церкви, как вскрикивала птица, вспомнил все-все, что было в тот день.
На берегу пруда, где раньше теснились одноэтажные домики, теперь был пустырь - уцелело лишь два каменных строения. Мальчишки гоняли мяч; толстый, неуклюжий щенок с округло задранным хвостиком бросался то в одну, то в другую сторону; споткнувшись, валился, перебирая лапами, на бок, после чего растерянно озирался - не сразу понимал, куда бежать. Вода была неподвижной. Посреди пруда застыла лодка с парнем за опущенными веслами и девушкой на корме. На фоне голубого, освещенного солнцем неба лодка и парень с девушкой выглядели черными силуэтами. Если бы не трамваи, сворачивающие с Большой Черкизовской улицы, и не автомашины, то можно было бы подумать: этот уголок - захолустье. Захотелось отыскать то место, где я сидел с Дашей, где узнал, что у нее есть муж.
На кладбище было безлюдно. Даже пение птиц не нарушало покоя тех, кто когда-то любил, смеялся, плакал, страдал, стремился чего-то достичь и, возможно, достиг, а возможно, ничего не искал и ничего не хотел. Сквозь кроны пробивался солнечный свет, блики играли на памятниках и крестах с дощечками. Басовито прогудел шмель.
Сидя на низенькой скамеечке, какая-то женщина поправляла на могиле цветы. Ее лицо я не видел - только спину: реденькие волосы, подкрашенные рыжеватой краской, нелепую шляпку, кофту, надетую на платье с поблекшими узорами. Тяжелый живот мешал ей нагибаться. Стараясь дотянуться до посаженных на краю могилы цветов, женщина неловко приподнималась. Плюхнувшись на скамеечку, на несколько секунд застывала. "Здешняя", - решил я. Подойдя, спросил - жила ли она в Черкизове в послевоенные годы? Женщина устремила на меня взгляд.
- Зачем тебе это знать?
Я объяснил, что много-много лет назад бывал на этом кладбище, потому что лежал в расположенном неподалеку от него госпитале.
По щеке женщины скатилась, повиснув на подбородке, слеза.
- Мой единственный сынок, моя надежда, в том госпитале тоже лежал, а теперь он тут. - Она поправила на могиле цветы. - Три года ждала его с войны. Вернулся. Я бога за это возблагодарила, хоть и без руки вернулся, но мои молитвы не дошли до него. Вскоре у сыночка чахотка открылась. Полгода лечился в госпитале, а потом… Может, помнишь его? Маркин его фамилия. Волос у него чуть рыжеватый был, а глаза карие.
- К сожалению, мы не встречались. Ваш сын или в другое время лежал, или в другом отделении.
- Его на второй этаж определили.
- А я на четвертом был.
Женщина помолчала.
- Каждую неделю сюда прихожу. И всегда одних и тех же людей встречаю… Ты чью-нибудь могилку ищешь или просто так пришел?
Я хотел рассказать про Дашу, хотел спросить - не знает ли женщина, где она и что с ней, но решил: "Ни к чему это. Я ведь не любил Дашу, и она меня не любила. У каждого из нас - своя жизнь, своя боль, своя радость".
Попрощавшись с женщиной, я вышел на Большую Черкизовскую. Из репродуктора, установленного на здании кинотеатра, расположенного на другой стороне пруда, гремела музыка, молодой, сильный голос, вторя гитарам и ударным инструментам, призывал: "Не надо печалиться - вся жизнь впереди. Вся жизнь впереди: надейся и жди!"
Я заставляю себя думать: моя жизнь сложилась на редкость удачно - я преодолел все трудности, с которыми неизбежно сталкивается каждый человек. Однако полного удовлетворения у меня нет. Часто кажется: я сделал что-то не так, написал и сказал не то, что следовало бы написать и сказать. Впрочем, почему "кажется"? Все это было в действительности. Я отчетливо помню, когда промолчал, видя несправедливость, почему обошел в своих литературных работах "острые углы". Воссоздавая в своей памяти прошлое, я убеждаюсь - жил не так, как надо было жить. Почему жил не так и поступал не так, как требовала совесть? Причина одна - страх. Страх, подчас неосознанный, непонятный, совсем не похожий на тот, который я ощущал на фронте, когда немцы начинали кидать мины или вели по нашей позиции пулеметный огонь, когда росшие позади окопов тонкоствольные осинки дрожали, будто в лихорадке, с них обильно сыпались листья и отлетали срезанные пулями веточки, когда нары в блиндаже - не очищенные от коры бревна - были самой светлой мечтой. Неосознанный, непонятный страх почти не покидал меня. Он был следствием общей атмосферы, общей подозрительности. Во времена моей молодости и в последующие годы любое сомнение, любое несогласие, случайно оброненное слово воспринимались облеченными властью людьми в лучшем случае как "незрелость". За меня думали и решали другие. От меня требовалось одно: поднять руку и тем самым подтвердить то, что уже было решено в кабинетах, оснащенных кондиционерами, с широкими ковровыми дорожками от двойных дверей до полированных письменных столов.
Теперь на исходе жизни я хорошо понимаю: мне вряд ли удастся избавиться от чувства неуверенности, то возникающего, то исчезающего страха. Хочется одного: пусть наши дети и внуки добьются того, чего не смогли добиться мы. Я мысленно вижу это будущее и, пока жив, стану сражаться с теми, кто падок на лесть, звания, регалии, кто всеми правдами и неправдами стремится стать великим на газетных и журнальных страницах, а не в сознании народа.
24
…Знакомых, как я и предполагал, на панихиде не оказалось. Найдя жену Болдина - быстроглазую брюнетку с остатками былой красоты на лице, я выразил ей соболезнование и, отойдя в сторону, принялся разглядывать собравшихся людей.
Гроб с телом еще не прибыл. Мужчины и женщины, разбившись на небольшие группки, прохаживались около клуба, где должна была происходить печальная церемония. Среди этой разноликой толпы было немало тех, кто лишь изображал скорбь, кто появился на панихиде по необходимости или решил соблюсти правила приличия. Что касается меня, то я пришел проводить в последний путь друга детства - того, кто представлялся мне в те годы совершенством, на кого я хотел походить, хотя ни разу тогда не признался в этом даже себе.
Так же одиноко, неприкаянно, как и я, стояла женщина - небольшого росточка, кругленькая, с пухлыми щеками, в которых утопал маленький нос, в каштановом парике - она придерживала его, когда поднимался ветер. Одета была женщина дорого, модно, но крикливо, словно бы напоказ. Я не сомневался: бриллианты в ее серьгах настоящие, все на ней сверкало, блестело - и лакированные туфли на низком каблуке, и пряжка на поясе, и кольца на толстеньких, как сардельки, пальцах. Женщины бросали на нее завистливые взгляды, мужчины, должно быть, прикидывали, сколько деньжищ ухлопано на все то, что надето и навешано на ней.
Таких женщин я терпеть не мог, очень скоро перестал глазеть на нее и вдруг почувствовал - она посматривает на меня, и не просто посматривает, а посматривает с любопытством. Я мог побожиться - никогда не встречался с ней, но приосанился и даже чуточку выпятил грудь: приятно, черт побери, когда на тебя, почти старика, пялится женщина, да к тому же разодетая в пух и прах.
Женщина продолжала посматривать на меня, ей, кажется, не приходило в голову, что это бросается в глаза. Хотел повернуться к ней спиной, но решил: неприлично.
Через некоторое время к женщине направился приехавший на такси полковник в форме летчика. "Муж", - подумал я. Обменявшись с ним поцелуем в щеку, женщина принялась что-то говорить ему, показывая на меня глазами. Кинув на меня взгляд, полковник подошел, назвал себя. Я растерялся, не сразу поверил, что он - Сиротин. От прежнего Петьки в этом человеке ничего не было. Рост, ширина плеч, голос, жесты, выражение глаз - все было другое, непривычное.
- Заматерел, - пробормотал я, все еще не веря, что это мой одноклассник.
- Прослужил бы с мое, тоже таким же стал, - пробасил Сиротин.
Разноцветные колодки на кителе подтверждали: он служил хорошо, недалек тот день, когда на его брюках появятся генеральские лампасы.
Несмотря на явно неподходящее место для изъявления радости, мы расцеловались и, не обращая ни на кого внимания, стали толковать о том, о чем обычно говорят люди, случайно встретившиеся после многолетней разлуки.
- Когда мы в последний раз виделись? - спросил Сиротин.
- Лет сорок назад.
- Целая жизнь.
Сиротин уже рассказал мне о себе самое главное, я сделал то же самое. И теперь, когда на душе стало поспокойнее, я, покосившись на разодетую женщину, поинтересовался:
- Слушай, каким образом твоя жена узнала меня?
Сиротин ухмыльнулся.
- Прикидываешься или впрямь не понял, кто это?
Я ощутил смутное беспокойство. В подсознании что-то появилось, но что именно, я не мог определить.
- Кто же это?
Сиротин притворно вздохнул.
- Вот и верь в любовь до гробовой доски. Люся, между прочим, тебя сразу узнала, да постеснялась подойти.
- Неужели она?
- Она.
- Ничего не понимаю. Люся - и вдруг твоя жена?
- Да нет же! - Сиротин хохотнул. - Два года назад случайно встретился с ней - она с мужем была на курорте. Теперь обмениваемся поздравительными открытками - я ведь не в Москве служу. На похороны сегодня утром прилетел, сразу же позвонил Люсе. А Болдину мои координаты были известны, хотя в последние годы мы и не общались.
- Кстати, отчего он умер?
- Вроде бы сердечный приступ.
Я вспомнил то, о чем сообщила мне вчера жена Болдина. Посмотрев на нее, сказал:
- Она утверждает - Болдин часто вспоминал меня, даже про Люсю рассказывал.
Сиротин кивнул.
- В последний раз, когда мы виделись, тоже так было. И понял я тогда - завидует он тебе.
- Завидует?
- Конечно. Ты не согнулся, не сломался.
Сиротин сказал то, о чем иногда думал я сам.
- Подойдешь к Люсе или амбицию проявишь?
- Конечно, подойду!
На какой-то миг, когда я приближался к ней, в душе что-то дрогнуло, что-то озарилось и сразу же погасло. Глаза у Люси были прежние, и нос не изменился, а все остальное… Разум отказывался верить глазам - в памяти была то светлоглазая хрупкая девочка с пионерским галстуком на груди, то стройная девушка в кокетливой шапочке, то нарядно одетая женщина, словно бы плывущая по тротуару среди толпы.
- Ты, я слышала, очень серьезно болел? - спросила Люся с ноткой показного участия.
- Болел.
- Грешным делом, я думала…
- Как видишь, живой.
- Кто же ты теперь, если не секрет?
- Человек свободной профессии.
- В самом деле? - Люся окинула меня взглядом. - На артиста ты не похож. Художник тоже из тебя не мог получиться - ты рисовал хуже всех в классе. А-а… я, кажется, поняла. Ты на инвалидности?
- Мимо, - сказал я.
- Так кто же ты? Техник? Инженер? А может быть, журналист?
- Подымай выше, - пробасил Сиротин. - Самохин писателем стал.
По Люсиному лицу было нетрудно определить - она восприняла эти слова как шутку.
- Не читала, не читала…
Я назвал ей фамилии нескольких своих собратьев по перу - хороших писателей. Выяснилось, Люся даже не слышала про них. Она по-прежнему не верила мне, и я сделал то, что до сих пор никогда не делал: показал ей свой членский билет. Убедившись, что я не самозванец, Люся сразу же изменила тон и, видимо признав во мне человека своего круга, безапелляционно заявила:
- На поминки не пойдем! Дома у меня отличный коньяк, марочные вина, всякая всячина в холодильнике. Помянем Болдина, поговорим, прошлое вспомним. - Обратившись ко мне, добавила: - Семен Семенович, мой муж, будет рад познакомиться с тобой.
Я не собирался оставаться на поминки, сказал Люсе, что в шесть часов должен быть дома.
- Ничего, ничего, - проворковала она. - Позвонишь от меня своей супруге и скажешь, где ты и с кем.
Сиротин поддакнул.
Взволнованный встречей с ним и Люсей, я не очень внимательно слушал, о чем говорили, прощаясь с Болдиным, его друзья и сослуживцы, и вдруг услышал, что он - фронтовик.
В лицо бросилась кровь.
- Не дури, - шепнул мне Сиротин.
Мелко-мелко дрожало веко, в висках стучали молоточки, перед глазами плыло. Пообещав Сиротину дождаться его и Люсю в сквере перед клубом, я, стараясь не привлекать к себе внимание, вышел.
Утром было тихо, тепло. Теперь же дул, усиливаясь с каждой минутой, ветер - холодный, порывистый. Небо было чистым - ни одного облачка, но солнце уже не грело. Погода явно менялась. Так часто бывает весной в пору цветения черемухи, когда на смену теплу приходит ненастье, в природе все словно бы замирает - нераспустившиеся листья съеживаются, трава перестает расти, озябшие скворцы обеспокоенно ходят по газонам, тыча желтые клювы то вправо, то влево в поисках затаившихся насекомых; деревья понуры, уже вымытые стекла окон похожи на отполированный лед, люди одеты не поймешь как: одни в легких пиджаках, другие даже шеи замотали шарфами; все ждут устойчивого тепла, расспрашивают стариков и старух о приметах, которые почему-то всегда более точны, чем долгосрочные прогнозы метеорологов.
Я подумал, что Лена напрасно не надела куртку: в такую погоду простудиться проще простого, и хорошо, если отделаешься насморком, а то и воспаление легких схватишь. Сунув в рот таблетку валидола, стал думать о дочери, о тех прекрасных минутах общения с ней, которых с каждым годом, по мере взросления Лены, становится все меньше, с чем приходится мириться, воспринимать это трезво: такова была, есть и будет родительская доля.
В такси мы - я, Люся, Сиротин - или молчали, или перебрасывались ничего не значащими фразами. Никто не начинал разговор о Болдине, но я понимал: этот разговор впереди, он - неизбежность.
Люся жила в трехкомнатной квартире улучшенной планировки. Многоэтажные дома с такими квартирами возводились теперь повсеместно, окружая кварталы пятиэтажек с маленькими смежными комнатами, тесными прихожими, с кухнями, в которых можно было, расставив руки, дотронуться до противоположных стен, - все то, что два десятилетия назад восхищало новоселов, воспринималось как божья благодать. В квартирах улучшенной планировки комнаты были изолированные, в кухне кроме обеденного стола, всевозможных шкафчиков и прочего ставился телевизор, чаще всего цветной, а иногда и кушетка, которой еще не настала пора отправляться на свалку.
Познакомив меня с мужем - сгорбленным и совершенно седым человечком в шлепанцах, в домашней пижаме с диковинными пуговицами, по-видимому импортной, Люся, демонстрируя свое гостеприимство, накрыла стол белоснежной скатертью и сразу же принялась расставлять на ней сервиз, украшавший до этой минуты полки в огромном серванте под старину. Перемещаясь, словно мячик, из кухни в гостиную - именно так назвала Люся комнату, в которой расположились в глубоких креслах я и Сиротин, - а из гостиной в кухню и покрикивая на мужа: поставь то, принеси это, она, обращаясь преимущественно ко мне, сообщала все новые и новые подробности своей жизни. Я узнал, что Люсин муж - профессор, доктор технических наук, лауреат нескольких премий, что он руководил крупной лабораторией и читал лекции в вузе, теперь же, вот уж скоро год, на пенсии.
- Баллотировался в член-корры, но не добрал один балл, - пожаловалась Люся и добавила, что у Семена Семеновича всегда было много завистников.
Профессор шаркал шлепанцами, молчаливо выполнял все требования жены. Как только Люся разрешила ему отдохнуть, осторожно присел на краешек тахты, накрытой вышитым покрывалом.
Когда был разлит коньяк, Люся сказала, что надо помянуть Болдина. Кинув взгляд на мужа, добавила:
- Семен Семенович в курсе.
Я не совсем понял, что означает это "в курсе". Можно было сделать вывод: Люся не скрывала от мужа своих отношений с Болдиным, а можно было подумать: Семену Семеновичу известно лишь то, что он наш одноклассник.
Мы выпили. Закуска была отменная: отварной язык, рыба, швейцарский сыр, тонко нарезанная ветчина, маринованные огурчики в пупырышках - словом, все то, что в последние годы не покупали, а доставали.
Мы вспоминали довоенные годы - школу, одноклассников. Семен Семенович дремал. Изредка вскидывал голову, причмокивал, с недоумением смотрел на меня: видимо, соображал, кто я, каким образом очутился в его квартире. Профессору, наверное, чудилось: я посягну на Люсю, и тогда он, дряхлый и немощный, останется один. Обессилев от душевных переживаний, Люсин муж направился отдыхать в кабинет.
- Приляг, приляг, - проворковала вслед ему Люся и добавила, когда за Семеном Семеновичем закрылась дверь: - Если бы жизнь сызнова пришлось начать, то своему жениху ни одного годочка не уступила бы - только с ровесником в загс пошла.
- У тебя была такая возможность, - сказал я, имея в виду Болдина.
Люся поняла меня. Однако ответила не сразу: посмотрела вино на свет, пригубила.
- В мужья Болдин не годился.
- Почему?
- Это очень трудно объяснить.
- И все же постарайся.
Люся подумала.
- Он только о себе заботился…
- Все о Болдине и о Болдине, - проворчал Сиротин. - Давайте о чем-нибудь другом поговорим.
- О чем? - спросила Люся.
- О перестройке, например.
- Об этом сейчас столько говорят и пишут, что голова кругом идет. Я решительно не согласна с теми, кто Сталина критикует. Он был и останется великим человеком.
- У меня другое мнение, - заявил я.
- Храбрым стал. - В Люсином голосе была издевка. - Чего же ты раньше молчал?