- А вот это, - проговорила тетя Эмма, нагибаясь к бабушке, - вот это наша очаровательная Анна-Мари Мортье. Да ты ее должна помнить, мама.
Я оказалась свидетельницей чуда. Наша вечнодремлющая, сделав над собой усилие, покачала головой и улыбнулась; протянула руки к молодой девушке, привлекла ее к себе, поцеловала в лоб и приоткрыла губы. Неужели она заговорит?.. Все навострили уши. И в неясном бормотании мы не без труда различили слова:
- Милая крошка.
Тетя Эмма торжествующе выпрямилась, глаза ее блестели. Симон улыбнулся, родители Мортье рассыпались в почтительно-восхищенных фразах. Дочка ничего не нашлась сказать, и Ксавье стоял с отсутствующим видом.
С этой минуты дальнейшая беседа стала уже ненужной, а бабушка никому не интересной.
- Идем! - скомандовала тетя Эмма, собрав вокруг себя всю свою команду и подталкивая ее к двери.- Теперь пускай отдохнет.
Я отлично знала, что бабуся никогда не засыпает так рано. Несколько раз в течение ночи она посылает в буфетную Франсуазу с приказанием принести то сэндвичей, то печенья, то мороженого, то оранжада.
Мы перешли в курительную. Едва только дверь бабушкиной спальни захлопнулась за нами, как тетя Эмма жестом остановила супругов Мортье. Многозначительно поглядев сначала на жену, потом на мужа, она выдержала паузу и сообщила:
- А вы знаете, это редчайшее событие!
Это сообщение было столь важным, что потребовало новой паузы.
- Что за редчайшее событие, крестная? - осведомился Ксавье, о котором забыли.
- То, что она заговорила, дорогой. Ты что, с луны свалился, что ли? Она заговорила!
- О! О! - заохали Мортье.
- Спроси Агнессу, - продолжала тетя Эмма, которая все еще не простила мне моего вторжения, - спроси Агнессу, говорила ли с ней бабуся, когда она вернулась из Америки?
- Нет, - сказала я. - Могу это подтвердить... Она меня поцеловала, но молча.
- Ага! - подхватила тетя.
- Ну что же, Анна-Мари, - сказала госпожа Мортье, - будем надеяться...
Тетя Эмма самодовольно выпрямила стан, будто укротительница львов, награжденная рукоплесканиями публики. Труднейший номер, который надо полагать, потребовал не одной репетиции и множества неведомых миру хлопот, произвел желанный эффект.
Тем временем я обратилась к чете Мортье со словами приветствия: за всеми этими событиями мы не успели даже поздороваться. Мы направились к лестнице.
- Анна-Мари, - произнесла я неестественно громким голосом, - у вас очаровательное платье!
- Правда? - отозвалась она, не усомнившись в искренности моей похвалы. - Оно от Эрмины Легран! Особая модель.
Не будь здесь Ксавье, она сразу назвала бы мне цену, между молодыми девушками... Мы спускались по лестнице. Рядом со мной она казалась низенькой, короткой и уже тумбообразной. Платье - какое-то пошлейшее сооружение из тюля - не делало ее тоньше. Анна-Мари продолжала:
- Я всегда твержу: только у дорогих портных можно одеться к лицу. А у кого вы шьете, Агнесса? Мне ваше платье, представьте, тоже нравится,
- Но оно совсем в ином духе, чем ваше. Мне - увы! - не восемнадцать, как вам.
Она самодовольно улыбнулась.
- Но Эрмина Легран вас тоже прекрасно оденет. Особенно если я сама вас к ней приведу, - добавила она.
- Вот как?
- Положитесь на меня.
- Но... я буду просто в восторге. Давайте пойдем выпьем по бокалу шампанского?.. - Я увела ее в буфет, Ксавье за нами не последовал. Признаюсь, что после длительного отсутствия я никак не могу освоиться в Париже. Мне нужно сделать множество покупок, и провожатый будет мне очень полезен.
Я протянула ей бокал. Коротышка Мортье пригубила шампанское с неизменным своим апломбом. И проговорила:
- Но для меня оказать услугу - истинная радость! Давайте условимся о встрече... Вот увидите, с моей помощью вы опять превратитесь в парижанку... А скажите, Агнесса, правда то, что рассказывают об Америке? Правда, что там женские клубы чуть ли не всемогущи? А?.. И скажите еще вот что: правда, там очень дорогая жизнь? Сколько, например, платят в Нью-Йорке приличной горничной?
Вслед за тем вечер потерял для меня весь свой интерес. Он стал лишь непрерывной чередой танцев: я переходила из одних рук в другие, но без малейшего удовольствия; просто я выполняла свою роль молодой хозяйки. Одна из моих невесток, та, что не была беременна, делала то же самое. Другая сидела в кругу дам и вела разговоры о своем интересном положении. Вдалеке я видела Ксавье, который танцевал с девушками, но с ними не разговаривал.
Убранство, музыка, гости и особенно кавалеры - ничто не напоминало мне танцевальных вечеров в Беркли или в Сан-Франциско. Там - полуспортивные мальчишеские забавы, менее всего светские, где все происходит, хотя бы внешне, по взаимному согласию, что характерно в Америке как для дела, так и для развлечений. Попав почти без всякого перехода на этот бал, типичный для Третьей республики, я невольно испытывала такое чувство, словно меня отбросили лет на тридцать назад.
Вполне можно было поверить, что мы живем при президенте Фальере, а минутами - при Феликсе Форе. Наиболее молодые из присутствующих, иными словами, танцующие девушки и юноши, еще пытались быть более или менее современными. Но их матери, сидевшие вдоль стен в галерее и особенно во втором этаже, представляли собой поистине удручающее зрелище. Возможно ли, чтобы в городе Париже, в узком кругу избранных, в кругу чисто буржуазном, имелось столько персонажей, находящихся в вопиющем противоречии с эпохой? Чтобы было столько матрон и столько шиньонов, столько нелепых лиц и столько подмышек, не знающих депиляции, столько бархоток на шее и столько допотопных кулонов? А у мужчин - столько бород и столько пенсне, столько черных жилетов под фраками и столько круглых манжет?.. Что бы сказали мои американские друзья, которых я упрекала за то, что их представления о современной Франции смешны и старомодны! Да что американцы! Любой наблюдательный человек, выросший в иной среде, сказал бы то же самое. Он закричал бы, что это просто кунсткамера: не может в Париже сохраниться столько экземпляров подобной породы.
Однако ж я видела их повсюду. Для этого было вполне достаточно держать глаза открытыми и смотреть направо и налево. И мне достаточно было видеть собравшихся здесь, двигавшихся вокруг меня людей, чтобы понять их единство и их могущество, их спаянность, их кичливую замкнутость. Они составляли особую разновидность внутри рода, особый класс в обществе: избранные среди избранных.
Я не слушала светскую болтовню своих кавалеров, большинство которых меня не знали. Внутренним слухом я слушала сотни раз слышанные разговоры и замечания своей родни, которым я уже перестала придавать значение и которые сегодня вечером, на этом рауте, звучали особенно громогласно и внушительно.
Правда, благосостояние Буссарделей устояло в самые трудные времена. Вопреки войне. Ибо война не обогатила нашу семью - склонности и традиции не позволяли ей торговать солдатским сукном или изготовлять снаряды. В течение нескольких пятилетий доходы от земельных операций и свободных профессий не пользовались у нас особым почетом. Пусть иные утверждали, что следовало бы переоценить ценности, покориться очевидности и "приспособиться"; пусть иные подсмеивались над неминуемым разорением отставших от времени тяжелодумов. В сущности, мои родственники, неповоротливые и упрямые, так долго раздумывали и колебались, что за это время все успело перемениться. Порядок был восстановлен. И в конце концов война, послевоенный период и кризис только слегка задели нас. Наше состояние, накрепко вросшее в почву метрополии, потерпело некоторый ущерб, но устояло среди окружающих руин. Наша фирма сохранилась лучше, нежели все другие социальные ячейки.
Дядя Теодор, тетя Эмма, мои мать и отец, даже сама бабуся, в те времена, когда она еще давала себе труд говорить, твердили нам сотни раз об этом феномене послевоенного времени, анализировали его, комментировали, хотя никто из нас, за исключением, пожалуй, меня, которая вообще не склонна была выражать свои мысли вслух, и не думал ставить ничего под сомнение. И в самом деле, предположим, что один из отпрысков Буссарделей соблазнился бы легкостью наживы в двадцатые годы и объявил бы, что всякая финансовая предусмотрительность бессмысленна во времена, когда бог знает кто, не имея ни опыта, ни связей, зарабатывает миллионы, - какой жестокий урок ожидал бы его в тридцатые годы.
Отныне маловеры ничего не могли противопоставить этим стародавним принципам, которые самим ходом событий обрели вторую молодость, были блистательно реабилитированы. Конечно, мои братья, невестки, кузены и кузины знали об этом; они склонились перед очевидностью. И, конечно, именно поэтому они пребывали в полной покорности и прожили всю свою юность, так и не познав ни независимости, ни романтики, ни самой юности.
Когда мне было лет десять-двенадцать и мы всей семьей проводили лето в Солони, вся юная шайка - мои братья, кузены и кузины - держала меня в стороне, поскольку я была для них слишком мала. Я сама понимала, что стеснила бы их, но мне хотелось знать, чем именно. Как-то раз, сделав огромный круг, я подкралась к беседке, где они часто сидели и куда меня с собой не брали. Я услышала их голоса: наконец-то я узнаю, о чем они говорят, когда меня нет. Я навострила уши, сердце мое гулко билось в груди, потому что я заранее чувствовала себя преступницей.
- А я, - сказала моя кузина Женевьева, - а я ни за что не оставлю свои деньги в сберегательной кассе. Гроши какие-то, нет уж, дудки.
- Хочешь их хорошо поместить? - спросил Симон. - У меня есть с кем посоветоваться.
Ему было тогда двадцать лет, а ей пятнадцать...
В этой гостиной, где электрический свет играл на золотых украшениях и парче, где редкая женщина рискнула бы появиться хотя бы без нитки жемчуга, где на мощной маминой груди, в ее ушах, на ее запястье красовалось изумрудов на полтора миллиона франков, где, наконец, среди старых и молодых трудно было обнаружить даже тридцать супружеских пар, чьи доходы не достигали бы полумиллиона, - вот тут-то я еще яснее, чем раньше, увидела добродетели и пороки, присущие нашей семье. Я могла бы их все перечесть по пальцам. Но мне кажется, что более убедительно выразить их в двух словах, которые сами мои родители любили повторять с пафосом, прибегали к ним кстати и некстати, которыми они победоносно потрясали и размахивали, как стягом своей собственной касты: "чувство денег".
Когда кто-нибудь из наших говорил: "Мы обладаем чувством денег... У него развито чувство денег... У тебя совершенно отсутствует чувство денег", - этим было сказано все. Во имя этого пресловутого чувства мы обязаны были держаться семьи, не любя друг друга; обязаны были встречаться, не испытывая при этом никакого удовольствия; посещать друг друга потому, что так полагалось, а не потому, что хотелось; выходить замуж и жениться без любви; шпионить друг за другом, но не доносить, мучить друг друга, но не вредить друг другу; страдать от ярма, но не сметь его скинуть; жить, наконец, довольствуясь своей участью, не зная, что такое жить счастливо.
Как-то мама сказала мне - только она одна умела так говорить - с вялой улыбкой и проницательным взглядом:
- Можешь смеяться над нами, детка... Смейся сколько тебе угодно над нашим чувством денег. Однако благодаря ему ты и твой братья никогда не знали ни в чем недостатка.
И верно. Мы всегда имели то, что нам необходимо. Но не имели того, в чем мы действительно нуждались.
* * *
То и дело я поглядывала на стенные часы. После двух часов утра я все реже стала получать приглашения на танцы; не то чтобы я хмурилась, но и не пыталась удерживать при себе кавалеров. Среди всей этой суеты я начинала чувствовать себя усталой или, вернее, одинокой, испытывала какое-то смутное отвращение. Я решила поискать укромное местечко, где можно было бы отсидеться, ибо я отлично понимала, что если подымусь к себе, это будет с моей стороны грубым вызовом.
Я вошла в библиотеку. Здесь царило некое подобие покоя. Попасть сюда можно было, только пройдя столовую, где устроили буфет; в этом крыле особняка музыка звучала приглушеннее, и тут не танцевали. Здесь, в библиотеке, сидя вдоль шпалер шоколадного цвета, молодые девушки вкушали радость флирта с сынками адвокатов.
Я усадила две-три наиболее благовоспитанные парочки, вскочившие при моем приближении, и с озабоченным видом, будто спешила по хозяйству, пересекла комнату. В углу библиотеки, за деревянной лестницей, выходившей на открытую галерею, находилась стеклянная дверь, над которой была прибита портьера, образуя как бы нишу. Через эту дверь я и ускользнула.
И очутилась в зимнем саду. Как я и предполагала, здесь не сделали никаких приготовлений к рауту; в нашем особняке это был самый заброшенный уголок, не привлекавший никого из Буссарделей. Так с какой же стати он привлечет внимание гостей? Даже парадного освещения здесь не пожелали устроить. Только в самой глубине, над запасным выходом, как всегда, горела лампочка. Горела она, очевидно, здесь уже давно, никто не потрудился ее сменить, и свет стал какой-то тускло-красный. Под стеклянной крышей были разлиты искусственные сумерки, тот мертвенный полумрак, который ложится на все неподвижными пятнами.
Я пошла по главной тропинке мимо двух лужаек к гроту. Я знала, что там возле миниатюрного бассейна стоят три гнутых металлических стула, на которых никогда никто не сидел.
Сделав несколько шагов и глотнув немного воздуха, я сразу же почувствовала спертую атмосферу зимнего сада, зловонный запах плодородия, который всегда доводил меня здесь чуть ли не до тошноты. Сейчас, после бала, скучного и утомительного, это ощущение было еще острее. Хотя грудь мою стеснило, я продолжала идти вперед прямо к гроту, словно там ждало меня облегчение, словно там должно было разрешиться все, словно там была разгадка или призрак прошлого.
- Ай! - вскрикнула я. - Кто это?
На одном из стульев я разглядела неподвижный силуэт.
Прежде чем я пришла в себя, сердце мое успело несколько раз гулко простучать в груди, измеряя, как маятник, бег минут. И я услышала голос Ксавье:
- Вот бы никогда не поверил, что мое присутствие может тебя напугать...
Именно по этой фразе, больше чем по звуку голоса, я узнала его. Никогда он прямо не отвечал на обращенный к нему вопрос. Его ответ проходил сначала через логические эллипсы извилистым путем раздумья, что было столь же естественно для него, как естественно для некоторых животных передвигаться зигзагами. Возможно, он считал просто излишним и бесполезным задерживаться на всех промежуточных связях и переходах, необходимых для развития мысли, в отличие от большинства людей, уточнявших как раз эти связи во всех деталях.
- Я думала, что я одна здесь...
- Жалеешь? - спросил он.
Я поступила как Ксавье - не ответила и села с ним рядом. Ксавье вздохнул:
- Ох! Слишком уж их много!
- Особенно много "их" женского рода.
- Представь себе, Агнесса... В последний раз я танцевал там, наверху.
- В горах?
- Да. В Сертигтале. У тамошних моих друзей, небогатых фермеров, которые выдавали дочку замуж.
- Там, должно быть, совсем иначе танцуют.
- Верно. Мои друзья танцевали лучше.
Мы помолчали. Хотя я совсем не знала кантон Граубюнден, я легко представляла себе Ксавье среди высокогорных пастбищ, среди лесорубов и сыроваров.
- Ты жил в стороне от Давоса?
- Слава богу, в стороне! - ответил он.- Совсем в стороне. В Сертигдорфли. Чтобы туда добраться зимой, надо ехать три часа на санях.
- Уверена, что ты редко спускался.
- Почти никогда. Несколько раз был в Клаваделе. Это все, к чему я мог себя принудить. - Он негромко рассмеялся, потом заговорил прежним серьезным тоном: - Чаще я подымался в противоположном направлении - в Кюхальпталь или в Дуканпас. Впрочем, эти названия тебе ничего не говорят.
- Нет, представь себе, говорят.
Я заметила в полумраке, что Ксавье посмотрел на меня с большим вниманием. На его костистый лоб падали тусклые блики света, но глаза уходили в темные провалы орбит. Оттого, что я не видела его зрачков, от которых у меня сохранялось впечатление ясности, я запнулась, тем более что сейчас взгляд его казался погасшим, но тут же сказала:
- Уверена еще в одном, уверена, что ты никогда не скучал.
Он ничего не ответил именно потому, что я угадала. Мы уже говорили с ним на одном языке и понимали друг друга. - Ты ведь жил среди местных жителей, - продолжала я. - И делил с ними их труды?
Он стал слушать меня еще внимательнее.
- Странное дело, Агнесса... Никто, кроме тебя, меня об этом не спросил. Выходит, хочешь меня приручить?
- Нет. Просто спрашиваю, потому что мне интересно.
Я сказала правду. Он добавил:
- Мы мало знаем друг друга, Агнесса... Больше всего меня интересовало скотоводство. У меня к этому особый талант. Десятки раз, например, я помогал при трудных растёлах. А летом следовал за стадом; подымался на высокогорные пастбища в поисках прохлады. И оставался там целыми днями. Спал в хижине вместе с пастухом. Питались мы черным хлебом, который приносили нам из долины раз в неделю, и сыром, который делали сами. С собой я не брал ничего, ни сигарет, ни книг. Только мыло, чтобы умываться в ручье. Когда в окрестностях появлялись альпинисты, я прятался. Я был счастлив. Пастухи научили меня песням, рассказывали местные легенды. Я тебе потом спою. Я ведь знаю тамошний диалект.
Я укоризненно погрозила ему пальцем.
- Послушай, Ксавье, да ведь ты тоскуешь по Швейцарии.
- Ты так думаешь? - наивно спросил он, как будто я была лучше, чем он, осведомлена о том, что творится в его душе.
- Ты легко можешь вернуться туда.
- Когда?
- Да когда захочешь. Сошлешься на состояние здоровья.
- Сейчас не могу, я ведь поправился.
- Не будь ребенком, Ксавье. Ты совершеннолетний, ты сам себе хозяин.
- Но у крестной есть на мой счет свои планы, - протянул он.
- Вот как? Какого же рода планы?
Неужели они успели ему сообщить свой проект брака с дочерью Мортье? А он сейчас перескажет его мне? Ксавье продолжал:
- Речь идет о том, чтобы я записался на юридический факультет. В санатории, заметь, я учился. Там были очень хорошие профессора. И получил в Гренобле аттестат зрелости.
- Тогда в чем же дело? Какая тебе нужда в двадцать три года снова садиться за парту? Разве что эта перспектива тебя соблазняет.
- Этого нелегко избежать... Крестная считает, что надо. И Симон тоже. Вся семья того же мнения.
- За исключением меня, - живо произнесла я. - За исключением меня, хотя, конечно, моего совета не спросят... Не поддавайся и все тут.
- Это нелегко, - повторил он.