В голове у Маргелова равномерно тикало, как будто это были часы, вот только часов нигде поблизости не находилось. Кровь равномерно приливала к вискам и отливала, как будто море. Кравцов и все остальные о чем-то размеренно говорили, отойдя от машины на приличное расстояние. Кто-то из них – Маргелов не мог разглядеть кто – все время посмеивался. Только один из них.
Маргелову было хорошо ясно, что такое машина без спецномеров – на ней могли отвезти куда угодно. Привезут, к примеру, на кладбище, бросят в полуразрытую могилу с мешком на голове и приставят пистолет к черепу. Кравцов наверняка покуражится в свое удовольствие – поцитирует ему всяких речей, расскажет пару не очень смешных анекдотов. Возможно, песню споет. Кто-то один, вот как сейчас, будет посмеиваться.
Вдруг из-за угла вынырнул полицейский – тяжелый и низенький, с лицом, скрывавшимся под фуражкой. Он направлялся к уазику. Увидев его, Маргелов оживился, припал к окну, которое было не до конца закрыто.
– Товарищ полицейский! – сказал он негромко, но внятно. Голос его звучал на удивление чисто, хотя он долго молчал.
Никто из компании в штатском не обернулся. Кравцов неторопливо курил. Дым от незатушенных дачных костров вился над головами. Полицейский, немного подумав, неторопливо приблизился к машине. Под фуражкой у него оказались мелкие выпуклые глаза и усы, свисающие на рот.
– Товарищ полицейский, я не понимаю, куда меня везут, – сказал Маргелов.
Полицейский остановился, смотря на Маргелова с интересом.
– Везут для продолжения следственных действий. В Истринское отделение.
– А вы это точно знаете?
Полицейский постоял, покачался, посмотрел еще раз на папку – вряд ли он видел хоть что-нибудь в темноте сквозь плотную фиолетовую поверхность.
– Послушайте, товарищ… старший лейтенант, – разглядев погоны, Маргелов, насколько мог, высунул голову из окна машины и попытался взглянуть в глаза полицейского. Они были неуловимы. Напрягая последние силы, Маргелов старался говорить как можно короче и убедительнее: – Я не знаю, куда меня везут, и может, не доживу до утра. Вы знаете этих людей? А ведь по документам меня принимали вы. И спрашивать будут с вас. Журналисты, общественность. Я должен быть у вас в отделении.
Полицейский мигнул глазами, покачался еще на носках. Ноги у него были совсем маленькие, почти детские. Маргелов с надеждой смотрел на них, как будто взывая к чистой детской душе внутри мента, которую выдавали эти крошечные ножки.
Мент почесал под фуражкой, еще раз посмотрел на Маргелова, на стоявших и переговаривавшихся в отдалении людей в штатском, достал мобильный:
– Тут это… этого… задержанного, короче… куда везти?
В трубке ответили, по-видимому, что-то односложное, потому что полицейский сразу же проговорил:
– А эти… ну, эти… его куда-то собираются везти… Вроде не к нам.
Начальник отвечал долго и, похоже, эмоционально и, судя по всему, разъединился, не дослушав ответа и не попрощавшись, потому что полицейский рассеянно и как будто для самого себя проговорил: "Хорошо, я его не того… не отдам" – и остановился возле машины.
К этому времени люди в штатском уже подошли к ней и дослушивали разговор полицейского, встав возле него полукругом. Кравцов смотрел равнодушно. Среди все больше темневшего неба стал проглядывать серп луны.
– Вы куда его это… самое? – спросил полицейский.
– На север, – сказал Кравцов.
– На какой север?
– Мы его к себе забираем, чего непонятного?
– Но это куда – к себе?
Трое тем временем уже сели в машину, мягко хлопнув дверьми. Двигатель заработал.
– А я вам его не отдам, – вдруг внятным уверенным голосом сказал полицейский, смотря на Кравцова бесстрашно. – По документам он наш. Истринский. И я его увезу к себе.
Никто не пошевелился. Люди в штатском слегка улыбались – одинаковой, чуть заметной улыбкой.
– Документы свои покажи, – дрогнувшим голосом сказал полицейский Кравцову.
– Не покажу, – сказал Кравцов почти с сожалением. – Не твое это дело.
– Ну кто вы такие! – сказал, почти выкрикнул полицейский, вставая на цыпочки.
"Соберись, тряпка", – мысленно призывал Маргелов.
– Сигарету хочешь? – спросил Кравцов и, не дождавшись ответа, добавил участливо: – Чего распереживался так? Давай позвоним твоему начальнику.
Они отошли куда-то в сторону, стали тихо говорить с голосом в телефоне, передавая его друг другу. От этой интимной и вполне дружелюбной на вид беседы у Маргелова кольнуло сердце – как будто от ревности.
Маргелов с трудом разглядел во тьме, как полицейский резко двинулся в сторону уазика.
– Эй, ты куда? – крикнул Маргелов. – Эй!
Но полицейский шел быстро и не оглядывался. Кравцов сел на переднее сиденье, чуть повернувшись к Маргелову. Вблизи лицо Кравцова оказалось не таким уж молодым и гладким, как представлялось Маргелову, а в пигментных пятнах, прыщах, осунувшимся, покрытым тонкой, но непрерывной сеткой морщин.
– В какое отделение меня везут? – глухо спросил Маргелов.
Кравцов, как будто не слыша вопроса, стал копаться в кейсе и вскоре достал тонкую папку. Неторопливо вынул из нее машинописные листы. Маргелов мгновенно узнал их и в темноте, увидев только загнутый краешек. Он почему-то знал, что так и произойдет. Он ждал чего-то подобного. И когда Кравцов заговорил откуда-то издалека, как из колодца: "У меня к тебе вопрос, Маргелов. Почему у твоего персонажа такое странное имя – Гиба?" – Маргелова не удивило и это. Кравцов аккуратно перелистывал страницы.
– Почему Гиба? – повторил Кравцов.
Он держал в руках сказку, набранную Маргеловым еще в детстве на печатной машинке "Роботрон". Отец каждый вечер рассказывал ему сказку про злодея Гибу, но всякий раз делал это не до конца, всегда что-то забывая и путая. Приходя из НИИ поздно вечером и уставший, он сдавался на уговоры Маргелова и говорил: "Хорошо, расскажу тебе сказку, но – тезисно". Маргелов долго не понимал, что это значит. Постепенно Маргелов восстановил полный текст сказки и напечатал его сам. Это было первое, что он напечатал. Печатать Маргелов научился раньше, чем писать. Человек несентиментальный, он сам не понимал, для чего хранит эту сказку, но никак не мог от нее избавиться.
В салоне машины было тихо, запахов не было, кроме едва уловимого запаха сосны, вероятно, от автомобильного дезодоранта. Маргелов переводил взгляд с бритых затылков на машинописные листы сказки. Кравцов, шевеля губами, читал. Вдруг он поднял голову.
– Хорошее имя для злодея, – сказал Кравцов. – Гиба.
Аккуратно сложив страницы в папку, он перегнулся и протянул листы Маргелову. Листы были теплыми, почти горячими, как будто их спасли из печки.
Машина медленно тронулась. Маргелов закрыл глаза и вспомнил, как начал писать и другие сказки – про храбрых пионеров, которые сражаются с колдунами и ведьмами, с Кощеем, с вампирами и пришельцами, словом, с нечистью всех мастей – фантазия у Маргелова была богатая.
В старших классах, сбежав из дома и ночуя по чердакам на Старом Арбате, он познакомился с девушкой по кличке Собака и с Парнем с Гниющей Рукой. Собака была коротковолосой и крепкой, любила подраться и в драках вгрызалась кривыми зубами в шею противникам – здоровые мужики обходили ее стороной. А Парень С Гниющей Рукой пил спирт из горла и ходил в лохмотьях, с довольным видом показывая всем свою распухшую синюю руку, от которой тянуло плесенью, – казалось, парень был при смерти, но не торопился к врачу. В этот странный и неприглядный реальный мир Собаки и Парня С Гниющей Рукой подростка Маргелова потянуло сильнее, чем в мир сказок. Они-то и привели его в партию.
За последние двадцать лет Маргелов безжалостно вычеркнул из своей жизни столько вещей и людей, столько раз переехал с места на место, что сосчитать невозможно. Но машинописная сказка, совсем истрепавшись, все это время была с ним.
Держась за страницы, Маргелов вдруг понял, что не боится совсем ничего. Что с ним ничего не случится. Что там, куда они направляются, ему будет не то чтобы хорошо, но, во всяком случае, нормально. Мысли разлетались из его головы, как птицы. Машина медленно подъезжала к развилке. Маргелов не стал открывать глаза, чтоб посмотреть, куда она повернет. Он уже твердо знал, что она повернет на север.
Сказка, рассказанная отцом Маргелова, в его тезисном пересказе
Долгие годы в северном царстве под названием Мунюма царила смута – злой колдун Гиба грабил и убивал его жителей и держал всех в страхе, пока царь не призвал храброго богатыря Воротилу. Воротила убил колдуна и похоронил в дупле дуба. За это царь Мунюмы выдал за него свою дочь, созвал добрых магов со всех земель, и те установили вокруг дворца силовое поле, чтобы больше ни один злодей не смел к нему подойти. Гиба же на самом деле не умер, а все это время спал в дупле и копил силы. И вот он пробудился и стал снова творить злодеяния вдали от дворца. Царь прознал о том, что Гиба вернулся, и послал войско, чтобы его разыскать, но оно не вернулось. Гиба превратил их всех в статуи. Постепенно всякий житель, кто выходил за территорию замка, стал пропадать. Пришел черед действовать Воротиле. Но того не отпускала жена. Гиба не терял времени и между тем заколдовал воду – и все мужчины замка ослепли, а женщины онемели. Царь в ужасе бегал по дворцу. Гиба послал ему говорящего кота, который передал требование: выдать всю казну, тогда он снимет чары и не будет никого трогать. Воротила убедил царя не отдавать сокровища и тайком от жены сбежал. Он понимал, что Гибу ему теперь не победить так просто. Он долго следил за ним и понял, что Гиба каждую ночь забирается в дупло и это придает ему сил. Он спит в нем днем, а творит злодеяния ночью, вылетая из дуба коршуном. Он дождался, когда тот улетит, и стал рубить дуб, и когда дуб был уже почти срублен, с небес спустился Гиба и всадил ему нож в сердце. Но дуб был срублен, и заклятье с жителей замка спало – они стали жить-поживать и добра наживать.
Спокойной ночи, Сережа.
Платон Беседин
Ремни
I
Вечером пошел то ли снег, то ли дождь. Крупин мыкался по квартире с полудня. Голод душил. Крупин открывал комнатное окно, дымил папиросами, вглядывался в волглую улицу. Двор был пуст. Тополи стояли голые, с ветками, похожими на сушеных кальмаров в пивных. Решившись, Крупин собрался: натянул рыжеватые сапоги, рваный бушлат. Вышел из квартиры, как на экзекуцию.
По лестнице старался идти тихо, даже опасливо, но в высоченных пустотах шаги все равно звучали гулко. Крупин знал, что они привлекут консьержа. От ожидания досадной встречи он зябко ежился. Тело чесалось и жгло, и, поддавливая, нарастала желчная тошнота. Крупин чувствовал, как бурлит и сводит желудок.
Консьерж не появился. Но у дверей агентства "Ева" встретились две тощие девицы с вампирическими губами. Они взглянули на Крупина одновременно удивленно и брезгливо – так, что высосали последние капли достоинства.
Выйдя в хлябкую непогоду, Крупин натянул на лохматую голову капюшон. Осмотрелся, застыл, вспоминая, где покупал водку в последний раз и когда ел. В разворачивающемся ненастье сумерки казались темнее, гуще. Крупин порадовался тому, что в грязно-серой унылости его будут замечать меньше. Он давно избегал людей, окрысившись, будто неупокоенный призрак.
Подумав, Крупин решил идти на Майдан – со вчерашнего дня он ничего не ел, а там кормили. Он мог взять любимые бутерброды с чесночным шпиком и горячий сладкий чай. Может, сегодня, будучи достаточно зол, он бы даже покричал, для развлечения.
Последний раз Крупин ел там же – на Майдане, и людей на площади стало до неудобства много. Сначала грудились лишь студенты с флажками и бабки с иконками, но после разгона площадная скудность приросла людьми. Образовалась жужжащая, гримасничающая толпа. Приходилось выдерживать очереди за едой. Крупина это бесило. В очередях его терзало удушье, и он еще больше дрожал, путался.
– Добрый вечер.
От приветствия Крупин вздрогнул. Поздоровавшийся человек прошел дальше, в подъезд. Крупин не сразу понял, что встретил холеного армянина с четвертого этажа. Его черная, сияющая, как и он сам, "Тундра" стояла перед подъездом. Армянин был единственным из соседей, кто еще здоровался с Крупиным. Остальные брезговали.
Улица Горького, прореженная липовой аллеей, уходила вправо. Левее начинался парк Шевченко, разбитый напротив красного здания университета. Там магазинов было меньше. И Крупину казалось, что в последние дни он покупал алкоголь именно в них. Но косолапить по Горького не хотелось – там негде было приткнуться: лавочки, впаянные между двумя автомобильными полосами, были у всех на виду. А в парке Шевченко можно было расположиться в самом дальнем углу.
Мысли перекатывались медленно, тяжело, как забитая бочкотара. Чесотка и голод становились невыносимыми. К ним добавился мелкий озноб. Крупин впервые за долгое время решил купить водку рядом с домом.
Пройдя сотню метров, стесняясь, он сунул конопатой продавщице мятые гривны. Она долго не могла сосчитать сдачу. Наконец, сочла – сунула золотистые копейки, поставила на прилавок бутылку водки и "Зимневский" хлеб. Потемневший бок с хрустящей корочкой торчал из пакета – аппетитный в своей неприкрытости. Хлеб и водка перекочевали в бушлат, поближе к кислому огурцу, захваченному из дома. Комплект успокаивал. Озноб чуть унялся.
Крупин вышел на Горького. Валил снег, слюнявый и влажный. Движение машин унялось. Сумерки стягивались, как нагретый рыбий пузырь. В них Крупин чувствовал себя даже уютнее. На дальней скамейке, ближе к музею Шевченко, его ждал покой. Первый глоток отдался желчным взрывом, второй заневолил изжогой, однако потом стало легче. Крупин выпивал привычно: отхлебывая из горла, заедая хлебом. Огурец по-прежнему лежал в бушлате. Как обещание счастья, убогого, мелкого.
Но и огурец не помог, когда Крупина после короткого облегчения скрутило изжогой. Она подступала к горлу, взрывалась и лопалась крохотными едкими пузырьками. Крупин подумал о язве, о раке желудка. Он всегда думал о самом страшном, когда становилось плохо. В последнее время мысли его были густы и черны, как гудрон.
– Погуляю с собакой – и на Майдан. А ты?
– Нет, я дома.
– Зря! Сейчас надо всем поддержать…
Мимо прошелестели собачницы. Крупин увидел их яркие дутые куртки и поводки. Рядом семенили пекинесы в теплых манишках. "Правильно – на Майдан! – услышав, согласился Крупин. – Изжога, это потому что не жрал. Надо пожрать – и все пройдет". Он спрятал водку и хлеб в карман, поплелся в сторону революции.
II
Крупин долго не мог отыскать палатки с едой. Люди облипали суетливыми мухами. Напротив Главпочтамта двое хмурых, заросших щетиной мужиков предложили Крупину винчика. Узнали своего, так им показалось. Один держал растрепанную книжку. Крупин отшатнулся, устремился прочь.
Он боялся таких, и страх его был отрицанием – того, что он сам такой: сдавшийся, падший. Крупин пил, но всегда один. По жизни он всегда был один. Внутри его червился образ, вдолбленный в детстве, – человека, который начинает пить и водить к себе собутыльников, заводит дрянную бабу, остается без всего, а дальше начинается другая жизнь, почти загробная – бродяжническая, подбитая, волочащаяся, как контуженая нога. И Крупин держался один, потому что к жизни привязывали люди. Он гордился тем, что до сих пор, за шесть лет одинокой, хромой жизни, так и не привел никого к себе домой.
Палатка с едой нашлась ближе к метро. Закусок в ней было мало, а вот людей в очереди омерзительно много. Крупин заставил себя стоять, но держался чуть в стороне.
– Боротьба…
– Слава нації…
– Банду геть…
– Воля або смерть…
Обрывки шипящих, точно пламя сырых дров, разговоров доносились до Крупина. Он терпел, смирялся. И, дождавшись, потянулся к еде.
– Не всі відразу, ти не один! – прикрикнула бледная девушка на раздаче, когда он попытался взять слишком много.
– Дура! – прошипел Крупин, не отпустив бутерброда с бледной, как лицо девушки, колбасой.
Отошел в сторону, сосредоточенно зажевал, хотя проглотить еду хотелось сразу. Но он берег, он растягивал. Опасливо достал из кармана бутылку, хлебнул. На Крупина никто не смотрел. Он растворился в раздраженной толпе. Грубая еда не уняла изжоги, но едкие пузырьки больше не лопались во рту. Крупин заметил, что людские потоки текут не к Майдану, как всегда, а в начало Крещатика. Люди несли жовто-блакитные флаги, пели, скандировали. Крупин дожевал бутерброд, поплелся за ними.
На подходе к Бессарабскому рынку люди застревали, вязли, наполняли, как в стоке, и без того немаленькую толпу. Крупин помнил, что здесь стоит памятник Ленину. К нему, школьником, он носил красные гвоздики 22 апреля, 1 мая и 7 ноября. Дед Крупина по отцу был коммунистом, прадед – большевиком. Благодаря им Крупин жил в центре Киева.
Подойдя ближе, он увидел с детства знакомый памятник. Но теперь он был пленен – стянут тросами и ремнями. Они тянулись от кварцитового Ленина как щупальца. Люди вокруг кричали, матерились. Крупин растерялся, не понимая, куда попал. Вдруг кто-то заорал:
– Дай!
И щупальца натянулись. Крупин не видел, кто управляет ими. Он терялся в пальто, шапках, куртках. Даже открыл рот, чтобы крикнуть, но звук вышел хилый, глухой. Крупин достал из бушлата водку, уже не слишком думая, как выглядит со стороны.
– Дай, а!