Вещи (сборник) - Владислав Дорофеев 8 стр.


"… Он был золотой, низкопробный, очень толстый, но дутый и с наружной стороны весь сплошь покрытый небольшими старинными, плохо отшлифованными гранатами. Но зато посредине браслета возвышались, окружая какой-то странный маленький зеленый камешек, пять прекрасных гранатов-кабошонов, каждый величиной с горошину. Когда Вера случайным движением удачно повернула браслет перед огнем электрической лампочки, то в них, глубоко под их гладкой яйцевидной поверхностью, вдруг загорелись прелестные густо-красные живые огни…"

"Вера Николаевна оставила свой экипаж за две улицы до Лютеранской. Она без большого труда нашла квартиру Желткова. Навстречу ей вышла сероглазая старая женщина, очень полная, в серебряных очках, и так же, как вчера, спросила:

– Кого вам угодно?

– Господина Желткова, – сказала княгиня…

– Расскажите мне что-нибудь о браслете, – приказала Вера Николаевна.

– Ах, ах, ах, браслет – я и забыла. Почему вы знаете? Он, перед тем как написать письмо, пришел ко мне и сказал: "Вы католичка?" Я говорю: "Католичка". Тогда он говорит: "У вас есть милый обычай – так он и сказал: милый обычай – вешать на изображение матки боски кольца, ожерелья, подарки. Так вот исполните мою просьбу: вы можете этот браслет повесить на икону?" Я ему обещала это сделать…"

Но не сделала.

Вера Николаевна забрала браслет, и тайно от мужа хранила гранатовый браслет долгие годы, а уже после смерти мужа передала перед своей смертью единственной дочери, которую родила в муках 38 лет от роду. Так этот гранатовый браслет оказался в конце века на запястье потомицы Веры и в глазах Антона.

КОШКА

Иногда казалось, что она начинает пеpебиpать лапами, чтобы встать, потянуться, или же сpазу, пpистально глядя в одну точку, вдpуг пpыгнуть, схватить, подмять, задушить и отшвыpнуть от себя, облизаться, посмотpеть лениво и задумчиво на падшую жеpтву, потом еще раз хватить небpежно бpошенный тpуп, подняться и уйти, насытившись только зpелищем совеpшенного.

Мальчикам было по восемь лет, однажды на пеpемене они собpались у окна, чтобы pешить внезапный вопpос, а как заpаботать денег. Ничего лучшего не пpидумали, как создать банду, чтобы гpабить пассажиpов метpо. Гpабить они pешили непосpедственно пеpед остановкой поезда, чтобы затем мгновенно выскочить и затеpяться в толпе пассажиpов, либо выскочить pезко на улицу, а там pаствоpиться двоpами. Так все и пpоисходило. Дело было успешным, себя они называли "голубые дpузья", а милиция, и газетчики пpозвали их "маленькими свиньями".

Египетская священная кошка. 17 век до нашей эpы. Сильная, гоpделивая фигуpка. Стpанное впечатление: ее вот в таком виде пpидумали 3700 лет тому назад!!! Пpидумал мужчина. Вытянутое туловище, сидит на задних лапах, изящные длинные пеpедние, гибкий хвост, бесстpастное выpажение моpды, а в основаниях ушей дыpочки, пpичем, на шее и на гpуди знаки в виде укpашений с неpазбоpчивыми обpазами. Левый глаз остpенький. Кошка сидит на пpодолговатом куске кpапчатого с сеpым с блестками гpанита. Конечно, я пpиобpел копию. В оpигинале кошка бpонзовая, а подставка из чеpного камня. Но копия также из металла. Удивительное, уникальное чувство меpы и вкуса. Я вез священную кошку из будущего остоpожно и стpадальчески беpежно: мне было стpанно чувствовать в pуке холодок вpемени, и счастье меня пpонзило стpелой коваpной и пpямой. Но ничего, подумал я, как-нибудь я выбеpусь на повеpхность, как-нибудь я пpойду сквозь вpемя сомнений и вpемя остоpожной pассудочности.

Метpобанда существовала до тех поp, пока не случилось мистическое столпотвоpение, когда сомнение было внезапно побеждено веpой. Во вpемя одного из налетов мальчики наткнулись на пассажиpа, котоpый езал из музея им. А.С.Пушкина, где он пpиобpел фигуpку дpевней египетской богини-кошки. Когда пассажиpу стало больно, боль пеpедалась кошке, и она пpевpатилась в настоящее существо, живущее на беpегах Нила поныне. Темное сеpебpистое облако обpушилось в вагон пеpед взоpами ошеломленных жеpтв и маленьких палачей, потянувшись кошка сошла с пьедестала, такая эфемеpная и живая одновpеменно. Сцапала мальчика-вождя и тут же свеpнула ему голову. Самое стpанное, что кpовь из тpупа не потекала, но тpуп съежился и сжимался до тех поp пока вовсе не пpопал из виду.

Поезд не остановился на станции. Все пассажиpы в поезде уснули, пассажиpы на станции не видели этот поезд, а все технические службы метpо вдpуг как бы забыли об этом поезде, котоpый словно сошел с pельсов 5 мая 1994 года и покатился под откос 5 мая 1675 года до нашей эpы. Солнце опалило кpышу, вмиг накалив железо поезда, песок всасывал добычу скоpо и пpовоpно. Мягко толкнув стекло, котоpое беззвучно выпало в песок, кошка пеpелилась из вагона 20 столетия нашей эpы в пустыню 17 столетия до нашей веpы, шевельнув на пpощание хвостом, ушла влево и впеpед. Она уже ничего помнила, она pадовалась пpежнему ощущению пpежней жизни.

БАРАНЬЯ НОГА

Я достал из под себя петушиное перо, почесал черенком пера живот и за ухом, посмотрел в окно, зашторенное ночью, кинул задумчиво перо по ветру.

Из печи вышел черный дым и, обожествленная им кочерга, принялась солировать моему остановившемуся настроению. Кочерга разошлась и прыгнула до потолка, и облако свернулось на столе возле яблока, которое еще засветло я поднял в саду. Яблоко червивое, но румяное, а облако уплотнилось. Я заметил его. Схватил правой рукой облако-шарик и принялся, насвистывая и считая, бросать в стену шарик.

Игра мне так понравилась, что я перекрасил печь, раздул угли, и закрыл вьюшку. Я лег, а правую руку с шариком и голову свесил за кровать, к голове прилила кровь, я прикрыл глаза; и под кроватью вдоль стены заструились зеленые огоньки. Я засвистал. Воздух из розового стал белым, потом голубым и черным, а печь раскалилась и превратилась в алебарду. Воина с бутылочной этикетки я превратил в настоящего, приказал – на лошадином наречии – взять алебарду, и слушаться белого котенка с черным хвостом.

"Как же, ведь у котенка вместо головы солнце?! А, котенок – это ты, повелитель и создатель. Страшно подчиняться из опасения, хочется из страха, повелитель".

"Пойди в сад, подергай яблонь, потопчи траву, выволочи из угла белого оленя с золотыми зубами, выкуй из моей правой руки меч. Шарик воткни в лоб, будет третий глаз".

Воздух качало. В комнату плыл угар. Сон попыхтел и оставил меня. Над столом фотография, "Камю с папиросой". Камю ошалело вздохнул и покосился на останки своей машины. На моем дощатом коричневом столе поместились и авария, и машина, и воздух той горы. Камю глотнул дыма, а я глотнул угара.

Стены взмокли, и затрещали зеленые листья, вкручиваясь в стены. Обшивка комнаты в труху! И только на бело-сером подоконнике оставались перевернутый стакан и воткнутый в подоконник нож с зеленой рукояткой.

Мне захотелось пойти набрать грецких орехов. Орех растет в углу комнаты из черного рояля. Надо взобраться на крутящийся табурет, и со взмахом руки стать бледно-сочным цветком с лазоревыми листьями и красным корнем.

Я ухватил орех за все его стороны, но орех обмяк и вывалился на землю тряпкой. В воздухе хихикнуло, раздались в воздухе голоса странников и только поэтому человек скептический, провозглашая земляные работы и лопату, ушел, смеясь над обитателями дома. Из глаз покатилась роса, а в одной из росинок паук, заплечных дел мастер.

Вновь все дрогнуло, и колыхнулись земля и вода в реке.

Я захотел увидеть друга-кентавра. Мы не виделись с прошлой недели, он был простужен и хвалился изобретением, черной бородой. На нем был серый свитер, и на шее висел ключ. Он, разметая бороду, я, делая мягкие длинные шаги, разошлись, отпрыгнули в стороны.

А начинался наш день на берегу четырех океанов в точке извечного братания народов и судеб. С губ облаков капало, свистел воздух из отверстий скал, воды взбухли водорослями. Океаны покойные лежали, как четыре склеенные ракушки. Усы и борода кентавра мокли и, застывая, гремели, а лето кончилось, и чавкал маленький август, из чаши в руках моих прихлебывая золотое винчишко. Косматое брюхо кентавра лопнуло, и волна слизнула вытекшее содержимое, содержащее лаву и кровь.

Мы тогда же и расстались, а теперь мне вновь хочется видеть кентавра.

Я рву ночь острым осколком. Трещит, не поддается ночь, а вербные волосы мои раздувает ветер.

В прошедшую субботу я смотрел "Амаркорд". После фильма зашел в ресторанчик и заказал баранью ногу под соусом. Сижу, смотрю кругом. Фильм во мне. Сижу в уголке. Покачиваюсь на стуле, ноги протянул. Слева от меня – окно до потолка, справа зеркальная стойка.

Вечер, но еще светло. В зеркалах темно, полутьма в ресторанчике. Заказываю вино и мороженое. За соседний столик, напротив, села парочка. Он с плоскими глазами и серым лицом, с фальшивыми, вымученными повадками транжиры. Потом он, глядя кругом, брезгливо расплатился. Я заметил его старания, он заметил меня. Усталый вызов бросил мальчик мне в глаза. Я опустил свои глаза. Он не отводит своих. Но я забыл уже о нем.

У дальней стены теряются в полутьме фигуры. Словно из воздуха соткалась грузная очаровательная, с оплывшими чертами, набрякшим бюстом, и низким лбом официантка. Он не подымает глаз. На ней синее, грубое платье и фартук до колен. В ушах сережки с зелеными камушками, а ресницы серые.

Из ближнего окна раздался гром, и официантку окатило огнем до пупа. Я облапил ее, и принялся из бутылки заливать огонь. Официантка пошла за бараньей ногой, она успокоилась, а звери разошлись по клеткам, и только обезьяна встала на столе на четвереньки и выпучивает красный зад, а в клетку с королевским грифом забрел тигр, гриф-бородач играет с бегемотом, и тело грифа покрывается нежной, сверкающей чешуей.

Я опускаю руку вниз, и чувствую себя, как Лесков на медной орловской скамье. Кругом столы и стулья, скатерти и зеркала.

Толстячка принесла баранью косточку под соусом. Я ем и пьянею от "Амаркорда", от баранины, от соуса с хлебом, от вина, от обезьяны.

Я слышу и вижу, как дирижер оркестра, составленного из музыкантов, повернутых спинами к залу, говорит в потолок.

– Уважаемые товарищи, в нашем ресторане присутствует скептический человек. Он сидит. На нем фиолетовая шляпа, и у него четырехголовая роза в нагрудном кармашке. Он ест баранью ногу. Приветствуем же скептического буквальным криком наших глоток.

– Сыграйте лучше вальс "Угол комнаты"…

Дирижер кричит музыкантам, "Садись и пой", ломает смычок, снимает черный костюм, а под черным оказался зеленый, и пляшет спиной к залу, насвистывает такты.

Люстра над эстрадой раскачивается. А мартышка прячет зад, и возвращается в еврейскую мадонну на столе рядом. Я не один. Внимание.

– Милый, закажи мне грибы или…, но, чтобы в горшочке.

– Родная, мороженое и кофе, и лимон?

Любимая меня простила, и превратилась в человека. Я рад и люблю.

Тем временем официантка переоделась в шерстяной с вышивкой по краю фартук, и превратилась в шушеру. Я придумал официантку и сказал ей об этом. Она ушла в себя, наруже остался лишь фартук.

Не глядя, расплатился незнакомец с вислыми ушами. Парочка ушла. Любимая прилипла к потолку, а пол провалился. На улице темно, баранью ногу я съел, кричу, чтобы подавали мороженое, а свет не зажигают, оттого что, выпал в Москве первый снег. 21 октября сего года.

Теперь о детстве. Я родился в рубашке и мальчиком.

Теперь о кентавре. Кентавра я сфотографировал. Портрет кентавра висит над моим столом, рядом с портретом Камю. Кентавр слегка позавидовал Камю, когда я рассказывал о портретах. Я знаю, почему, кентавр никогда не надевал рубашку и костюм, и не умел курить.

– Но ты не ездишь в машинах. В этом твое преимущество, кентавр.

Сказал я другу.

Ресторанчик закрывался. Из подвала полезли оркестранты и гости. Все отряхивались. Я доел мороженое и допил кофе с лимоном. После кофе любимой подали мороженое. Я вышел вон.

На улице я увидел нелепое будущее изображение 21 октября и пса, который был так стар, что перед смертью превратился в человека. На моих глазах, передо мной. Я вспомнил, что когда-то потом, за неделю до 21 октября я кормил пса костями. Из глаз пса сочился зеленый гной, он еще верил в жизнь, еще не превращался в человека. Я подавая кости, подумал, что пес не отказался бы от мяса, но мясо я съел. Ведь я уже человек. И вижу, как 21 октября пес превратился в человека. Я это вижу сквозь черный шарик во лбу.

Я иду по городу, никого не трогаю.

Друг мой, кентавр, что ты ел и, как спал, о чем думал в прошедшую субботу?…

На лугу мы встретились с обнаженным светом голубой тени Луны. Мы, как лунные перья, сплелись. Мы нашли теперь своих жен, теперь мы вечные дети природы, а я ребенок гармонии.

В прошедшую субботу кентавр сидел вечером и ночью в остекленном фонаре второго этажа лесного дома. Переплеты окон оставляли мысль без воображения и свидетельствовали, что все, и гармония – там, а он здесь.

РАЗГОВОР С КЕНТАВРОМ

Это не было страшно, а горькая Луна оступилась меж ветвей и по дороге голубого мрака прошествовал кентавр. Я сидел у него на спине, и мы рассуждали о вечности.

– Это дерево – оно вечное, кентавр?

– Нет, это дыхание Земли, но столь же незаметное, как и твое, отличие в том, что Земля заметнее и степеннее тебя, и ее дыхание могучее твоего. Так все и происходит. Заройся в землю и ты поймешь, какая она – вся горькая и живая. А пока ты ходишь по ней, она далекая и, кажется, маленькой и небольшой и, словно, капля росы, которая упала с кончика носа статуи посреди громадного желтого поля невесомости. Космос, как мокрое чудище дождя, как сытая жирность с неба, как кисть ароматной женщины, впервые погруженной в купель любви. И ты боишься пройти мимо статуи, ты идешь под статуей и, останавливаешь взор на женском животе ее, и чувствуешь горький запах капли с носа ее мужественного лица со скулами, которые, как крылья. Ветер чешет сугробы. Синяя память детства опущенная, как отвес вдоль таза статуи, измеряет пригодность аппарата родов. Но, ты, вызвавший отвес из пламени пространства, ты, удививший Луну и звезды волосатой грудью своей, устал и присел отдохнуть, вот ты и скончался, ибо уже не подняться, уже не измерить чувств разочарования и чувств жадности, и страха статуи, которая радостная приветствовала тебя, а ты ускакал на одной ноге, с шумом в горле, с рыданиями, тебя увлекло по граням звезды, но, ты, не ощущая опоры, растерялся и упал отдохнуть. Ты сожалеешь, но рог горла простужен и ты, окутанный кислым запахом крови сердца, отстал от себя, и теперь бред в руках твоих печальных, и теперь стук зерна о зерно, наполняет серебром голоса стороны твоего характера. Но, я посадил тебя на спину, я зарыл твое бедное глупое звериное сердце в землю, я посадил тебя, я люблю тебя. Я верю. Но больше. Больше. Я знаю. Ты станешь красной ягодой. Ты перестанешь стукаться о рубины, входя в оплот зла. Ты умрешь серой скрипучей жизнью, и ты восстанешь бледной дохлой жизнью. Ты поднимешь голову и мне, умершему в золото коричневой земли, дашь напиться тебя, я умру еще раз и, верну в обмен на крайний напиток с трехгранными краями твое сердце. Я выну твое сердце из себя и помчусь, как горизонт, как пуповина, соединяющая взгляд с жизнью и след с греческим листопадом будущего уставшего дождя, которому можно устать, потому что он кончился. А, как иначе, мой малыш. Люби, не люби, я жду тебя.

Мы несемся, подскакивая по зарослям лучших зарослей мира. Мы скачем промеж битв и жаберных щелей существ, мы несемся, боимся опоздать к концу рассказа, мы верим, как яблоня в осень верит в наступление весны, а осень дарит мне дождь и наклоняет голову, чтобы поцеловать мою макушку, свободную от металла вчерашних ядов, с зеленым мглистым ароматом дождя, в середине ровной, с младенческими ампирными заставками и резьбой, напоминающей уши слона, или вязь, которую выбивает копытами жеребца, в любовном раже гнущий кобылу к земле.

Гордый танец есть избавление от мрачной одинокости. А, что наибольшее в тебе, малыш, я знаю, и знаю мякоть слова, родившего тебя из плода, параллелизм которого установлен объятиями отвеса.

Тут я соскакиваю с крупа человекоконя и мчусь по Земле, к заветной цели натруженных рук. А кентавр одобрительно смотрит вслед бегу моему. Я нагнал голубую тень Луны и мы шагаем, вброд переходя Землю, которая сжимается и дребезжит, как яйцо, которое просит скорлупу, разрастаясь до размеров материнского чрева, до размером потех, начиная от карнавалов зачатия и, кончая маскарадами родов.

Мы шлем себя вслед голубой лунной тени, вдаль за границы глазниц, отбрасывая километры и километры ресниц с их метаморфозными судорогами за ширмы, за которые мы заходим, чтобы стать – он человеком, а я человеком. Два человека по голубой лунной тени входят в ветви.

– Кентавр, почему нет у деревьев голов, но есть вершины?

– Это, чтобы не достать нескромными руками до ушей, но, чтобы видеть превосходство скромности и озорства над силой убеждения.

АВТОСТОП

посв. жене

У въезда на бензоколонку в пыли обочины живая ворона рвала клювом мертвую ворону, издалека алел кусочек мяса. Алел особенно ярко среди пыли и шума большой дороги, и казалось воздух был окрашен в такой же пыльный цвет, в какой пыль окрашивала придорожную листву деревьев, траву и кусты. Солнце горело твердо и жарко. В нескольких километрах от бензоколонки начиналась Украина и кончалась Курская область. Отходило лето и осень, созревая желтым цветом, мертвила природу и снабжала путников яблоками из садов придорожных деревень. Яблоки можно было рвать из-за забора, ветки перевешивались через невысокие оградки в осторожные руки путников. Даже если очень хотелось есть, руки путников никогда не были требовательными или жадными. Путники никогда не просили еды, но когда они были голодны, люди их кормили. Утром солнце поднималось внезапно, а уходя вверх, оставляло путника наедине с самим собой.

Мне двадцать четыре года. Я еду автостопом в Киев. И даже не в Киев, а в Белую Церковь – это городок под Киевом. Городок, в котором формировал свои отряды Петлюра, готовясь к наступлению на немцев, на офицеров царской армии, на Киев. В этом городке у одного из моих друзей живут родители – мама и папа, мой друг сейчас у них. Назовем моего друга Игорем, Игорек Перехватов. Когда мне было двадцать два года я чуть не убил Игорька. Мы жили в общежитии в одной комнате. Он был пьян, ходил по коридорам, играл на своей старенькой немецкой скрипочке "7.40". За ним шаталась пьяная толпа, улюлюкала и хрипела, кто-то танцевал и иногда слюнявил маленького музыканта. Игорек сердился и все яростнее наигрывал. Потом зашел в нашу комнату, хлопнул дверью и пошатываясь, словно бы мстя за свое коридорное унижение, стал мучить меня. Я был не один, я лежал на кровати, рядом сидела, держа меня за руку любовница. В комнате был полумрак. Затем я не выдержал, схватил со стола будильник и запустил им в музыканта. Я только хотел его остановить, метил в стену в нескольких сантиметрах от его головы. Он больше не играл, видимо испугался, и вышел в коридор. Я помню, что он смолчал, остальное я плохо помню. Наверное больше ничего не было.

Я еду из Москвы. В сумке у меня два тома Цветаевой, а денег хватит лишь на электричку от Киева до Белой Церкви. Автостоп был единственной возможностью, чтобы приехать на пару дней к Игорьку в его петлюровский городок.

Назад Дальше