- Я, Дема, не знал, сколько оно стоит. Я у вдовы купил. Вдова одного нашего сотрудника. А он - фронтовик. Ружье привез с войны, на охоту тоже, как и я, мало ходил и тоже разбирался в ружьях. Вдова мне за восемьсот рублей и продала. Не новыми, а старыми... Представь себе! А уж потом, когда я цену настоящую узнал, мне нехорошо сделалось. Побежал я к вдове, а она, Дема, умерла к тому времени. Вот какая некрасивая штука получилась. Продать теперь это ружье не имею права. Продам - считай меня спекулянтом и мародером. Вот так. Пусть висит.
- Но ведь им-то оно тоже досталось не за деньги, а так... Сам говоришь... - сказал Демьян Николаевич и осекся.
Сергей Александрович с воскресшей вдруг злобой и тихим бешенством глянул на него и, задохнувшись, сказал с заиканием:
- А ты бы попробовал... за так-то! Так, говоришь... Попробовал бы - узнал, сколько стоит. Так... финансист!
Демьян Николаевич любил своего друга с таким же беспокойством и тревогой, как он любил дочь, и если долго не виделся с ним, скучал и волновался.
- Что-то Сережка давно не приезжал, - говорил он Татьяне Родионовне. - Не случилось ли чего?! На что она ему вполне резонно отвечала:
- Если бы случилось, мы бы знали. Никуда твой Сережа не денется.
Это бывало летом, когда Простяковы безвыездно жили на скворцовской даче, на подножном, как они говорили, корму, а сами Скворцовы жили в Москве.
Зато дни, когда они приезжали, были праздниками для Простяковых. Демьян Николаевич с годами даже перестал стыдиться слез, если вдруг они проступали у него от радости при виде седого своего, длинношеего друга, впряженного в большой зеленый рюкзак, в котором он привозил на дачу продукты.
В это утро, когда они наконец-то остались одни, когда жены их, а с ними и Дина Демьяновна, пошли прогуляться по лесу, Демьян Николаевич рассказал другу грустную историю отношений своей дочери с человеком, которого он сам так и не сумел полюбить.
И, рассказывая, не таил слез.
Сергей Александрович сидел сгорбившись на садовой скамеечке, сцепив худые руки, брошенные между колен, и хмурился, слыша слезы в голосе друга.
- Что же ты раньше-то, - с укоризной сказал наконец он хриплым голосом, - ничего не говорил... Я ведь думал - ходит, женихается. Думал, чтой-то, дескать, Диночка такая разборчивая невеста?! Парень вроде бы улыбчивый, добрый, а она... Ничего, думал, парень-то. А тут оказывается... Ты его, Дема, гони в шею, как придет. А нужно будет, меня позови... Я ему за каждую твою слезинку, гаду! Я ведь, знаешь... Я его горбатым сделаю. Дема, перестань, милый... Дема! Я прошу.
- Как же я могу? - отвечал Демьян Николаевич сквозь слезы. - Вся беда, что она без ума от него. Я ж вижу! Не слепой... Как же я смогу?
Сергей Александрович стиснул сцепленные пальцы с такой силой, что они побелели у него, а ногти и подушечки набрякли кровавой сизостью, и с тоской посмотрел искоса на несчастного своего друга.
- И она тебе во всем сама призналась? - спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал с ядовитой усмешечкой: - Решительный шаг... Да и как тут быть?! Другие в ее летах детей уже нянчат, а у нее только-только. - И вдруг, обозлясь, проворчал с какой-то прежней злостью и душевным неприятием: - Посадили девку на цепь, а теперь ходят, покусанные... И нечего реветь. Утри слезы, баба! Стареешь ты, Дема, стареешь...
- Стареть-то мне не с чем! - в отчаянии воскликнул Демьян Николаевич, вытирая слезы. - Угрюмая у меня старость, хоть вешайся.
- Ты поосторожней с этим... Особенно когда мне говоришь. Я и психануть могу... У меня, Дема, могила в сердце, а ты истерики тут вслед за дочерью... Совесть поимей. Стареть не с чем?! Думаешь, могила сына - это тот самый багаж, с которым стареть приятно? Я ж тебе за это!!! Дурья башка! Извинись сейчас же!
- Прости, Сережа, - хлюпнув носом, сказал Демьян Николаевич с поспешностью. - Я ведь не хотел... Прости.
- Пороть вас всех надо! И тебя в первую очередь, старого дурака. На конюшне. Вытри слезы! Иди умойся - смотреть тошно! Ну, пошли, пошли. Умойся как следует, а я тебе рюмочку налью за это. Иди! - говорил Сергей Александрович, подталкивая друга.
Но когда вернулись женщины, он и виду не подал, что ему стала известна чужая тайна. Был весел и дурачился, как обычно развлекая всех. Когда же выпили за обедом по рюмочке теплого душистого коньяку, он даже подмигивал и строил глазки Татьяне Родионовне, как это делал всегда, всю жизнь, изображая из себя несчастного влюбленного. А Татьяна Родионовна тоже, как всегда, смущалась и розовела от удовольствия. И даже чуточку молодела, робко поглядывая на своего задумчивого и печального супруга.
Был ее муж неисправимым ревнивцем, и привычку эту не оставил и теперь. А Татьяна Родионовна привыкла тоже до сих пор бояться его мрачных упреков.
Теперь она поглядывала на мужа и, видя усталость и печаль в его опухших от слез и бессонницы глазах, пыталась ласковой и робкой улыбкой успокоить его, словно бы говорила ему взглядом: "Ты не волнуйся... Я ведь только тебя люблю, а с Сережей - это у нас игра такая... Ты же знаешь!"
13
Но все это ушло в прошлое, стремительно унеслось, как последний вагон товарного поезда, влекомый чудовищной силой. Все умчалось, и шум утих, и только смолистый запах кротко и нечаянно напомнил о грохочущей, лязгающей лавине металла, пролетевшей мимо тихого дачного местечка, мимо стандартной платформы с коричневой крашеной станцией и коричневыми перильцами.
А вспомнив таежный запах, можно было, закрыв глаза, легко представить себе скользящий по рельсам тупорылый болтающийся вагончик бурого цвета. И все тогда опять начиналось сызнова: запах распиленных сосен, ободранной сосновой коры, который, отстав от умчавшегося вихря, как будто бы оседал в затишье неведомой и невидимой пыльцой, щекоча нос и удивляя своей несовместимостью с бешеным порывом ветра и грохотом тяжеловесного состава.
Так и Дина Демьяновна, закрывая глаза, долго еще вспоминала с каким-то непроходящим удивлением и восторгом жаркое лето, пустыри новостроек, запахи нового бетонного дома и гул разогретой, расплавленной Москвы, бешеный ее ритм, бетонную ее поступь и рев горячих моторов, рвущихся на зеленый глаз светофора, визг тормозов, торопливый шаг людей, спешащих через улицы. Люди - через, машины - вдоль, - вдох и выдох улицы, блеск хрома, блеск улыбок, груды сизых голубей на скверах, тихие шаги по влажной земле и... радость...
И когда приходила радость, перед мысленным взором опять возникала стройная яблоня с зелеными яблочками, которые были еще легки и не отягощали ветвей, поднятых к небу. Яблочки крепко держались на ветвях, не боясь шквалистых, предгрозовых ветров, и были похожи на зеленые плоды шиповника, только что сбросившие лепестки. Лишь на припеке некоторые из них обметались глухой и поверхностной розовостью, но были кислее щавеля.
Под яблоней, в перекопанном круге, в сквозящей тени росли бобы, растопырив жирные листья. Демьян Николаевич сажал их под яблоней, чтобы их корни отдавали азот земле, и чудилось, будто растения эти с цветами, похожими на красивых ночных бабочек, трудились изо дня в день.
Тут же, неподалеку, в знойный день с беспечностью и с электрическим каким-то потрескиванием корежились в судороге почерневшие на солнце, сухие, ороговевшие стручки люпинусов, заряженные лакированными ядрышками, маленькими, темными фасолинками, которые разлетались вокруг, чтобы на будущую весну прорасти в пригретой земле новыми бархатистыми заячьими ушами, а летом подняться среди зелени лиловым и розовым дымом цветов, гудящих от пчел и шмелей. Над этим сиреневым островом светилась молодая изогнутая береза, свесив прозрачную ветвь над цветами, и темнела рядом могучая ель с подтеками засахарившейся смолы на сизом стволе.
Напротив же террасы, в густой траве, на лужайке цвела бледно-зеленая среди лета гортензия, которая лишь к осени становилась белой с розовым оттенком и бумажно-сухой.
Цветы ее всю зиму стояли в доме у Скворцовых.
Татьяна Родионовна тоже увозила в Москву несколько этих пышных гроздьев и ставила их в вазы, сохраняя до весны, до первых живых цветов.
Вспоминала об этом Дина Демьяновна с таким чувством, будто весь мир в то лето удивительным образом устроен был для нее лишь одной; будто все в этом мире расцвечивалось, озвучивалось, окраплялось запахами, умирало и создавалось заново только лишь для того, чтобы именно она, Простякова Дина Демьяновна, могла почувствовать, ощутить, увидеть и услышать все это бесконечное разнообразие мира и понять могла, как прекрасна жизнь во всех ее проявлениях. Мир с его звуками, красками и ароматами словно бы приглашал ее испытать все радости и все печали бытия, заманивал и соблазнял своими тайнами - и она не отказалась.
Теперь же, вспоминая, она с удивлением и недоверием разглядывала себя как бы со стороны и, не жалея ни о чем, спрашивала в некоторой растерянности: "А жить-то как? Нельзя же всю жизнь, как в то лето, ни о чем не задумываться. Нельзя же без будущего!"
"Почему же нет? - врывалась она в эти благоразумные свои размышления и с не меньшим удивлением спрашивала: - А если это единственное мое лето? Мне давно не восемнадцать, а оно у меня первое - это лето! Почему нельзя? Глупости все..."
Но опять спрашивала себя, поглядывая со стороны:
"Но разве в этом и заключается все то самое, что называется счастье? И дело вовсе не в безрассудстве поступков, нет! Я ни о чем не жалею. Наоборот! Я обо всем, о каждом дне, о каждой ночи вспоминаю с дрожью и радостью, как будто все еще во мне, все еще только теперь, сейчас, сию минуту... Но все-таки... Боже мой, как много еще надо сделать! Надо больше читать, бывать в театрах, концертах. Теперь я все понимаю и все совсем иначе чувствую, чем прежде. Только теперь я и могу, имею право на полнокровную жизнь женщины. Да, эмансипэ, эмансипэ... все это конечно... Но все-таки! Теперь я все знаю. И не хочу быть неудачницей! Я удачлива... Очень! Я люблю свою работу, люблю читать, учиться, узнавать новое, удивляться и удивлять других. Разве это не удача?"
Когда она так спрашивала себя, в душе ее нарастала вдруг, накатывала свежая и чистая радость, похожая на давнишнюю, юную, полузабытую, но очень понятную и объяснимую энергию, которая поднимала в ней силы, призывая к сиюминутной деятельности. И Дина Демьяновна, испытывая этот странный и ликующий призыв, видела внутренним каким-то взором себя бегущей, смеющейся, спорящей с кем-то, махающей руками и куда-то торопящейся, торопящейся...
Ей было некогда теперь. Нужно было что-то успеть сделать или понять, чтобы почувствовать себя совершенно свободной.
Возникающие эти видения и ощущения были похожи на далекие детские мечты, когда так же зримо, но и так же неопределенно рисовались перед ней в мгновение ока каждое ее желание и каждая мечта, воплощаясь сиюминутно в смутную и непонятную еще реальность. И может быть, именно эта похожесть вызывала у нее улыбку, и она верила в то, что так оно все и будет в жизни, стоит лишь захотеть...
Но что будет и как - на это уже не хватало ни знаний, ни желания узнать.
В конце сентября нанесло на город жару. Но в разгар обманчивого бабьего лета, в знойный солнечный полдень, хлынул наконец-то с севера ветер, залил улицы холодом, зашумел в липах, вытряхивая листья на трамвайные пути, высвечивая землю и асфальт стронциановой желтизной.
Вдоль чугунной низенькой ограды сквера, где кричал на фонаре предупреждающий знак "Осторожно, листопад", и там, где обрывались промятые и затоптанные тротуары в тихих переулках, которые, как трубы, всасывали ветер, - всюду засветились соломенным цветом наметы сбитых листьев.
А ветер, леденея, тащил уже над крышами города обтрепанные в пути тучи. Капли дождя вдруг чернили мостовые, обметывали холодным бисером и уносились мутной изморосью, словно бы не дождь, а сырое, серое облако хлестало своим рваным подолом дома и улицы. Листья липли к мостовым, но на сквере взметывалась еще сухая пыль, останавливая людей. Трещали деревья.
Шумно было, зябко и суетно в этой резко изменившейся, взъерошенной жизни. И чудилось, будто даже трамваи и автомашины застопорились, как и люди, среди метущихся листьев, пыли, дождя и угольно-дымных туч.
Татьяна Родионовна, поглядывая в окошко, очень разволновалась и повторяла то и дело, нагоняя страху на себя:
- Придется, наверное, ехать. Ну как же! Такой вдруг холод, а она в летнем платье. И даже зонтика не взяла. Надо ехать. Я, Дема, все-таки поеду. Как ты думаешь?
- Но ведь ты же звонила. И Дина права - нечего с ума сходить. Ты все время забываешь, сколько лет твоей дочери. Успокойся, пожалуйста, ничего с ней не случится.
А Татьяна Родионовна, достав из гардероба теплую кофту и плащ, измучилась совсем от своей нерешительности.
- Поеду я, пожалуй... Жалко ведь, простудится, сляжет. Чего ж хорошего-то? А твое легкомыслие меня просто удивляет. Надо все-таки ехать. У тебя есть трехкопеечная монета?
- Поздно, - сказал ей наконец-то Демьян Николаевич. - Ты уже не застанешь ее. И перестань сходить с ума.
Если бы Татьяна Родионовна выехала из дома сразу же, как налетел ветер и началась эта холодная рыжая буря, она бы, конечно, успела отвезти дочери теплую кофту, но прособиралась до сумерек, а теперь уж и в самом деле было поздно: впору встречать озябшую дочь горячим чаем с кагором.
Библиотека закрывалась в восемь, девочка, стоявшая на выдаче, ушла до времени, заниматься на подготовительных курсах, и Дина Демьяновна заняла ее место, хотя могла бы и не делать этого.
Маленькая районная библиотека, имеющая всего около пятидесяти тысяч книг, ютилась на первом этаже старого дома. Напротив, через улицу, был сквер, на скамейках которого вечно дежурили угрюмые, возбужденно-бранчливые, мрачные и отупевшие от своей беды мужчины, потому что в старом доме, кроме библиотеки, размещался большой продовольственный магазин с винным отделом. Они сюда приходили, как приходят, наверное, люди в какой-нибудь профессиональный клуб. А Дина Демьяновна помнила время, когда в этом скверике на тех же скамейках сидели женщины с детскими колясками. И теперь она ненавидела этих больных людей, каждый день собиравшихся здесь, под липами, захвативших милый уголок среди камня, железа и асфальта. Она понимала, что нет уже никакой силы избавиться от них, пока в магазине есть винный отдел. И это очень удивляло ее и злило.
Кроме магазина, была в доме сапожная мастерская. Входная дверь библиотеки с деревянным приступочкой и скромная, подслеповатая вывеска терялись на фасаде оштукатуренного дома рядом с дверями и вывесками магазина и мастерской. Шумные эти соседи с утра до вечера хлопали дверями, жужжали моторами, дребезжали пустой посудой, издавая запахи сапожного клея, хлеба и колбасы.
Впрочем, Дине Демьяновне, да и всем, кто работал в библиотеке, это шумное соседство вовсе не мешало. Все эти три заведения - магазин, мастерская и библиотека - за долгие годы совместной жизни странным образом скооперировались и, как это часто бывает у добрых соседей, выручали друг друга, живя по принципу: ты мне, а я тебе. Ребята из мастерской чинили туфельки и сапожки, получая взамен дефицитные детективы и хорошие куски мяса, а читающий красавец мясник и молоденькая продавщица из бакалейного отдела не забывали тоже и о своих соседках из библиотеки, придерживали и для них лакомые кусочки мяса, "челочку для супа", как говорил мясник, филейный край, растворимый кофе, если он вдруг появлялся, копченую колбасу или селедку хорошего посола, за которой давились люди в очередях.
Особой выгоды никто, конечно, не имел от этой подпольной кооперации, если не считать сэкономленного времени и нервов. Но, в общем-то, добрососедство процветало и было приятно всем, кто проживал в этом загадочном симбиозе, хотя Дина Демьяновна иронизировала порой, если была не в настроении.
- Накорми мою плоть, - говорила она, - а я накормлю твой дух. Тоже мне, миссионерки.
Но сама же пользовалась этими маленькими благами, всякий раз чувствуя себя в долгу перед добрыми людьми и не зная, как отблагодарить их за заботу.
Именно в этот день, когда налетел холодный ветер, она тоже купила две банки бразильского кофе, два невесомых жестяных цилиндрика с ярко-красной чашечкой и рассыпанными зернами на лакированном кофейно-коричневом фоне. И, главное, купила взаймы.
Она была смущена, но очень довольна собой, потому что, не имея денег, купила кофе. Отказывалась, но продавщица Настя заставила ее взять и сама принесла в библиотеку эти две банки в бумажном пакете. Кофе взаймы до зарплаты. Чудеса!
"Надо ей что-нибудь хорошенькое подобрать, - думала теперь Дина Демьяновна, - что-нибудь такое, чтобы ей обязательно понравилось. Надо, конечно, посоветоваться с девочками, они-то уж знают ее вкус... Что-нибудь, конечно, о любви..."
И вдруг подул этот промозглый и бешеный ветер, хлопнув форточкой с такой яростью, что стекло только чудом уцелело в раме. Отвалился и упал на пол кусок сухой замазки, обнажив ржавый гвоздик, а стекло не разбилось. После этого треска, похожего на выстрел, сразу все приглушилось, и послышался протяжный и все нарастающий сиплый шипящий шум сухих деревьев, которые, как огромные языки желтого пламени, искрясь, завалились под ветром и заколыхались, потрескивая и постукивая ветвями. Новый звук... Как будто заложило уши, и только этот унылый шум в целом мире. Ну вот и все. - подумала Дина Демьяновна. - Это, конечно, настоящая осень, и теперь надолго, до самого снега эти дожди и холода. Ну и ладно. Пора".
Она слушала шум деревьев, сидя в глухой, книжной тишине пустой библиотеки, в которой тепло еще пахло старым картоном, клеем и пылью истлевающих книг, и ей было так покойно, и так тихо было на душе, словно бы какой-то живительный ритм услышала она в себе, давно уже утраченный и забытый в суете дней.
"Господи, я ведь терпеть не могу жару! А это наконец-то осень. Колючие мои холода, здравствуйте. Наконец-то!"
В сумерках, когда она собралась уже уходить и достала из сумочки звякнувшие в тишине ключи, пришел запоздалый читатель.
- Принесите мне сюда всего Скотта, - возбужденно сказал он, взъерошивая волосы руками.
Это был Сыпкин, которого знали и боялись все. Он всегда взъерошивал свои хилые и чахлые волосы, вместо того чтобы пригладить их, как это обычно делают лысеющие мужчины, и, никогда не здороваясь, сразу требовал к себе самого глубочайшего внимания.
- То есть как это всего? - опешила Дина Демьяновна. - Всего, конечно, не понесу...
- Вы здесь, наверное, новенькая, а я-то отлично знаю, у вас там мало Скотта. Несите все.
- Это я-то новенькая? Ну-у, знаете, память у вас... А где ваши книги? Где вас прикажете искать?
- Книги еще не прочитаны. Полистал - ерунда какая-то. Ничего не могут! Так что уж ищите меня без книг. Я Сыпкин. Я не зачитываю книжки, не волнуйтесь.
- Когда вы были у нас?
- Разве я обязан помнить? Я Сыпкин... А чтой-то я вас раньше никогда не видел здесь? Вы все-таки, наверное, новенькая, но скрываете от меня.