- А почему сразу стыдно? Я-то ведь не стыжусь своей родни. Видишь, коренастенькие все. Топ и топ... Полюбуйся. Это и твоя теперь родня... Тетя Вера, тетя Поля и мама. А? Как ты на это смотришь? Под каким углом? Посмотри, ни тени благородства! Смотри какие! А плечи? А руки? Такая стукнет разок, и, как говорится, копыта откинешь. А? Ну что же ты молчишь? Согласна или обиделась? Обиделась... Ну что ты! Я ведь шучу. И все-таки признайся, не ожидала увидеть таких красавиц? Верно? Не ожидала?
- Перестань... Уши вянут.
- Нет, а если всерьез. Не ожидала? Оттого и смутилась, да?
- Я ведь и в самом деле обижусь, - сказала Дина Демьяновна с раздражением.
Но Петя Взоров, словно и не слышал ее, улыбался и говорил с чуть приметным придыханием: - В нашем роду все женщины всегда были некрасивые и вот такие широкобедрые и широкоплечие. И заметь, одна только мать вышла замуж, даже дважды, а сестры ее... Обе гуляли когда-то, девками были, а привязать к себе никого не сумели. Видишь, какая история. Демьян Николаевич увидит их и грохнется об пол. Он у тебя породистый, и вдруг такая родня. - Тебе доставляет удовольствие?
- А что?
В голосе Дины Демьяновны прорвалась лютая злость, а Петя Взоров тоже вдруг с ненавистью взглянул на нее и повторил с вызовом:
- А что?
- Ты приехал поссориться?
- А что?
- Что все это значит?
- А то, что ты очень обидела меня.
- Господи, да чем же?
- Своей реакцией.
- Какой реакцией?
- Там, на платформе, когда моих увидела, У тебя ноги подкосились. "Вот так родня!" Я ведь видел, я заметил. Да и мудрено не заметить! Когда тебя мама хотела поцеловать, ты с такой брезгливостью откинулась от нее, что все это заметили, не только я. Разве не обидно?
- Ты идиот! Ты совсем не понимаешь людей... Ты... ты... перестань сейчас же, иначе я взбешусь!
- Конечно, конечно, - усмехаясь откликнулся Петя Взоров, вышагивая чуть впереди по тропинке. - Ссориться сейчас как раз самое время. А вообще хоть внешне постарайся, хоть делай вид, что они тебе по душе. Хорошие, славные тетки... окопы рыли во время войны. Им бы памятники ставить. Ладно... Чего там говорить! Как хочешь...
Это было уже слишком, и Дина Демьяновна молча крепилась, чтоб не расплакаться.
- Почему? - спросила она наконец с дрожью в голосе. - Какое ты право... так говорить мне, обвинять? Ну какое? Я была просто смущена. Я оробела.
Она хотела сказать еще, что это очень естественно - быть в смущении, когда после стольких лет жизни, стольких ночей и дней любви она наконец-то увидела мать близкого человека, которого давно считала своим мужем, увидела родных... Она хотела сказать все это, но обида вдруг таким страданием разлилась по сердцу, так тяжело ей вдруг стало, что она не сдержалась и всхлипнула с болезненной, горькой спазмой.
- Как же ты можешь так? Зачем? - опросила она, останавливаясь. - Ведь ты заслужил пощечину. Ты понимаешь, что я сейчас сделаю? Одно слово, одно-единственное, - с неожиданным бешенством прошептала она. - И я при всех, при всех...
На этот раз Петя Взоров испугался.
- Успокойся, - тихо попросил он. - Ну перестань... пожалуйста. Ну что это такое? Считай, что я ничего не говорил, что это бред. Ну извини. Я ведь знал, что ты самая-самая... Прости меня.
Он схватил ее за руку и, потянув с нервной какой-то силой, побежал, увлекая Дину Демьяновну за собой.
- Я рад! - говорил он на бегу. - Я безумно рад! И прости меня. Давай еще пробежим немножечко, вон за те елочки, с глаз долой, а там я тебя расцелую. Ну бежим, бежим!
За елочкой он остановился, вытер платком ее щеки и глаза и, целуя ее, заставил улыбнуться.
- А ты можешь себе представить, - говорила она, - что я от радости смутилась? У меня от радости... Нашло на меня оцепенение от радости. Можешь? Эх ты!
- Улыбнись, - говорил он, не слушая. - Сейчас же улыбнись! Ну! Что я сказал... Улыбка! Где улыбка?
И она опять с усилием улыбнулась, сказав при этом:
- Вот и стала собакой дрессированной.
- Ты знаешь... Я ведь безумно люблю своих! Пойми меня, - сказал вдруг Петя с благодарностью и признательностью. - Очень люблю. Им не повезло в личной жизни, и когда мне вдруг кажется, что кто-то обижает их, я тому, знаешь! Я тому ноздри готов пальцами своими разодрать! Зверею. У меня комплекс на этот счет. Я согласен с тобой. Да. Я согласен. Ты мне можешь ничего больше не говорить. Ты будешь права во всем. Права, права и еще раз права - и хватит. Но и я тоже прав. Пошли. А то неудобно. Скрылись, убежали, как дети. А они дороги не знают.
И он громко и счастливо на весь лес закричал:
- Трииванны! Где вы?
- Тут мы, Петя! Не поспеваем за вами, за молодыми, - откликнулись хором неторопливые и разомлевшие в ходьбе три Ивановны.
Петя Взоров напрасно так беспокоился за честь своей родни, напрасно думал, что Простяковы проявят в чем-либо свое пренебрежение к этим неказистым с виду, но добрым и простосердечным женщинам, которых он любил нежно и страстно и в то же время, сам того не сознавая, стыдился за них... Душа его всякий раз, как только он начинал думать, что они не отесаны и не настолько умны и образованны, чтобы поддержать интересный разговор или хотя бы задать какой-нибудь умный вопрос; как только он представлял их себе людьми во всяком случае не первосортными - душа его начинала болеть и весь он ощетинивался, глядел на Простяковых исподлобья, стараясь при этом скрыть свое состояние усмешкой. В этом смысле Петя Взоров был просто несчастным человеком, вызывая в себе эту оборонительную мутно-грязную реакцию своим же собственным нелепым, чудовищным подозрением, заранее ненавидя людей, которые, по соображениям Пети, могли бы вдруг выразить пренебрежение к его матери и милым теткам. Вряд ли даже тетки и мать догадывались о его страданиях.
Об этом знала теперь Дина Демьяновна. Но и она не могла уяснить себе, хорошо это или плохо. Ей казалось, что здесь смешались все чувства: очень хорошие и очень плохие, низменные, грязные и даже подлые, потому что подло, конечно, стыдиться перед людьми за свою мать, без всякой причины. Очень подло!
Демьян Николаевич и особенно Татьяна Родионовна с таким искренним радушием приняли гостей, с такой милой, душевной суетливостью старались угодить им, так угощали чаем и вареньем, поздней клубникой и домашним тортом, который Татьяна Родионовна с помощью Демьяна Николаевича испекла по случаю гостей, что три Ивановны уж и не знали, как им выйти из-за стола, как отказаться от угощений.
- Демушка! Ну что же ты не угощаешь? Иди же еще собери клубнички, - говорила Татьяна Родионовна, шурша платьем из старинного коричневого шелка, которое она очень редко доставала из своего гардероба. На груди у нее желтела золотая брошь с помутневшими жемчужинами. Она припудрила лицо, и у нее разрумянились щечки. Она была очень возбуждена. - Угощайтесь, пожалуйста! Мария Ивановна! Полина Ивановна! Вера Ивановна! Ну вот еще по кусочку тортика хотя бы. Да что же это вы? Значит, не понравился, - улыбалась она ласково и виновато. - Не понравился.
- Ой, да что, Татьяна Родионовна, вы говорите! Как это такая вкуснота может не понравиться? Некуда больше, - отвечали с благодарностью сестры. - Обкормили вы нас совсем! И обпоили... Теперь и не поднимешься.
А Петя Взоров, отойдя от стола и усевшись в промятое плетеное кресло в углу террасы, припушил глаза дрожащими ресницами и поглядывал из-под этой темной кисеи то на одних, то на других. И заметно было, что он доволен. Хотя и морщился иногда и вздрагивал от внутренней, скрытной усмешки, слыша корявые словечки в речах своих родственниц, особенно когда Полина Ивановна: вдруг начала рассказывать, вспоминая о тяжкой жизни, о больных, распухающих своих ногах, о голодовке.
"Зачем она это? - думал он с брезгливостью. - Кому это интересно! Вот ведь глупая..."
Но прервать ее не решался, потому что видел, с каким сочувствием и вниманием слушают ее Простяковы. Хотя Пете и чудилось порой, будто они неискренне слушают, притворно покачивая головами, и вздыхают тоже притворно. Казалось ему, что все это от чрезмерной воспитанности происходит, от врожденной вежливости и деликатности, а вовсе не потому, что понимают они Полину Ивановну и переживают вместе с ней ее давние беды, которых выпало на ее долю предостаточно. Тогда он тоже вздрагивал от скрытной усмешечки и наглухо припушал глаза ресницами, делая вид, что дремлет от скуки, хотя никто, кроме Дины Демьяновны и не обращал на него внимания.
А она в то утро очень нервничала. Щеки ее покрылись розовыми пятнами, глаза блестели, как у переигравшего, перевозбудившегося ребенка, губы пересыхали и блестели, словно покрытые какой-то лаковой пленочкой. Она не могла сидеть спокойно, все время убегала из-за стола, но тут же возвращалась, садилась и старалась успокоиться, хотя и волновалась еще больше, облизывая губы, слушая всех сразу и не слыша никого, не понимая, кто о чем говорит. Но между тем ей было приятно и до боли радостно видеть всех вместе, радостно было сознавать, что все как будто понравились друг другу, полюбили друг друга.
И она тоже любила всех: влюбленно смотрела на свою добрую маму, на отца и откликалась влюбленным и благодарным взглядом, когда на нее ласково смотрела Мария Ивановна, смотрела с особенным, материнским интересом и доверчивостью, словно бы говорила ей: "Ну что ты так нервничаешь? Все хорошо. Не волнуйся, посиди со мной рядышком, поговори, расскажи что-нибудь, я послушаю. Вон ты какая у меня хорошая. И семья у тебя тоже хорошая. Мне понравилось у вас".
Во всяком случае, Дине Демьяновне в то утро слышались в ее взгляде эти слова, хотя они и не складывались у нее в сознании в те привычные и обыденные слова, которые можно произносить вслух или обдумывать молча. Нет, это было похоже на что-то совсем другое! Совсем незнакомое ощущение этих слов рождалось в ее сердце, когда она ловила взгляд тихой и задумчивой Марии Ивановны, когда на нее исподтишка порой смотрели ее печальные и очень усталые, мудрые в этой женской усталости глаза. "Я вас тоже люблю,- хотелось сказать Дине Демьяновне. - Я очень вас люблю".
После завтрака пошли осматривать комнаты и всю ту дачную рухлядь, которой был битком набит стареющий дом, а потом Демьян Николаевич повел гостей на участок и, конечно, показал свой огород и радовался, как малое дитя, когда слышал удивленные и недоверчивые возгласы сестер, которым уж очень понравились и огурцы, и зреющие помидоры, и морковь, и лук, и капуста - все, что росло, увядало, наливалось соком, добрело на ухоженных грядках.
- Ну, Демьян Николаевич, хоть ты и научный работник, - сказала Полина Ивановна, - а руки у тебя землю любят. И земля тебя тоже любит. Вон что делается! Легкая у тебя рука, Демьян Николаевич...
- Да какой же я... - смеялся Демьян Николаевич.
- Крестьянские у тебя руки, вот что я скажу... Да и не у всякого крестьянина такие-то вот руки... Ох, отбила бы я тебя у Татьяны Родионовны, ей-богу, отбила бы!
- Да какой же я работник-то научный, - все пытался объясниться смеющийся и очень довольный Демьян Николаевич. - Вы сказали "научный", нет! Я простой служащий.
- А мне все одно! Вижу, что человек хороший, - значит, и работник хороший. По-другому-то не бывает. Вон, говорят, работник отличный, а человек, мол, плохой - дебошир да пьяница. Нет! Такого не бывает в жизни. Дай-ка ты мне, Демьян Николаевич, одну моркошку из земли выдернуть. Разреши уж ты мне это удовольствие. Много не буду, а вот эту, - говорила Полина Ивановна, поглаживая ладонью морковную кружевную ботву, подбираясь пальцами к ее основанию,- вот эту... Ох ты, господи.
И с каким-то необыкновенным наслаждением она потянула за ботву, толстая морковь поддалась, пошла вверх из земли, а земля вспучилась вокруг нее, вздыбилась и тут же обсыпалась в ту ямку, из которой вытащила Полина Ивановна тугую красную морковь с налипшей черной, влажной землей.
Полина Ивановна землю обтерла рукой и, словно бы бахвалясь, откусила вдруг с треском морковь и стала жевать, щурясь от удовольствия.
- Что же не мытую, Полина Ивановна?!
- А зачем? Она из земли-то самая умытая. Самая сочная и душистая с землей. Я землей никогда не брезговала. Грязи боюсь, а земли нет. Вот, говорят... Дождь прошел, говорят, грязь. Это не грязь, это земляной раствор, а грязь - совсем другое. Говорят, ноги в грязи измазала. А не в грязи, а в земле ноги-то. Я никогда земли не чуралась, - говорила она, смачно жуя морковь.
И все смотрели на нее с детской радостью и удивлением.
Только лишь Петя Взоров, опустив ресницы, склонил голову набок, а губы его словно бы свело легкой судорогой.
На него поглядывала Дина Демьяновна, и ей не нравилась эта судорожная ухмылка, и - странное дело! - ей самой в тот момент три сестры, три Ивановны были такими понятными и родными, что она уже сама за них могла бы обидеться и втайне обижалась уже, видя Петину ухмылку. И кралось к ее сердцу мутное раздражение.
"Вот дурак-то, - думала она, раздражаясь все больше. - Вот уж дурак так дурак! Ничего не понимает. Неужели не понимает?!"
11
Гости уехали в сумерках, и Петя Взоров, сославшись на дела и плохое самочувствие, тоже собрался с ними. Дина Демьяновна проводила их до леса, расцеловалась со всеми и вернулась очень усталая домой.
Нервная эта усталость повисла на ней свинцовой какой-то, тяжкой тревогой. Каждая клеточка тела, казалось, была подавлена предчувствием неизбежной беды.
Какой беды? Почему?
- Устала, - сказала она Татьяне Родионовне, дребезжа раскладушкой на террасе. - Я, наверное, лягу.
Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич стали молча, бесшумно убирать со стола, хотя и любили они посидеть в сумерках, под огромным, старым абажуром на застекленной террасе, увитой хмелем. Коричневые стены пропитывались оранжевым светом, становились теплыми и очень приятными, и чудилось тогда, будто вся терраса источала восковой, пчелиный запах. На деревянном, почерневшем от времени, массивном столе ярко сверкали белые чашки под низким абажуром, а лица сидящих за столом были трепетно укрыты живыми оранжевыми тенями от абажурной бахромы. И только руки были освещены. Здесь, на террасе, стоял желто-коричневый буфет, и он всегда скрипел, приветствуя входивших на террасу и прощаясь с уходящими. Буфет был похож на забытый всеми, полуразрушенный костел. Медвяно-желтое нутро его пропахло хлебом, сахаром и печеньем, и порой даже казалось, что хлеб, полежав на его полках, становился вкуснее и душистее.
Все любили этот буфет, этот стол, этот плавающий в воздухе, отражающийся в стеклах и в чашках чая старинный абажур, пружинящие половицы, на которые сразу же откликался дремлющий возле бревенчатой стены буфет. Но в этот вечер Татьяна Родионовна, помогая дочери стелить раскладушку, сказала с шутейным страхом:
- Как ты тут не зябнешь по ночам!
Сказала так, будто ничего ровным счетом не произошло в этот день, будто это был обыкновенный день, похожий на все другие, прожитые дни, когда она тоже так же вот говорила: "Как ты тут!"
И Дина Демьяновна, еле держась на ногах, была благодарна ей за это.
Лишь только раскладушка забелела простыней, лишь только Дина Демьяновна, смежая усталые веки, разделась и успела с дрожью и ознобом укрыться ватным, тяжелым одеялом и вдавиться головой в холодную подушку, как все вдруг исчезло для нее, и она отключилась, как какой-нибудь электрический прибор, от той сети жизненных хитросплетений, в которой она путалась весь этот суматошный день с лесной прогулкой после обеда, с обильным ужином и бесконечными разговорами, с напряженным ожиданием главного разговора и с разочарованием, потому что никто так и не решился или не захотел начать этот деликатный и необходимый разговор. Обо всем переговорили, но только не о судьбе Дины Демьяновны и Пети Взорова.
И опять неопределенность, но теперь уже пугающая своей жестокостью и фатальной какой-то неразрешимостью, опустошила ее душу.
Она проснулась, как от толчка, мягкого и нежного, так ее будило утреннее солнце. Но, оглядевшись с бессонной какой-то бодростью, поняла, что на дворе ночь, что светит луна, вырывая из тьмы испепеленный пронзительным и звучным светом стол и квадраты крашеного пола. Она чуть ли не со слезами вспомнила, что уснула и проспала весь вечер, что ее никто не разбудил к чаю, лишив заманчивого удовольствия. Теперь ей совсем не хотелось спать, и она чувствовала, что не сможет уснуть в этой пустынной лунной ночи. Хотелось плакать, как в детстве, и громко звать маму.
"Что же мне делать? - подумала она в отчаянии.- Надо ведь что-то делать. Я есть хочу! Я ничего не ела весь день. Я ужасно голодная".
Луна светила так ярко и неистово, что Дина Демьяновна разглядела в ее лучах, в ее вездесущем сиянии блеснувшие стрелки часов, услышала торопливое цоканье крошечного механизма, которое тут же уплыло от нее вместе с рукой и растворилось в лунном свете.
Очень хотелось есть. Одно лишь воспоминание о поджаристых и больших котлетах с молодой картошкой вызвало во рту щемящий привкус голода. Но она с вожделением вспомнила и салат из свежих малосольных огурцов, сдобренный подсолнечным маслом, помидоры, привезенные Петей из Москвы, и чуть было не заныла от нестерпимой уже обиды и какого-то счастливого голода: "Ма-ама-а!"
Она давно не ощущала такого острого и такого резкого и обнаженного чувства голода. Она вообще забыла, что это такое.
И это чувство взбудоражило и возбудило ее. Жизнь показалась вдруг такой заманчивой и сулящей столько удовольствий, столько радости в тихом своем течении, что Дина Демьяновна даже похолодела от хлынувшей вдруг сквозняковой свежести. Она знала, что в доме есть холодные котлеты, есть помидоры и холодная картошка, есть подсолнечное масло и черный хлеб, и, зная об этом, чувствовала себя так, словно именно в насыщении, в жадном поедании этих холодных котлет и таится вся прелесть жизни. А в каких отношениях она находится с людьми, живущими в ее душе, - это уже вопрос второстепенный и, в конце-то концов, не очень и важный.
"Нет, я не могу. Я умру с голоду, - подумала она с удивлением. - Это был мой день, это моя ночь. Я хочу ходить. У меня судороги начнутся, если я сейчас же не встану. У меня живот провалился от голода. Я есть хочу! К черту, к черту! Надоело все!"
Она не любила и никогда не ложилась спать в длинных рубашках и мирилась только с пижамой из светлого ситчика, предпочитая спать вообще без одежды. Но дачные ночи холодные. К тому же - терраса, тонкие переплеты застекленных рам, как аквариум, мирок, затянутый, как водорослями, хмелем, а она не гуппи.
В эту голодную ночь она испытала вдруг странную и как будто бы порочную, запретную во всяком случае страсть... Она сначала испугалась смутного этого и неопределенного желания, но что-то подхлестнуло ее, подтолкнуло из постели, сердце ее учащенно заколотилось, по лицу поползла испуганная улыбка... Ей захотелось вдруг встать и босой понежиться в лунном свете, напружиниться, изогнуться и увидеть себя, освещенную луной, увидеть светящуюся фосфором свою кожу - хотелось почувствовать себя бесконечно красивой и молодой.