Когда я бы знал, уйти мне или не уйти, когда бы я знал, куда заведет меня эта дорога, тогда бы я умер в начале дороги, а не в конце, как принято на Земле, тогда бы я понял того чудака, который первым сделал свою мертвую точку в конце дороги, тем самым заложив один из важнейших принципов движения нравственной природы человека, ее развития, ее радости и ее полноты. Так смерть, венчающая дорогу, стала стимулом жизни, жизни человека; с тех пор человеку запрещено заниматься самоубийством, запрещено убивать людей, запрещено забывать о смерти. Этот принцип удерживает человека на плаву тысячелетия, но ясно, что всякий насильственный принцип – есть вынужденная мера до тех пор, пока растение жизни из горького и печального превратится в сильное и ясное. Когда наступит время такого превращения? Полагаю, что уже есть все основания к этому превращению, уже близится время сильное и ясное в своей силе. Если я не прав, лучше бы мне не жить, лучше бы не отшельничать. Нет, нет, я начинаю понимать свое стремление, я начинаю понимать радугу, под которой я родился. Дом мой когда-то рухнул, драма моя когда-то сыграна, страх мой когда-то кончился, лебедь моя сдохла, слава моя кончилась. И тогда я понял свою жизнь, я нашел свое имя – Отшельник.
Человек волен распоряжаться своей жизнью – вот о чем я хочу рассказать человечеству, однако, пока еще немногие умеют понять, что другой человек рядом в той же мере волен распоряжаться своей жизнью. Любовь связывает разноименные жизни и помогает чувствовать ответственность за свою жизнь перед другими жизнями. Христианство карает мертвых самоубийц в назидание другим. Мало любви на свете, немного ответственных людей. Что оставалось делать, приходилось карать и контролировать. Карать и контролировать. Меня – Отшельника – не нужно карать и контролировать, я сам знаю, как мне жить и куда мне идти. Вот я пришел и живу.
Думаю, вкратце это все, что можно сказать об этом человеке до встречи с ним. Разве что вот это – он ни низок, ни высок.
Теперь хотелось бы сказать несколько слов о себе в связи с предметом исследования. Нужно точно знать, как мне идти на встречу с Отшельником, о чем с ним говорить, что спрашивать и как спрашивать. Может быть эта встреча и не нужна, может быть я сумею разрешить все связанные с Отшельником надежды сам. И вот еще что, когда я помню о том, что я живу, я перестаю быть Отшельником, когда же я забываю об отшельничестве, тогда я начинаю верить в людей, тогда только я понимаю свою цель и силу своих воззрений.
Помню я, был день, когда я лег и не встал, когда вся моя жизнь ушла в узкие щели зеленоватых глаз подо мной, и я помню до боли в мозгу прохладное упругое тело ее, свежую чистую кожу ее, я помню ее рот и ее глупые слова маленькой наивной девочки, ее слабые мечты и близкие идеалы, ее детскую лживость, ее милую сладострастность. Все, я прощаюсь с тобой, с таким округлым и плавным необычайно пластичным телом твоим, будь здорова, не держи на меня зла, неужели же я ничуть, ничем не скрасил твоей жизни, ну хотя бы на один миг…
Мое совершенное зло по отношению к этим маленьким женщинам не забыть мне никогда, никому не дано забыть этого, я причинял им боль, заставлял их страдать, но ведь я их и радовал, я приносил им радость и порой они испытывали минуты счастья, вместе со мной разделяя это счастье.
Встреча с Отшельником возможна только после очищения души, только после того, как я увижу жизнь, к которой я стремился. А увижу я многое, я увижу лики людей, к которым я стремился, лики людей, которых я знаю, которым я верил в мечтах, лики людей, которых я запомнил, когда уже потерял все свои знания о сегодняшнем дне.
Допустим, я ем яблоко, но ведь я не ем его, я только ем его… Нет волнения в пальцах, нет вдохновения, или есть, но не на той дороге. Жить по вдохновению, писать по вдохновению, спать по вдохновению, есть по вдохновению, а любить честно, по вдохновению и вопреки ему. Ах, ох, раздалось в ответ, но ответ слаб, кому ответ предназначен, не услышит его, он уже ушел в отшельники.
А сейчас я попробую живописать мысль, которая побудила человека уйти в Отшельники. Ясно, зачем он это сделал, но не ясно, как он себя заставил это сделать, как успокаивал свои страхи, свою неуверенность, какую он мысль выбрал за заглавную, когда и как он сумел сформулировать мысль, которая его успокаивала и помогла преодолеть свою слабость. Нет, нет я не хочу сказать, что мне удастся разгадать тайну личной мысли, я полагаю, что нет такой личной тайны, которая не будучи общественно опасной, могла бы быть, могла бы стать известной всем. Что же это была за мысль, которая впервые проявилась под шумок работающего в углу телевизора, и оформилась в тех же условиях.
Морозы в этом году были сильные, январь постарался. Тополь, росший у навесика, под которым грудились Отшельник и вся его живность, в одночасье замерз. Когда под первыми лучами побежали первые ручьи, Отшельник не радовался уже, видя свой тополек, вернее то, что теперь от него осталось. И ведь нельзя было назвать этот тополек мертворожденным, рассуждал великий негодяй, как сам себя стал называть Отшельник, после того, как в особенно морозную ночь, он не выдержал, оторвал у курицы голову и напился горячей крови, это его и спасло. Он дожил до рассвета. Утром погнал свое стадо по целине, не забыв прихватить утренний урожай яиц. Председателя он нашел на ферме, сказал, что хотел бы работать в колхозе, что отдает колхозу все свое состояние, что, мол, трудную работу делать не сумеет, а сторожить готов за бесплатно, давали бы редко какую-никакую одежду и еды немножко. На том и порешили.
Так Отшельник умер, и только Великий негодяй ходил уже по весне смотреть на свое жилище, на замерзший в одночасье тополек, на полуобвалившуюся нору, где он выживал в самые страшные морозы и самые долгие дожди.
Жизнь кончилась, которая и не начиналась.
Со временем завалился навес, обрушилась нора, Отшельник умер. Его похоронили на старом деревенском кладбище, просьбу его – о кремации – не выполнили. Может быть и правильно.
Осталось со временем лишь краткое воспоминание вашего покорного слуги, который был в тех местах со студентами на этюдах. Было это несколько лет назад, когда Отшельник был еще жив. Тогда еще был написан роман "Превратности метода", тогда еще был жив Печчеи (все это книги, которые в настоящий момент лежат на моем столе: ах, мой стол, нелепый и уродливый, от кого ты мне достался, как бы я хотел работать за другим более удобным столом, хотя бы за таким, за которым однажды вечером мне отдавалась молоденькая девочка, бывшая студенточка, которую я заприметил еще за несколько лет до этого упоительно-глупого вечера на фотографии, где она была так очаровательна и мила, так легка и компактна, что я тут же захотел овладеть ею, что я и сделал однажды вечером на столе), и многие другие были живы. Но многие были и мертвы. И по сути, не очень ясно кого было больше, живых или мертвых. А куда отнести мертворожденных? Куда отнести бессмертных? Куда отнести нас с Отшельником? Эй, братья, вы слышите, как я на школьном митинге, посвященном все тому же Альенде, путаюсь, а потом воодушевленный своими же словами, вхожу в роль и заканчиваю речь на большом подъеме.
Кончить бы эту белиберду. Что я пишу, зачем. Нет ни цели, ни желания продолжать эту тянучку, но и заканчивать также незачем. Выходит отрицание отрицания отрицания отрицания. Что может быть привлекательнее такой формулы. Увидеть бы мне перед смертью, как зарождается лавина, как целуются голубь с голубкой, как лист падает на землю, как падает убитый видом смерти сердца Отшельника. И Неореализм его смерти мне кажется последним желанием его.
Я понял зачем я все это пишу. Я ищу типажи: автостопист, фифа, курьер, отшельник. Кто следующий?
Можно попробовать продолжить мысль начатую в "Фифе", заканчивать текст конечными словами из великих или просто талантливых произведений. Ага, читатель уже ждет, что же дальше. Дальше возможно, что и ничего, но быть может… и чего. Разумеется, окончания можно классифицировать точно также как и сами произведения, чьи концы мы отбираем. Конечно, же латиноамериканский имеет свой специфичный конец. Например, такой: "А вот, пожалуй, далеко не каждый знает, что Офелия, поразмыслив – Земля едина и земля Земного шара есть земля Земного шара повсюду, где бы то ни было, и – "человек, помни, что ты прах и во прах возвратишься, – священную землю, навечно оберегаемую четырьмя геральдическими ягуарами, собрала на обочине дорожки в Люксембургском саду"". Это конец, конечно же, вам знаком – это "Превратности метода" Алехо Карпентьера. Для того, чтобы сделать какой-то вывод, необходимо как минимум еще несколько романов, или рассказов латиноамериканских писателей. Под рукой нет. Хорошо, попозже, сейчас я чувствую усталость. Уже второй час ночи…
УБИЙЦА
Я обычный убийца, каких много всегда было. Я такой же мерзкий, как они все. Просто я еще ни разу не попадался. И в отличии от большинства меня интересует не процесс убийства, не его результат, а сама идея убийства. Процесс убийства мне неприятен, каждый раз я думаю об убийстве с содроганием. Мне омерзительно толкнуть женщину под вагон метрополитена. Мне страшно ударить мужчину по голове топором. Мне жутко оглушить человека, чтобы затем связать, а когда очухается, варить в котле. Он не может кричать, я заткнул ему глотку. Но все его содрогания, его боль – все это я наблюдал. Это скверно, поверьте.
Противно даже писать, поверьте.
Смерти входят в мою душу, будто в собственный дом, ничто им не мешает. Почему я не научен противостоять смерти?
Я однажды понял, что моя память мне не принадлежит. Она принадлежит миру, смерти, жизни, людям. И, чтобы хоть как-то принадлежать самому себе, я решил убивать, делать конкретное дело.
Сначала я убил старую кошку, затем соседского мальчишку, потом женщину, которая хотела убить мужа своего.
Я хочу, чтобы читая меня, вы чувствовали движение моей мысли, чтобы мои ощущения передавались вам не через идеи, факты, но через мысли. Моя мысль – это код моей жизни. Мне хочется передать вам механизм рождения мысли; этот механизм у меня столь же индивидуален, как и у вас. И в этом я вижу смысл практической работы над словом. И не я внедряюсь в жизнь, рассекая ее плотные слои, но все эти слои в их естественном нагромождении я впускаю в себя.
А убиваю я всегда, когда мне хочется убить, всегда, когда мне удается убить, всегда, когда я хочу обладать своей памятью. Писание и убийство схожи. Там ты убиваешь идею слова, здесь ты убиваешь идею человека. Все – есть убийство. Убиваешь, убиваешь, убиваешь. До тех пор, пока не убьешь себя и не сойдешь в гроб. Убить себя сразу и вдруг трудно. Потому убиваешь себя по частям. Пока не убьешь полностью.
БРЫЗГИ ДОЖДЯ
"Когда мама играет на сцене, в ее глазах комочки света, в папиных глазах иногда отражаюсь я, наверное сейчас в моих глазах папа во весь рост… Сейчас мои глаза ростом с папу…"
Ну, скоро ты там?
Девочка и отец гуляют под дождем. Отец идет впереди с большим черным зонтом на пластмассовой ручке, на отце синий плащ до колен, на руках белые перчатки; отец стрижется коротко, а летом отпускает усы щеточкой. Ходит отец обстоятельно, вдумчиво, подойдет к ноге, поднимет ее, постоит, выпрямит ногу и опускает на землю, любуясь далью.
Они идут, по начинающей размокать в хлябь земле, девочка, видно по губам, что-то бормочет и через всякую минуту останавливается и оглядывается назад, потом растерянно сжимает плечики и подбегает вперед, но останавливается отец и говорит.
– Ну, скоро ты там?
"Попугаи кормят детей, им нельзя волноваться", беседует с собой младшенькая, дочь отца и сестра, 7-яя. Она с потревоженным и фальшивым лицом мамы бегает по комнате за зеленой мухой, муха жужжит и боится, ничего не понимая, размазанная, утихает на стене над клеткой. Дитя довольно, делает реверанс стене, совсем как мама королю-солнце в "Кабале святош".
Они, 14-яя и 40-ий, идут в старом сосновом лесу. Сосны – чудные растения, или они создают чистоту и покой, или чистота и покой их.
Зеленая ветвь нежданно, негаданно хлестнула в лицо отцу, он отшатнулся, поскользнулся, нелепо растопырился, падает, бьется головой о пень и, словно, теряет сознание, а память продолжает двигаться с карты на карту, в веерной неге память убегает вперед.
Папа ощущает себя стариком, с выпирающим животом под тесной рубашкой, черная борода и прямые седые волосы; память возвращается и подсовывает карту из прошлого, забытого. Отец выходит из магазина, а его старшенькая вывалила из колясочки на землю младшенькую, и сняв штанишки, изящно присела и писает на кудрявенькую головку малышки.
Отец застонал, поднял голову, напряг все мышцы. Старшенькая стоит на коленях и держит над ним его большой черный зонт, с края зонта капает на лоб, и лоб, как чужой, и большой, больше тела и зонта, и сосны.
– Давно я? Улыбнись, мне неловко.
Девочка подымается и хохочет, подает отцу руку и подает зонт. Девочка в буром дождевике с капюшоном.
Они поворачиваются и идут назад, в прежнем порядке, из леса в деревню.
На голове девочки, под капюшоном красный берет, на берете значок с изображением Достоевского. Уже пятый, четырех предыдущих Достоевских папа выкинул в ночную темь и, наконец, устал срывать.
Они идут след в след. С верхушек сосен, это будто букашки, передняя в черных сапогах, задняя в красных, любимые мамины цвета: красный, черный, темно-синий. Двое идут по лесу, через овраг, по лугу, топча щетину трав. Старая церковка с мутной антеной на макушке, начавшая хлюпать дорога, легонький дом на окраине и осовевший петух с красным гребнем.
Отец стоит у калитки, ждет, девочка подтаскивая ноги, подходит и молчит. Белая кожа на лице ее, матово блестит в ранних сумерках, глаза девочки, как голубой хрусталь, черная прядь из под берета, закрывает лоб. Дома девочка снимет толстый брезент дождевичка и, обнаружит оранжевый комбинезон со стальными квадратными пряжками на груди и номограммой на спине. Отец девочки ювелир, он подарил своей младшенькой семилетней красавице медного двухголового попугая. Папа с орлиным носом с зелеными глазами, русоволосый.
"Совершенно бешеные люди", отзывается о дачниках хозяйка. Папа и девочки живут в дощатом сарае. Когда топят печку, становится тепло и чирикает "попугайка", как говорит младшенькая, белешенькая, челка падает на глаза, и не видно в глазах выражение ужаса, когда, если она одна, кто-то входит, но и запирать дверь девочка боится, ведь еще страшнее стук.
Маленькая сидит и красит морковку в синий цвет. Наруже грянул могучий водяной оклик, хлынула пламенная сила дождя по зеленой крыше домика.
Папа и старшенькая, разметав свое достоинство, мчат по огороду к двери домика.
Стеной восстал ветер, края земли у горизонтов загнулись, смешались материи, темнота подлизнула разноликий шквал. Папа с девочкой не успели подбежать к домику, потерялись и потерялся домик. Усиленно работают сердца в мужской и женской груди, безмолвно и широко раздвинул дождь осязаемое, и прыгнув вперед, отец обнаружил себя, сидящим на чьей-то ладони, но дочь сжалилась и помогла отцу уйти из страха одинокости. Сама стала позабытой, выросла, выросла и покрыла дождевиком землю от дождя, дождь забарабанил по бурой ткани.
Едва пахло гарью, когда они зашли в дом. Сверху барабанит. В окна плещет водой. Топится печь.
Старшенькая усыпила младшенькую, сидит за столом, листает Гейне. Отец в буром дождевике ушел к хозяйке пить чай. А к хозяйке приехал ее сынок вместе со своей женой. Там разговорились.
– Сожалею, но я не умею говорить с человеком, если рядом при этом его жена, это всегда похоже на провокацию. – И отец уходит по огороду.
– Сейчас спать!..
Девочка кошачьи смотрит на отца, лижет палец, загибает страницу, закрытую книгу ловко мечет под кровать. Отец, напоенный ее взглядом, лепечет, "спокойной ночи…"
Папа закрывает глаза, вертится на двуспальном ложе, утыкает лицо в ладони, плачет, и спит, раскорячившись под одеялом. Под ладонями сминается горькая гримаса одинокости и сытой муки. Ему кажется, что свое состояние нужно выражать через качество изделия, и он четырнадцать и семь лет делает себя отцом девочек, он их изображает, выстукивая их изображение на плоскости пустоты в своем потном углу, заполненным недоразумениями, неумением анализировать, скверным обезьянничанием жизни. Бедняге невдомек, что жизнь, еще до его рождения, загнала его в загон, выстроенный лабиринтом, и не ведая этого, он довольствуется шариком жизни, капелькой, он сосет ее, положив под язык; такие капельки брызгами отлетают от жизни, когда она плещется в реке, или кидается с откоса, чтобы плыть по течению.
"Ты, где была, дрянь?" Явно различимое слово колыхнулось в девочке, ойкнув молча, девочка спит, сопя и поерзывает тельцем; скучно тельцу, во сне или в воде оно глядит в себя и понимает себя телом и жажда, и желание, и нервная сила тайных пламеней ворочается в животе, печально сжимается, укрывая темные, тягучие мышцы, скрывая до времени сказочную резкость и плавность. Спящий язычок смазывает сухие губки, и лицо распрямляется в прозрачный лепесток. Четвероногое, двухголовое, четырехрукое женское состояние, составленное из сестренок, спит на девичьей половине.
Задыхается огонь в печи, сник и растаял в последнем.
В одном, общем пространстве передвигаются и спят люди. В одном пространстве с людьми могут, например, жить собаки. Посмотреть на собаку внимательнее, нежели прежде, и заметим, что задние ноги собаки могут быть, спокойно вытянуты по оси тела, и плашмя помещаться на земле нижними частями, а передние лапы легко и достойно будут руками, голова наклонится, как для поиска желанного запаха, и человек готов, такой же, как и все другие, величественно передвигающиеся в пустоте пространства люди.
– Вставайте, лапочки…
Отец стоит в изголовье постели и гладит девичьи головы. Душистые, как герань волосы, ласкаются к пальцам отца. Великое искушение дочерней плоти, вернуться назад в пальцы; отец, не понимая, зовет и искушает, зовет и манит, тянет вялую тоску и набрасывается уже на плечики девочек.
Девочки умертвили дождь души тела его женщины, осквернили его жену, назад, в космос живота попросили вернуться отца и мать; отец, забывший уже о себе и о рождении своем сюда, в лето, в август, в ночь, в утро, почувствовал родимый крик плоти, исторгшей его когда-то. Мужские пальцы мнут, накручивают волосы, оторвать, сжечь, рассеять, забыть, оттеснить назад. Он, никогда не добирающийся к манящим липким таинствам, помнит одно правило: "девочки явились, чтобы потеснить, и он, сделавший глупость, родив, уже обязан уйти, таков закон лишнего и умершего, – родивши, не родись!"
Ритмический мир детства дышит в затылок отцу, и прозрачные спокойные тела детей окружают его парализованное, судорожно двигающееся тело. Мягко и неслышно щекочут пальцы веки детей и череп отца, проникают в живот и растаскивают по частям на волю внутренности, при этом девочки поют и свистят в его уже пустые глазницы.
Сущая и красивая необходимость, трогать вещие волосы красавиц-палачей.
И в первые мгновения дочерям весело и вольно под отцом лежать и здороваться с ним. Солнце прыгает мячиком в поочереди открытых глазенках.
– Дети, вставайте! Утром…