"Не смей. Это не твоя забота.- А потом обнял за плечи свою Танюшу и дрожащим от возбуждения и усталости голосом сказал ей как можно ласковей: - Успокойся, пожалуйста. С ними ничего... Если понесут громоздкую вещь, а мы будем дома, то нам позвонят и попросят убрать шкафы. Мы их внесем на время в прихожую, а потом опять вынесем. Я уже позвонил Сергею Александровичу... Он позаботится о машине. Придется отвезти на дачу. Он поможет. Возможно, даже завтра сумеет приехать за ними".
"Эти шкафы на дачу? В сырость?! - воскликнула Татьяна Родионовна. - Они ведь погибнут там. Они отсыреют за зиму и все расклеятся".
"Ну, а что же делать-то, милочка? Посоветуй".
Дина Демьяновна, не справляясь с собой, опять в повышенном тоне стала что-то выговаривать матери.
"Дина!" - сказал ей Демьян Николаевич и стиснул зубы. И глаза его в этот момент зажглись звериным каким-то бешенством. Дина Демьяновна заплакала в отчаянии и, махнув рукой, хотела уйти от стыда, протиснуться между шкафом и стеной на кухоньку, чтобы там поплакать и потом умыться, но не смогла этого сделать, и тогда она с силой стукнула шкаф кулаком:
"Пропади он пропадом!"
А рабочие, дожидаясь расчета, сочувственно посмеивались над стариками, жалея их и в то же время понимая все страдания, которые выпали им в конце их долгой жизни.
"Ничего, бабусь, - говорил один из них, похлопывая ладошкой по шкафу, оставленному на площадке.- С этими шкафами ничего не случится. Они еще вашу дочку переживут, не только вас. Пианино тащить и то легче! Они небось сплошь дубовые. Таких теперь не делают. За такие шкафчики надо бы подкинуть нам по рваненькому. Разве это шкаф? Бульдозер и тот будет полегче".
Все это так и было на самом деле, и рабочий нисколько не преувеличивал. Все они так измучились с этими комодами, шкафами и буфетами, что, видимо, долго еще будут вспоминать страшный этот день и эти громадины, которые с трудом проходили в узких лестничных маршах и каждый раз застревали на поворотах, упираясь углами в свежую штукатурку. Все стены вплоть до шестого этажа были изранены этими шкафами, и даже Демьян Николаевич не на шутку опасался, как бы работники ЖЭКа не потребовали отремонтировать стены за его счет. Впрочем, в эти часы никто не поднимался и не спускался по лестнице - все ездили на лифте и никто не видел белых царапин и сколов на серых стенах.
Да, это были ужасные дни, и Татьяна Родионовна не раз сетовала, что господь бог не прибрал ее до этого переезда, не дал ей умереть в старом, обжитом, родном доме.
Но прошло время, добрый их друг Сергей Александрович отвез шкафы на дачу, а те, что остались в квартире, каким-то странным и трудно объяснимым образом разместились в конце концов вдоль невысоких стен большой комнаты, оставив место для высокой железной кровати, которую купил когда-то Демьян Николаевич, купил в те далекие годы, когда еще дочери не было на свете и они с Танюшей даже не помышляли о ней. Кровать эта стала как раз напротив окна по торцовой стене комнаты. Благо, что окошко в комнате было одно! Большое, но одно. Между шкафами, комодами и буфетом тяжело стал на свое законное место обеденный стол с тяжелыми резными ножищами. И осталось даже место для стульев. Правда, пройти между столом и буфетом с одной стороны и между столом и шкафом - с другой можно было только в том случае, если стулья бывали задвинуты под стол. Но, спрашивается, зачем выдвигать стулья из-под стола, если не сидеть на них? С этим и Демьян Николаевич, и Татьяна Родионовна быстро смирились. И все тумбочки, сундучки и этажерки уместились под окном. К окну, к сожалению, нельзя было подойти, но это уже полбеды. Да к тому же Демьян Николаевич как раз под форточкой сумел поставить невысокий, старинный сундучок, в котором хранились старые, но не совсем еще изношенные ботинки. С этого крепкого сундучка даже маленькая Татьяна Родионовна легко доставала до форточки.
"А ты не хотела брать сундучок, - с укоризной сказала она дочери.- Я терпеть не могу пустые современные квартиры. Это какой-то ужас! Студенческое общежитие. Кровать, тумбочка, и больше ничего. В таких комнатах пахнет казармой, а у нас, как говорится, в тесноте, да не в обиде".
Самое страшное, что она могла придумать в отношении человеческого жилья, это была казарма.
"Это ж просто казарма какая-то!" - говорила она, если гости накуривали в комнате.
"Почему ж ты не вытер ноги у порога! Ты ведь не в казарму вошел", - говорила она порой Демьяну Николаевичу, хотя в жизни своей эта милая женщина ни разу не видела настоящей казармы, о чем ей, кстати, напоминал всегда добрый ее Демушка, посмеиваясь над ней.
На этот раз, глядя на маму, взобравшуюся на сундучок, Дина Демьяновна горько усмехнулась и окончательно поняла, что давняя ее мечта о переезде в новую квартиру, о новой жизни в этой, пусть маленькой, но все-таки своей, отдельной квартире так и осталась детской мечтой.
А когда Демьян Николаевич, превозмогая себя, настелил в комнатах старый, потертый, свинцово-серый паркет, кое-как отциклевав его, отчего он стал пестреньким, тогда ей даже показалось, что она никуда и никогда не переезжала, а как жила в старом доме, так и продолжала жить, только теперь стало теснее в комнатах и стали ниже потолки.
Старый их дом, выложенный по фасаду маленькими кирпичиками, покрытыми песочно-белой глазурью, высокий его, поблескивающий после дождей фасад с ажурным балконом на втором этаже, ржавым и опасным, но все-таки балконом, - домик их, давно уже снесенный рокочущими машинами, иногда вдруг с каким-то мягким, тревожным толчком в груди возникал в ее памяти, и тогда ей нетрудно было представить себе, как тяжело и мучительно переживали все это ее старички, если даже ей, прожившей в старом доме тридцать восемь лет, иногда казалось, что она лишилась в своей жизни не просто дома, в котором привыкла жить, но лишилась родного существа с грустными глазами под нависшим карнизом. Окна его и в самом деле казались грустными, потому что над каждым из этих высоких и узких окон были выложены из тех же глазурованных кирпичиков рельефные островерхие карнизики, похожие на изломленные в печали брови. Теперь их не было. Странно. И жалко, конечно.
Но странно было теперь и то, что, только начав жить в новом доме, не успев еще привыкнуть к новому расположению вещей в комнате, они сразу же полюбили горячую воду и ванную, выложенную кафелем, удобную, хотя и маленькую, кухоньку, и ни Татьяна Родионовна, ни Демьян Николаевич и уж тем более ни Дина Демьяновна - никто не мог себе представить теперь, как они до сих пор обходились без горячей воды. И если бы им вдруг предложили, допустим, вернуться в старый их дом, то вряд ли бы они согласились на это, хотя в каждом из них долго еще тлело теплое воспоминание о добром доме, о высоких его потолках, почерневшей от времени электропроводке, о шнурах, свисающих с темных потолков и несущих оранжевый абажур и холодный блеск маленькой хрустальной люстрочки, повисшей над обеденным столом. И особенно о тех глазурованных, аккуратненьких, светлых кирпичиках, которыми был выложен узкий и высокий фасад старого особняка.
Все это ушло в прошлое, все теперь улеглось и успокоилось в их новой жизни, появились новые привычки, которые давно уже стали казаться старыми - мыться по утрам теплой водой, завтракать на кухне, а на ночь принимать душ.
Появились новые удобства, но и неудобства тоже давали знать о себе: теперь до работы, до своей библиотеки, Дине Демьяновне приходилось добираться на автобусе, а потом еще на метро, - но все это тоже стало привычным.
И даже собака, которую завели Простяковы, купив на рынке беспородного щенка, стала привычной, словно она жила вместе с ними испокон веков.
Собаку Демьян Николаевич назвал Караем. Эту громкую кличку он помнил с детства, с той поры, как к отцу приезжал его приятель и рассказывал об охоте на зайцев, а маленький Демушка слушал в диком восторге, сидя у отца на коленях. С тех пор, если он вдруг представлял себе свою собственную собаку, о которой Татьяна Родионовна и слышать никогда не хотела, он мысленно называл ее Караем.
Теперь, живя на окраине, Татьяна Родионовна сама первая заговорила однажды о собаке, и Демьян Николаевич, не дав остынуть этому разговору, в ближайшую же субботу поехал тайком на Птичий рынок и купил за три рубля симпатичного, лохматого серого щенка с бурой мордой.
"Это немецкая овчарка, - говорил ему хозяин и показывал потрепанную фотографию стройного, увешанного медалями, настороженно-мощного кобеля. - Это его отец".
Мужичок был пьян, и Демьян Николаевич, конечно, догадывался, что никакого отношения щенок не имеет к медалисту.
Так оно, разумеется, и случилось. Из щенка вырос нескладный, коротконогий, грудастый и лобастый кобель с висящими на хрящах ушами. Он был страшный обжора - этот Карай, и скоро спина его стала такой широкой и жирной, что ему даже бегать сделалось тяжело. Но Простяковы в нем души не чаяли, называя Караюшкой. Даже Татьяна Родионовна полюбила его и, когда оставалась в доме одна, разговаривала с ним, как с человеком, или, вернее, как с ребенком.
И она, и муж ее, Демушка, мечтали когда-то о зяте, который пришел бы к ним в семью, мечтали о внуке или внучке... Но время шло, а дочь все оставалась одна.
Пришел к ним на старости лет молчаливый и толстый Карай с коричневыми добрыми глазами, у которого была приятная собачья привычка - укладываться по вечерам к ногам старой или молодой своей хозяйки и задумчиво смотреть в полудреме на Демьяна Николаевича.
Это были счастливые минуты в жизни Простяковых, - минуты, когда они собирались по вечерам и предавались тихим и спокойным разговорам о жизни. А для ленивого Карая это был истинный праздник - лежать на прохладном паркете и смотреть на своих хозяев или же спать под их любящими взглядами.
Собаке этой чертовски повезло в жизни. Хотя, возможно, по-своему, по-собачьи, Карай полагал, что это и есть нормальная жизнь, что все собаки на свете живут так же, как живет он. Или даже немножко лучше.
2
Как-то однажды, еще до войны, Демьян Николаевич, которого порой одолевали без всякой, казалось бы, причины приступы веселья и безумной радости, схватил на руки свою повизгивавшую в озорном испуге девочку, усадил ее на колено и закричал что есть духу, пугая Татьяну Родионовну: "Поехали, поехали - в лес за орехами... Динь-динь-динь! Ты у меня расчудесный рыжик! У тебя граненый хрустальный носик, у тебя ореховые глазки, и вообще ты будешь красавицей. Ты хоть знаешь, что ты у меня красавица? Я тебя щелкну сейчас по носу, и он зазвенит. Хочешь? Сейча-ас я тебя щелкну по твоему хрусталику! - говорил он, задохнувшись от восторга и любования, вызывая опять искренний визг вырывающейся дочери. - Все твои будущие женихи будут умолять тебя вымолвить хоть одно словечко, но ты, задрав свой носик, ни на кого не обратишь внимания, пока не заметишь в этой толпе красивого и умного юношу". Демьян Николаевич именно так и говорил: "красивого и умного юношу", - и это очень смешным казалось дочери. Но она уже в девять лет легко могла представить себе "красивого и умного юношу", который грустно смотрел на нее из толпы, опуская длинные и густые ресницы, - мальчик или, вернее, подросток в синей матросочке с золочеными старинными пуговицами, выше всех других мальчишек и старше их всех. Он был очень похож на Колюню, сына Сергея Александровича, старого друга Простяковых, на Колюню Скворцова, который иногда бывал у них в гостях и вечно молчал - так упорно и так легко молчал, что Дине просто любопытно было бы услышать его голос.
Ей до сих пор казалось, что она так и не услышала ни разу его голоса. Видела его глаза с большими ресницами и слышала, вспоминая о нем, грустную тишину, в которой всегда пребывал этот большой уже мальчик. Лет, наверное, на пять или шесть он был старше Дины, и ей иногда казалось в те далекие годы, что ему просто скучно сидеть за столом рядом со взрослыми и рядом с ней, совсем еще маленькой девочкой, а потому он и был таким молчаливым. Ей всегда хотелось позвать его в другую комнату, но она ужасно боялась этого, потому что была влюблена в него и с детской своей непосредственностью примеривала к себе его фамилию, давно уже зная, что, когда люди женятся, жена начинает носить фамилию мужа: Дина Скворцова, Диночка Скворцова... Но она надолго забывала о нем и, лишь когда Скворцовы снова приходили в гости, исподтишка смотрела на взрослеющего Колюню, у которого усы уже стали виднеться над розовой, пухлой губой, и в ней опять просыпался тогда тайный и пугливый интерес к этому "красивому и умному юноше", который ей иногда ласково и грустно улыбался, смущая ее чуть ли не до слез.
После этих свиданий с ним она втайне подсчитывала, на сколько лет папа старше мамы, и успокаивалась: она успела уже узнать к тому времени, что муж должен быть старше жены. Во всяком случае, это для нее было важнейшим условием будущей жизни. В мыслях своих она видела его своим мужем, видела ребеночка, который будет у них, и тогда она вспоминала о старых своих и давно уже заброшенных куклах. Когда никого не было дома, она доставала со шкафа свою любимую куклу и играла с ней. Но стоило лишь раздаться щелканью дверного замка, как она с ужасом кидалась на стул и быстренько, чтобы никто не застал ее за игрой, прятала куклу. Эти тайные ее игры вовсе не были похожи на те далекие и наивные, в которые она играла еще до школы, - теперь она безотчетно стеснялась этой игры, и щеки у нее горели от незнакомо приятного возбуждения и стыда. Это была ее первая тайна, ее какой-то необъяснимый стыд, от которого она получала неизведанное доселе и странное наслаждение и о котором никто не должен был знать.
В десять лет у нее начали набухать розовые соски и было щекотно дотрагиваться до них. Но она трогала часто свои припухшие, наливающиеся каменной какой-то твердостью, словно бы воспаленные, как при "свинке", грудные железы. Это ее наводило на тревожные раздумья, она порой уснуть не могла, думая о себе и о своей странной, непроходящей болезни, пока этого не заметила Татьяна Родионовна и не объяснила ей с улыбкой и смущением, что она просто-напросто развивается физически и что это так и должно происходить.
А два года спустя, зимой тяжелого сорок первого, она шла в подшитых и очень теплых коричневых валенках по сверкающей под солнцем санной дороге, которая была вырублена в нетронутых уральских снегах, словно бы и не снега это были, а обожженный в огне, остылый и звонкий фарфор, в окаменевшей белизне которого чернели срубы изб, словно бы вдавленные в эту белизну громадными снежными наносами на крышах.
Дорога была прорублена через село, а к каждой избе от этой жесткой, глянцевой и глубокой дороги, над которой по сторонам вздымались отполированные ветром снежные валы, отходили узкие и тоже белые и очень чистые тропинки. Такие белые и чистые, будто они тоже только что были вырублены в колком, как мрамор, твердом, промерзшем снегу. Казалось, что нога человеческая еще не ступала по ним. Лишь возле крылец были едва заметные на этой гулкой тропке, пролегающей высоко над землей, рыжеватые налеты пыли, той легкой пыли, которая всегда найдется в любом человеческом жилье и которая выносится из избы на валенках и, припудривая тропку возле крыльца, иссякает вскоре.
Дина ходила по этим зимним дорогам и тропкам с таким ощущением, будто всякий раз шла по узеньким и высоким мосточкам, вознесшимся над заснеженной и обмороженной, но все-таки живой, притаившейся глубоко под снегом землей. Она боялась оступиться, когда шла по этим фарфоровым тропкам-мосточкам. Ее уже напугали в школе, рассказав, как однажды так же вот девочка шла рано утром в потемках в школу, оступилась и утонула в снегу, барахталась долго, но все глубже и глубже зарывалась, опускаясь к земляному дну, пока не выбилась из сил.
Когда Дина рассказала об этом матери, та испугалась не на шутку, представив себе неожиданную опасность, которая буквально на каждом шагу подстерегала Дину, и стала провожать ее по утрам до большой дороги, до большака. Но и тогда, когда дочь, целая и невредимая, выходила на крепкую, наезженную, чуть подзелененную растертым конским навозом дорогу, она подолгу еще смотрела ей вслед, пока та совсем не растворялась в предутренней, железной темноте, скованной жутким морозом.
В рассветные часы высоко в промороженное небо из каждой трубы поднимался дым, и холодные эти и словно бы заиндевевшие дымы стояли над селом огромными березами, опушенными инеем. И только возле кирпичных труб заметно было копошащееся движение странного, обмерзшего дыма, который как будто бы стиснут был со всех сторон морозным воздухом и не в силах был растечься в нем, перебороть его твердую прозрачность.
В тот солнечный день она торопилась домой из школы, а за ней бежали два мальчугана, ее ровесники и одноклассники. Два брата-погодки - Петя и Саша Пухаревы, жившие тоже на окраине села, как и Дина, которой казалось или, точнее сказать, которая знала, что оба они были влюблены в нее, в "ковыренную", как они ее называли, коверкая трудное и непривычное слово.
Они бежали, бежали за ней, не отставая, маленькие и игривые, а жесткий снег похрустывал и повизгивал под их новыми, желтыми лапоточками, как под бегущей лошадкой. И ей было радостно слышать их поспешающий топоток у себя за спиной. А впереди, за крутым поворотом дороги, показалась вдруг над снегом лошадиная лохматая голова под дугой. Дина и братья Пухаревы прижались к снежному отвердевшему откосу, а мимо них, попыхивая густым и душистым паром, пробежала заиндевевшая шумная лошадка, скалывая подковами белый фарфор дороги, провизжали полозьями розвальни, мотаясь из стороны в сторону на зеркально приглаженных плоскостях дороги, и пахнуло добрым лошадиным теплом.
Но вот снова сзади только торопливый шепоток братишек, утонувших в лохматых, кислых овчинах и в таких же лохматых черных шапках.
В такие морозы Дина завидовала им, но она и мечтать не смела об овчинной шубейке, ей бы скорее до дому добежать, не замерзнуть, ей бы лишь коленки свои под серыми рейтузами не обморозить, лишь бы руки не зашлись болью в домашнем тепле - скорей бы прижаться к теплой печи, распластать окоченевшие руки, красные свои пальчики, отогреться и уж не выходить из дому без нужды до следующего утра.
А вот уже и сугроб завиднелся над избой, в которой ждала ее мама с теплыми своими и ласковыми руками. А вот и тропинка, ведущая по откосу дороги вверх, на поверхность нетронутого снега, отполированного морозом и ветром. А вот и веточки, воткнутые в снег, чтоб не сбиться во тьме с тропы, ведущей к избушке.
- Пока! - глухо крикнула она в шерстяной платок, закрывавший рот и нос, и махнула рукой ребятам.
А те откликнулись ей весело и, как всегда, засмеялись чему-то, и мохнатые их, теплые шапки мелькнули за поворотом, словно какие-то черные зверьки, прыгающие по кромке снега над дорогой.
Татьяна Родионовна встретила ее в этот день с заплаканными глазами и, показывая письмо, виновато сказала, кривя рот в нелепой улыбке:
- Колюня Скворцов погиб.
- Почему? - спросила Дина, еще не осознав случившегося, но уже проваливаясь в ужас, в какой-то белый и страшный снег, видя нелепую улыбку на губах у матери и блестящий ее, наплаканный нос.
- Мальчик... сын дяди Сережи, - сказала Татьяна Родионовна, протягивая к ней руки, словно боясь, что дочь ее упадет.
- Не-ет, - сказала Дина, отпихивая руки. - Он пошел в военное училище. Он еще не научился... стрелять... Колюня?! - воскликнула она вдруг с испугом.- Скворцов?! Поги-иб? - представив себе праздничный стол и мальчика в синей матроске с золотыми пуговицами, которому всегда было скучно и который все время молчал.