Седой Кавказ - Канта Ибрагимов 14 стр.


Зимой жизнь Самбиева протекала монотонно. В четыре ночи подъем, в пять начало дойки, в девять сдача молока на молокозаводе, в десять-пол-одиннадцатого дома. До трех пополудни он спит или под усиленным нажимом матери возится по хозяйству. В шестнадцать часов снова на ферме, в семнадцать вечерняя дойка и в девятнадцать дома. Отбой в девять вечера. В конце каждого месяца суматоха с нарядами… Так и катилась молодая жизнь, пока как-то вечером, после дойки в его конуре не появилась улыбающаяся Ахметова, якобы для сверки надоя. Маленько поспорили, но так, без досады. Доярка напросилась на чай. Уже выпили по два стакана.

– Мне пора уходить, – сказал Арзо.

– Хм, куда ты торопишься? – ухмыльнулась Ахметова. – Давай пообщаемся.

Оба встали, в маленьком помещении было узковато. Арзо погасил свет и хотел приоткрыть дверь, но доярка с неожиданной решимостью мощной грудью прижала его к стене.

– Да что ты такой? Или совсем никудышный? – задыхаясь, шептала она ему в лицо.

Он хотел что-то ответить, но накрашенные вонючей помадой сочные губы умело зажали его рот, горячая, натренированная дойкой рука жадно шарила по телу.

– Вот это надо доить! – освободила она дыхание учетчика.

Арзо попытался высвободиться, но делал это с явно угасающей амплитудой, просто для приличия, может, для самоуспокоения и оправдания. Он еще соображал, хотел запереть дверь, но эти мысли, точнее мучения, вскоре померкли, и он погрузился в доселе невиданное блаженство общения с дояркой… Наутро вся ферма знала о случившемся. Никто не удивился, просто наконец-то Самбиев прошел некий ритуал фермерства и стал достойным, а вскоре и завидным членом бригады.

В те советские времена у чеченцев была в ходу огульно брошенная поговорка: "Если в роду есть хоть одна доярка, то брать в жены из этого рода никого нельзя". До того болтуны считали аморальной среду фермы. Сама атмосфера фермы с ее замкнутостью, отдаленностью от населенных пунктов, огромных производственных площадей, с неурочной ежедневной работой, с этими каждодневными актами осеменения здоровенными быками коров, намекала на разврат и извращение.

А вечная вонь, грязь, навоз, низкая зарплата и только ручной тяжелейший труд… Все это отторгало нормальных людей от работы на ферме. И здесь в конце концов находили обитель немолодые, не имеющие присмотра жеро. В чеченских селах таких было мало, но одна-две на маленькое село находились. Так, на ферме Самбиева работали всего две доярки из Ники-Хита (остальные были из иных сел), и те были из двора, где проживали только четыре немолодые женщины с перекошенной, загнанной судьбой. Ходил даже слух, что они по ночам сливают молоко в специальную емкость и там купаются. Правда, Самбиев этого не застал, считал наговором.

О поведении доярок все все знали. Но негласное табу лежало на этой теме и в колхозе, и в селе. Тем более, что эти доярки в организованном виде имели силу стихии пролетариата. Однажды они с протестом выехали в район. Дойка сорвалась, план не выполнен, ущемлены в правах. Моментально сняли с работы бригадира, зоотехника, а после вторичного демарша оголтелых доярок – и председателя колхоза. Этот вопрос обсуждался на бюро обкома КПСС, анализировался в прессе.

Словом, Самбиев оказался высоконравственным в гуще безнравственности, а со временем стал, как все, и, может, даже хуже. Вкусил он запретный плод разврата, обольстился и не мог насытиться – возраст позволял. Только старший бригадир и пара скотников терзались нескрываемой ревностью и завистью к возрасту учетчика. Когда Самбиев вконец разошелся, бригадир пробурчал что-то невнятное, по-волчьи оскалил старые клыки, встал в угрожающую позу. Но молодой самец даже "хвостом не повел", он только-только вступил в мужскую зрелость, ему пора было стать вожаком, и никто не смеет поколебать эти устои пастбищной дремучести стаи (а может, стада?).

Так продолжалось более двух месяцев, слухи о "подвигах" строптивого учетчика облетели село, как обычно, в последнюю очередь доползли и до матери. Заволновалась Кемса, напрямую сказать, по чеченским канонам, не могла, стала она просить сына уйти с этого ужасного места работы.

– Куда я пойду, где я нужен? – нервно отвечал сын.

Тогда Кемса выбрала другую тактику.

– Какая красивая дочь выросла у Байтемировых! – говорила при сыне дочерям. – А какая она работящая, гордая!

– Да такая, как Полла, за Арзо и не пойдет, – подыгрывала ей дочь.

Задвигался недовольно тонкий подбородок учетчика.

– За меня любая пойдет, – отрезонил он, – вот куда ее привести – дело другое… Ведь не буду я с молодой женой в сарае жить или вас в сарай переселять.

Доводы были веские, обоснованные. Нищета, долги, живут в двух узеньких комнатенках, да и те казенные – затерзала вечная нужда. Казалось, что закончит Арзо университет – и жизнь перевернется, ан нет, все то же, только еще и сын попал в гадливую среду. К запаху силоса и навоза от его одежды только попривыкли, а он теперь стал, как казалось матери, еще и падшими женщинами вонять. Даже брезговать начала мать дорогим дитей, в глубине души за дочь стала побаиваться.

А Арзо и в ус не дул. Охамел в манерах и поведении, внешне весь иссох, глаза ввалились, окольцевались синюшней мрачностью, даже ссутулился он от алчного порока. Прямо на глазах разлагался Самбиев, и неизвестно до чего бы он докатился, но яркий пример из живой природы так его потряс, как на экране отобразил его скотское бытие, что он огляделся, просто одумался.

… Как нередко бывало в последнее время, Самбиев дома не ночевал. Вернувшись как-то после утренней дойки, он в очередной раз поворчал с матерью и завалился в постель. Когда он проснулся, в доме никого не было. Еще сонный, вялый Арзо вышел во двор. Полуденный апрель был в разгаре. На улице было свежо, тепло, солнечно. Небо голубое, безоблачное, застывшее. Воздух непрозрачный, густой, с легкой дымкой испаринки по горизонту; он так насыщен весной, что даже ближние горы еле проглядываются. Арзо блаженно зевнул, потянулся, шаркая чувяками, поплелся в сад, сел под молодой цветущей яблоней на кривой осиновый чурбан. С недельку, как яблоня озеленилась, а потом в одно прекрасное утро дружно вылупились красочные цветки. Еще утром Арзо заметил, как, спасаясь от ночной прохлады и утренней росы, розово-красные махровые цветочки сжались в шаровидные, нежные бутоны, а теперь к полудню под лучами щедрого солнца они раскрылись, не все сразу, а по очереди, придавая дереву вместе с розово-зеленым и ослепительно белый, совсем праздничный цвет. Потянулись к щедрому дереву за первыми взятками насекомые. От множества взмахов в воздухе умиротворяющее жужжание, спокойствие. И не только летают вокруг цветастой невесты насекомые, по слегка искривленному, изогнутому стволу, сквозь серо-коричневые трещины и чешуйки коры ползут в разные стороны многочисленные муравьи. С ними споря, лезет медленно, но упорно, вверх буроватый слизень.

Несколько деревенских ласточек, соревнуясь, стремительно проносятся во встречном потоке настежь открытого оконца сарая. Вот одна ласточка, подлетев, села на яблоню. Тоненькая веточка заиграла качелями. От легких движений два-три нежных листочка запорхали бабочкой, полетели нехотя к сырой почве. С упоением глубоко вдохнул Арзо многосочный аромат цветения жизни. Ему было так легко, спокойно, беззаботно. И вдруг эту идиллию нарушила какая-то возня, петушиный крик, кудахтанье куриц. Два петуха – ярко-красный и грязновато-белый – встали на "дыбы", нахохлились, одновременно бросились друг на друга.

Каждую зиму Кемса для размножения оставляла трех петухов. Обычно у этих самцов соблюдалась строгая субординация. В эту зиму старшим был большой черный петух. Нравился он Арзо. Черный петух гонял младших. В свою очередь средний, ярко-красный, гонял младшего – грязновато-белого. Арзо с детства любил наблюдать за жизнью петушиного гарема, удивляла его эта с виду суматошная жизнь. Однако теперь, когда он сам проводил бурную жизнь на ферме, все эти птичьи сцены стали ему так знакомы, понятны и даже порою забавны и смешны.

И вот по весне два младших петуха схлестнулись. Пошла переоценка сил по возрасту и силе. Отчаянно бились два петуха. Средний, ярко-красный, с виду крупнее, и он напирал грудью уверенно, с яростью. Но молодой не сдавался, и даже какая-то дерзость сквозила в его движениях. И хотя он и отступал, и уходил от удара, чувствовалась в нем наглость, вызывающая самоуверенность.

Петухи взлетали в воздух, грудью били друг друга, когтями лезли в глаза, а клювы, мощные клювы наносили резкие удары по голове соперника. Кровь выступила на хохолке молодого петуха, и он отступил и, когда казалось, что он сдался, вновь сбоку налетел на противника, получил сдачи и бросился вдоль ограды по огороду. Средний помчался, крича, за ним. Вот они очертили круг. Самый взрослый петух стоял посередине огорода, наблюдая за происходящим и озабоченно чуфыркал. Вдруг, прямо рядом с Арзо, молодой петух развернулся и с ходу стал атаковать преследователя. Вновь молодой вроде бы уступает и убегает, вновь преследование. Теперь Арзо увидел, как тяжел в дыхании и в движениях средний, ярко-красный петух, как закапала кровь и на его хохолке. Вновь остановка, безжалостный бой, и вновь преследование. Так продолжалось долго, наконец средний сдал, а молодой как ни в чем не бывало, полный сил, стал долбать его клювом. Средний петух упал, все, он окончательно повергнут, но нет к нему жалости у молодого петуха. Тогда Арзо подскочил, взял на руки поваленную птицу, а молодой наглец все лезет в бой, в кисть учетчика до боли и крови ударил клювом и еще прыгал вверх, пытаясь даже в руках человека достать извечного солюбовника. Самбиев ногами отгонял драчуна, наконец молодой петух понял, с кем имеет дело, и недовольно гогоча, важно удалился.

Арзо сел на чурбан, осмотрел петуха: глаз выбит, весь в крови, сердцебиения не слышно, в оставшемся глазу смертельная тоска и обреченность, голова просто валится, не держит ее избитая шея. И почему-то сразу вспомнил учетчик свою драку с зоотехником. Все один к одному, тот же метод, те же приемы.

Он занес петуха в дом, хотел напоить, сунул в клюв хлеба. Птица машинально ухватила лакомый кусочек, но проглотить не смогла. Тогда Арзо отнес несчастную птицу в сарай и запер дверь.

С испорченным настроением, в угнетенном не известно от чего состоянии, Самбиев пил в доме чай, когда вновь раздались петушиные крики. Он вышел во двор и увидел, как из довольно высоко расположенного оконца сарая выпрыгнул, гогоча, молодой петух, встал на цыпочки, замахал степенно крыльями и громко, важно растягивая звук, прокукарекал. Арзо вошел в сарай, посередине валялся добитый петух, вся голова у него была в крови.

С любопытством Самбиев стал наблюдать за дальнейшими событиями. Истерзанный боем, красный от крови, а не белый молодой петух нагло сблизился со старшим петухом. Нет, он в бой не бросался, еще как-то соблюдал дистанцию, но и в стойке старшего нет былой важности и уверенности… Самбиев вспомнил сразу же старика-бригадира. Какой-то горький, твердый ком подкатил к горлу, его даже стошнило. "Не вечно я буду молодым", – пронеслась обжигающая, предательская мысль.

После обеда дрались оставшиеся два петуха. По опыту прошлых лет Арзо знал, что эти двое до конца биться не будут, просто произойдет передел гарема. Однако какие-то ужасные, звериные инстинкты обнаружил он в себе, и ему стало страшно, даже противно за себя, за свое гниющее нутро… На вечернюю дойку он не поехал, а двинулся прямо в контору и твердо попросил председателя или уволить его вовсе, или куда-либо перевести.

– Что, разве жизнь плохая? – усмехнулся председатель.

– Не для этого я заканчивал вуз, – оправдывался прежде всего перед самим собой Самбиев. – Вон у нас в специалистах без образования ходят, а я все в учетчиках.

– А что, учетчиком плохо? – все ухмылялся председатель колхоза Шахидов. – Вроде ты неплохо там устроился.

Краска залила лицо Самбиева, под столом нервно сжались кулаки.

– А вакантных должностей у меня нет, нигде нет, – выпуская клубы дыма, продолжал председатель. – Так что возвращайся на свою ферму, а то доярки скучать будут.

– Что ты хочешь сказать? – исподлобья уперся Самбиев в Шахидова.

Снисходительная ухмылка с лица Шахидова слетела, он моментально вспомнил дурной нрав учетчика.

– Ну, посмотрим, – попытался Шахидов разрядить обстановку. – А вообще-то, ты ведь знаешь, что свободных мест нет, и так сверх штата девять человек в конторе держим.

– Так полконторы даже среднего образования не имеет, а я с отличием окончил университет – и в учетчиках, – все больше и больше раздражался Арзо. – Что это такое?

– Но у людей ведь опыт работы.

– Знаю я, какой опыт!

Председатель погасил сигарету, тяжело впился в лицо Самбиева. "Нет уж, этого придурка к конторе подпускать нельзя", – твердо решил он, а вслух продолжил:

– Ты, Самбиев, обратись по этому вопросу в отдел кадров и потом в бухгалтерию или плановый отдел. Ты ведь контактируешь с ними. Если специалисты не возражают тебя взять в свои отделы, то я только буду способствовать этому. Понятно? А сейчас на ферму, дойка идет.

– На ферму я больше не пойду в качестве учетчика, – не двигался со своего места Самбиев.

– А кем пойдешь? – вновь ухмылка засквозила на лице председателя.- Может, сразу председателем колхоза? Или… – он хотел сказать евнухом, но в последний момент сдержался, просто про себя подумав об этом, совсем рассиял лицом. – Короче, Самбиев, мне некогда, или занимайся работой, или делай что хочешь, а кабинет освободи.

В приемной Арзо написал заявление о предоставлении ему отпуска без содержания "в связи с семейными обстоятельствами", бросил бумагу секретарю на стол и вышел из конторы. Вечерело, весна была в разгаре. Вокруг здания и во дворе копошились колхозники: белили деревья, подметали асфальт, пропалывали заросшие бурьяном клумбы; мыли позабытый бюст Карла Маркса, в нескольких местах вывешивали плакаты с призывами к самоотверженному труду и подвигу.

– Арзо, ты почему не на дойке? – интересовались работники конторы.

– Отдоился, – угрюмо усмехнулся Самбиев. – А что это вы так стараетесь?

– Ты что, не в курсе? Завтра открытое партийное собрание, говорят, из Грозного и из района все руководство прибудет. Вот и наводим марафет уже который день.

Вечером Арзо смотрел программу республиканских новостей по телевизору у соседей (у Самбиевых этой роскоши не было). Шли бурные перемены жизни. Осенью прошлого, 1982 года, скончался Генеральный секретарь ЦК КПСС Л.И.Брежнев. На его место пришел чекист Ю.Андропов. По стране начались чистки, строгость во всем. После брежневской расхлябанности наступала пролетарская сдержанность и суровость. Как обычно, ветер новых веяний с опозданием в полгода достиг юга страны. Но, как всегда, мелкая рябь кремлевских волнений в предгорьях Кавказа набрала силу шторма, если не урагана. В новостях сообщалось о многочисленных случаях разгильдяйства, кумовства, покрывательства. Руководство республики открыто обвиняло управленческий аппарат в низкой трудовой дисциплине, ответственности и даже некомпетентности. Сообщалось об освобождении от должностей крупных хозяйственников. По некоторым фактам открывались уголовные дела и делались административные взыскания…

Ночью Арзо не спалось. Вышел он во двор, призадумался. Неуютно показалось ему под сенью яблони, в ночной тиши сада он отчетливо слышал, как многочисленные гусеницы поедали не созревшие плоды и листву. Опротивели ему казенный коттедж, крона маленькой яблони, колхоз, вся жизнь. Только в эту ночь он осознал всю тягость своей жизни и главное – только в эту ночь он понял, что как ни учись, какие красные или синие дипломы ни получай, а власть в руках сильных и богатых. И как ты ни бултыхайся в коловерти жизни, а просвета в нужде и подавленности не видно. В душевном отчаянии он вспомнил о родовом наделе, почему-то ему показалось, что под роскошной сенью величавого бука, возле стен родного дома, у реки, ему станет легче. Глубокой ночью, под удивленный взгляд многочисленных звезд и холодной, рогообразной луны, под взволнованный лай растревоженных собак побежал он с одного конца в другой конец села, на край леса, где бурьяном порос не только их огород, но и двор. Обнял Арзо широченный бук, прислонился к шершавому стволу щекой, ухом вслушался в пульс могучего ствола. И показалось ему, а может, так оно и было, что слышит он, как течет обильная жизнь по артериям древесины, как спокойно, уверенно бьется сердце великана, а крона, необъятная крона шелестит сочной листвой, шепчет ему в назидание о мужестве и стойкости, о любви и верности, о борьбе за существование и нравственной чистоте и, наконец, о человеческом разуме и постижении истины земного бытия.

Долго стоял Арзо, впитывая телом и умом мудрость великана, потом, обремененный советами, сидел на гигантском щупальце корневища, прислонившись к стволу… И представляется ему, что отец, как в детстве, подсаживает его на дерево, с широкой улыбкой толкает вверх к необозримо большой кроне. Вот он покоряет высоту, карабкается изо всех сил, и вдруг руки отца остаются внизу, все, больше поддержки нет, он в неудержимом страхе, он хочет спрыгнуть, боится высоты, он кричит, а отца нет, он исчез, и Арзо когтями, до крови разодрав пальцы, вцепляется в ствол, усилие, еще и еще, из последних сил отчаянный рывок вверх – и сильные ветви бука с любовью подхватывают его и возносят к вершине. "Ты добился этого!" – аплодируют листья. – "Ты достоин величия – ты боец!" – звенят колокольчиками молодые орехообразные колючие плоды бука. А кругом поют птицы, порхают бабочки, прохладный ветерок развевает его кудри, белки прыгают по ветвям, и его отец, мать, брат и сестры прыгают в радости под кроной, машут руками, обнимаются… Вдруг писк, шум, возня, что-то легкое падает на голову Арзо, он открывает глаза и в предрассветной мгле видит, как прямо над головой маленькая, юркая белка по веткам мечется в поисках спасения от длиннотелой куницы. Прыжок один, другой, когтями цепляет хищник жертву, но белка в последний момент извивается и бросается вниз по стволу. Через голову Арзо, падая на ноги человека, белка слетает, выворачивается и скрывается в зарослях ворсянки и крапивы. Тот же путь проделывает куница, только она не задевает человека. Еще колышется разбуженная трава, погоня исчезла, поглощенная сумраком зари.

"Какие красивые пушистые зверьки! – подумал Арзо. – Вроде даже схожи, только чуть размером разнятся. И что они не поделили в этом ночном спокойствии?"

Назад Дальше