* * *
Древние говорили, что душа ребенка - это чистый лист, на котором можно написать и доброе и злое, и умное и глупое. Вернее, чистая доска - tabula rasa, поскольку сами древние записывали подобные мудрости не на листах, а, как известно, на дощечках.
Не берусь судить о верности этого высказывания, но если это и впрямь так, то сказки и легенды, услышанные мною в детстве, назидания бабушки и дедушки, родительские поучения и суждения аксакалов - все занесено на доски памяти моей. Все это в детстве очень сильно воздействовало на меня. Бывало, я никак не мог уснуть, представляя, как я вместе с батырами врубаюсь в полчища врагов или на ковре схватываюсь с жестоким палваном, а то порой и с мудрецами состязаюсь в мудрости.
Но кто же из ребятни не увлекался тем же?
Однако разве все они подались в литературу?
Нет, конечно!
И разве писатель чем-то лучше других людей?
Нет, конечно!
Полнее чувствует, глубже переживает?
Нет, конечно!
Точнее выражает мысли и чувства?
Нет, конечно!
У него есть право говорить от имени всех?
Нет, конечно!
Значит, он говорит лишь от себя и о себе?
Конечно, нет!
Нетрудно давать другим советы и утверждать, что сии советы мудры я полезны, нетрудно изрекать истины или писать по принципу "а я так вижу". Труднее, куда как труднее, по-моему, выразить то, что думает и чувствует народ. Притом выразить ясно, честно, простыми и доступными словами, чтобы каждый мог понять и, поняв, сказать: "Да, и я так думаю. И я это чувствую".
Писатель, как мне представляется, секретарь своего народа, секретарь современников. "Повестку дня" определяет время. "Слово предоставляется" - народу. Секретарь же отвечает за то, чтобы в его отчете все было правдой.
О том, почему я считаю писателя секретарем народа, как сам стал им, я постараюсь подробно и обстоятельно рассказать во второй части этой книги.
Часть вторая
Отвечаю на вопрос: как я учился писать? Впечатления я получал и непосредственно от жизни и от книг. Первый порядок впечатлений можно сравнить с сырьем, а второй - с полуфабрикатом…
М. Горький
…Книга рождается на основе богатейшего опыта человечества и ответственна за будущее его.
Из уроков моего учителя литературы
1
С того самого вечера, когда мать ткнула мне в ногу острием кочерги, а старцы аксакалы благословили меня на поэтическую стезю, мечта стать поэтом тенью преследовала меня, а ночами тень разрасталась и обращалась в сон. Я буквально спал и видел себя поэтом. И ежедневно поутру, вставая с постели, ждал чуда. Ждал, что вот- вот в душе свершится что-то необычное, и я заговорю стихами. Но чудо мешкало, вдохновение не спешило навестить меня, и через некоторое время вместо него явилось отчаяние. Оно беспрестанно донимало и изводило меня. Мне начало уже казаться, будто я по небрежности и ротозейству обронил где-то, потерял талант, дарованный аксакалами, будто невзначай растратил его на невесть что, будто совершил какой-то недостойный поступок и в наказание у меня отняли дар.
Но если случалось мне ненароком срифмовать два слова, я радовался несказанно. Отчаяние вмиг улетучивалось и, почувствовав в себе талант, начинал я упорно подыскивать третью рифму. Но куда там…
Дедушка, заметив мои творческие терзания, решил пособить внуку. Он начал добывать книги.
Как только отправится в гости, то так и жди, что вернется с новой книжкой. Читать он не умел, но, видимо, искренне был убежден, что в каждой книжке должно содержаться что-то свое, отличное от других. Скоро в доме собралось по нескольку одинаковых томов учебников "Родная речь", "Арифметика", "География", "История". Помню, скопилось у нас шесть экземпляров каракалпакского эпоса "Алпамыс". И каждую из этих книжек я должен был прочитать ему вслух от корки до корки, а дедушка все не верил, что они повторяются дословно, все ждал каких-то отличий или изменений, ждал, что вот- вот прозвучит что-то новое.
Довольно скоро эпос "Алпамыс" я знал уже чуть ли не назубок. Поначалу чтение стихов казалось мне большим подспорьем, чем-то вроде тренировки, разминки, как теперь это называется. Душа и ум настраивались на лад поэтической речи. А это важно, потому что рифму - худо-бедно - подыскать еще можно, а вот на поэтический лад настроиться гораздо труднее. Подразмявшись таким образом, я хватал карандаш и начинал строчить, но, исписав листок с обеих сторон, вдруг замечал, что не свои стихи сочиняю, а повторяю чужие. Вернее, даже не повторяю, а коверкаю, порчу их, как портят рисунки в книжке, пытаясь поверх иллюстрации намалевать что-то свое.
В общем, дела мои шли хуже некуда, и требовалось предпринять что-то чрезвычайное, отважиться на какой-то творческий подвиг. И я отважился. Вспомнил, что, по преданиям, Махтумкули провел ночь под мостом и проснулся поэтом.
Под мост я отправился загодя, еще днем, чтобы как следует обустроиться, обжить будущее пристанище и самому пообвыкнуть. Нырнув под настил, сразу попал в темень, которая казалась особенно густой после яркого дневного света. Но вот постепенно глаза стали привыкать к темноте, и я начал кое-что различать. Выбрал местечко, на мой взгляд, наиболее подходящее для ночлега. Только пристроился, угнездился, глядь… в трех шагах от меня у самой воды лежат, свернувшись клубком, две пестрых змеи. Я оцепенел от ужаса. Боялся шелохнуться. Вздохнуть и то боялся. Но взгляд от них отвести не мог. Внезапно одна из змей подняла свою голову размером с детский кулачок и метнулась стрелой. Пролетев метра два, она схватила лягушку. Лягушка еще дрыгала лапкой, а змея уже развернулась и поползла с добычей в мою сторону.
Со скоростью стрелы, пущенной из лука, со скоростью змеи, бросавшейся на лягушку, я вылетел из-под моста и задал такого деру, такого стрекача, что опомнился только на другом конце аула возле собственного дома…
Но и после этого случая я не отрекся от своих намерений. Стать поэтом с перепугу, как выяснилось, - невозможно. После пребывания под мостом таланта во мне не прибавилось. Однако выяснилось и другое - застращать мечту тоже невозможно. Тяга к стихотворчеству не убывала. Я по-прежнему старался рифмовать слова, но теперь уже не все подряд, а только те, что казались мне мудрыми или звучными, и мало того, начал еще и подыскивать сравнения: увижу дерево, воду или цветок и все думаю, чему бы их уподобить?
Наступает весна. Вижу, как пробиваются ростки сквозь землю, как на сухих ветвях набухают и лопаются почки. Вижу, и мне становится радостно.
Наступает осень. Вижу, как сохнут и желтеют листья, как все тускнеет и увядает. Вижу, и мне становится грустно.
И радость, и грусть стараюсь уложить в поэтические размеры и зарифмовать. Но они не поддаются. И тогда меня опять охватывает отчаяние…
Помню, в классе, кажется, четвертом, кто-то из ребят на перемене пустил слух, что все поэты, мудрецы и ученые - люди рассеянные, забывчивые. Этому известию одноклассники мои обрадовались страшно, просто возликовали. Ведь коли так, то, значит, все они не лентяи и не ворон считают, как это утверждают взрослые, а вовсе даже наоборот - будущие мудрецы и поэты в душе. Они с азартом наперебой принялись толковать об этом, и лишь я помалкивал, потому что жуть как расстроился. "Все, - думал я, - конец. Никогда не выйдет из меня поэта. Не те способности. Чего-чего, а рассеянности бог не дал".
Грустно это было осознавать, да что поделаешь, лучше горькая правда, чем утешительная ложь. Понурив голову шагал я в тот день из школы.
Если ты не забывчив,
То забудь о мечте стать поэтом, -
сказал я себе. Сказал и тут же прислушался к этой фразе. Она показалась мне складной, почти как стихи. А может, еще и не все потеряно?
Не знаю, как кому, а мне почему-то всегда удобнее думать лежа. Так и в тот вечер, улегшись на свое место, я начал неспешно все обмозговывать. И вдруг вспомнил, что мой дедушка частенько забывает в гостях что-нибудь, ну калоши, или шапку, или еще что. А потом долго ищет это дома. Значит, дедушка рассеянный. Но ведь он же не поэт.
Бабушка порой запамятует, сколько раз совершила намаз за день. И бывает, что молится не пять раз, как положено, а шесть. Но ведь она тоже не поэт.
Отец мой вот уже сколько лет посещает ликбез. Это потому, что сперва он учился латинским буквам, когда каракалпакский алфавит был на латинице, а теперь - нашим. Но не помнит ни тех, ни этих и, приходя домой, тут же спрашивает у меня, как читаются те самые буквы, которые он только что изучал в ликбезе. Из-за своей забывчивости он остается почти безграмотным, по почему-то до сих пор не стал ни поэтом, ни ученым.
Мой сосед и одноклассник Карамаддин вечно бегает ко мне узнать, что задал на завтра наш учитель Муса-ага Джуманиязов. Это потому, что Карамаддин постоянно забывает записать домашнее задание. Вот - за-бы- ва-ет! Но какой же из него поэт?
Поразмышляв таким образом, я спокойно заснул.
Как-то учитель Муса-ага задержал нас после уроков и сказал:
- Ребята. Каждый класс выпускает стенгазету. Теперь ваша очередь. Класс ваш самый большой в школе, и вы должны постараться выпустить такую стенгазету, чтобы стала она примером для остальных. Вот вам три дня. Подумайте хорошенько. Пусть каждый нарисует или напишет что может: кто статью, а кто стихотворение.
Вот и пришел мой час. Теперь или никогда. Задания учителя были для меня неукоснительным законом, я выполнял их даже тщательнее, чем приказы матери. Если сейчас не смогу выполнить это задание, не смогу написать стихотворение, значит, я не поэт - и это уж точно.
Промаявшись все три дня, исписав целый карандаш, так что от него остался лишь изгрызенный хвостик, за который уже и пальцами не ухватиться, изведя гору бумаги, я наконец сочинил восемь строк, посвященных моей однокласснице и соседке Бибиайше. Стихотворение назвал "Ленивая девочка".
Стихотворение это я наизусть помню до сих пор, хотя лучше было бы забыть его, поскольку гордиться, честно говоря, нечем, и не принесло оно мне ни славы, ни почета. Даже наоборот - заставило стыдиться. А вот помню, и все тут.
Кто на уроки с опозданьем прибегает.
По арифметике двойки получает,
А если по истории урок отвечает,
Все даты неправильно называет?
Лицом она бела и хороша,
Но все ее оправдания лживые.
Знайте: звать ее - Бибиайша,
Эта девочка очень ленивая.
Учитель Муса-ага прочитал мои стихи молча и после смотрел на меня, словно впервые увидел. А потом сказал:
- Вот что, Каипбергенов. Постарайся запомнить то, что я тебе скажу.
Во-первых, критика критике рознь. Критиковать можно с желанием помочь человеку исправить замеченные тобой недостатки и ошибки. И тогда это дружеская критика, хоть она может быть и строгой. Если же ты не стремишься помочь человеку, то любая критика, даже самая мягкая, все равно просто оскорбление, ругань, брань.
И во-вторых, - продолжал он, - запомни, что любая ложь плоха, но ложь в литературе - это подлость. Потому что высказанную ложь услышат десять человек, а написанную - прочтут тысячи.
Я покраснел как перец. Но все же (ах, это авторское тщеславие!) в словах учителя послышался мне и намек па признание моего таланта, а потому хоть и робко, а все-таки спросил:
- Разве мои стихи уже относятся к литературе?
- Все, что написано, - литература. Иногда от древних веков нам достаются лишь обрывки рукописей, и по ним мы судим о тех временах и людях.
Больше он ничего мне не сказал, но мое стихотворение без каких-либо изменений было опубликовано в стенгазете. Так что Муса-ага преподал мне не только урок литературы, но и первый в моей жизни урок редактуры. Автор действительно должен полностью отве чать за каждое свое слово. Но за свое, а не за слово исправленное, переписанное и отредактированное.
Что до Бибиайши, то она с того дня перестала со мной разговаривать, но на уроки уже не опаздывала и заниматься начала поприлежней. А в классе меня прозвали "поэтом", и кличка оказалась привязчивой. Даже взрослые в нашем ауле, встретясъ со мной, часто называли меня не по имени, а говорили: "А, это ты, поэт".
В этой кличке, как и во всякой другой, слышалось что-то оскорбительное, издевательское, всякий слово "поэт" норовил произнести с усмешкой или подковыркой. По крайней мере мне так казалось.
Но, несмотря ни на что, прозвище было и лестным. Оно побуждало меня к новым творческим свершениям, и я усиленно работал над совершенствованием своего мастерства и целиком был поглощен заботами о дальнейшем творческом развитии. Иными словами: просто пытался сочинить очередное, то есть второе, стихотворение. Побыстрее управившись с домашним заданием, распластывался на циновке и думал, подбирал подходящую тему и рифмующиеся слова. Но если слова рифмовались, то тема оказывалась пустяковой, недостойной поэтического воплощения, например:
На пол я прилег,
Сверху потолок…
И наоборот, если тема казалась мне важной, то в ритмические строки она никак не вписывалась и строки эти ни в какую не хотели завершаться созвучиями. Часами я молча пролеживал на циновке, глядя в потолок или в угол.
- Смотри, Сере, - предупреждала мать, ставя рядом со мной миску жареного проса, - как бы челюсти не окаменели от молчания. Пожуй просо, а то, чего доброго, скулы сведет.
Наконец нашел подходящую тему. Не раз я слышал, что великие поэты посвящали свои стихи известным людям. Одних бичевали и высмеивали, других превозносили и восхваляли.
Суждения об известных людях и самого поэта делают известным. С обличительной поэзией после первого неудачного (не вполне удачного, как я самокритично признавал) опыта решил покончить. Теперь пора испробовать силы в воспевании достойных.
Тут в выборе кандидатуры никаких сомнений и быть не могло. Самый достойный, конечно, Муса-ага. Кто же еще? Ему я и посвятил двенадцать (целых двенадцать! - это ли не прогресс по сравнению с первым восьмистишием) строк, вышедших из-под моего карандаша после многодневного кропотливого труда.
Вот они:
Кто в нашем ауле мудрейший житель?
Кто детей всех защититель?
Это вы, наш учитель!
Спасибо, наш учитель!
Мы все вас уважаем,
Задания ваши выполняем,
Недисциплинированными не бываем, -
Спасибо, наш учитель!
Завидев вас, мулла убегает,
Каждый из нас это часто наблюдает,
И каждый, ей-богу, вам обещает
Учиться на отлично, наш учитель!
Назвал я стихотворение "Мудрец нашего аула". Самому мне оно чрезвычайно нравилось, я аж места себе от радости не находил и беспрестанно повторял сложившиеся строки. Правда, были еще кое-какие шероховатости в начале, их следовало подшлифовать, но, произнося собственные стихи на разные лады, я довольно скоро пришел к мнению, что переделывать ничего не надо, строки и так звучат отлично.
Еле-еле дотерпел до утра. В школу бежал вприпрыжку. Как только Муса-ага вошел в класс, я тут же поднял руку и, встав, гордо объявил:
- Учитель, я сочинил новые стихи. Можно мне их прочесть?
- Конечно, - согласился он.
Я вышел к доске, приосанился и громко, размахивая обеими руками, продекламировал стихотворение "Мудрец нашего аула".
Ребята захлопали в ладоши, и под гром аплодисментов я уселся за свою парту.
- Каипбергенов, - спросил Муса-ага, поднявшись из-за стола и выйдя на то место к доске, где только что стоял я, - знаешь ли ты, что ответил поэт Бердах своему ученику, который посвятил ему хвалебное стихотворение? Не знаешь? Тогда слушай.
Рассказ учителя. Поэт, молодой и очень пылкий, вот вроде тебя, пришел к Бердаху, чтобы показать ему стихи. В этих стихах он возвеличивал своего учителя, утверждал, что равных ему нет и не было в подлунном мире, сравнивал песни поэта с райскими песнями, а самого Бердаха чуть ли не с пророком.
Великий поэт выслушал его внимательно, а потом и говорит:
- Приходи завтра в полдень. Я приготовлю для тебя награду.
Молодой осчастливленный поэт отправился к себе, а наутро уже не мог усидеть дома и пришел к Бердаху гораздо раньше назначенного срока. Глядит, а великий поэт даже не обращает на него внимания. "Ладно, - думает, - подожду до полудня". Но вот и полдень минул, и еще час, и другой уже на исходе, а Бердах по-прежнему словно бы не видит своего ученика. Тогда молодой поэт отважился подойти к Бердаху и напомнить:
- Учитель, я пришел за обещанной наградой.
- Ну и зря, - говорит ему Бердах. - Ты вчера хотел доставить мне удовольствие, обрадовать меня приятной ложью. Я ответил тебе тем же и тоже решил обрадовать тебя приятной ложью. Мы с тобой в расчете. Можешь уходить, никакой награды не будет.
Что я пережил в тот миг - описывать не стану. До сих пор стыдно вспоминать. А вот выводами, которые для себя сделал, поделиться могу.
Во-первых, я понял, что одическая поэзия - не мой жанр.
А во-вторых, понял, что хорошие люди почему-то не любят, если их громко хвалят. Даже так можно сказать: если человек нетерпим к комплиментам, значит, он человек стоящий, если же падок на лесть, то присмотрись к нему повнимательнее, каким бы прекрасным он тебе ни казался.
Разумеется, эти понятия я сформулировал гораздо позже, а тогда я это не столько понял, сколько почувствовал. Но почувствовал еще и обиду. "Все-таки, - сетовал я, - Муса-ага мог бы и поблагодарить меня, ведь столько добрых слов я о нем сказал".
Из советов моего дедушки. Кому же понравится, если шапка больше головы, будь эта шапка даже из каракуля. Ведь если шапка велика, то, встретившись с тобой, половина людей спросит: "Эй, зачем тебе такая большая шапка?" А другая половина спросит: "Эй, почему у тебя такая маленькая голова?"
Человека можно обидеть не только бранью, но и хвалой. Если подойти к обычному, не глупому и не злому, человеку и сказать ему: "Мудрец ты наш наиумнейший!" или "Добрейший из добрейших!"- то он обязательно обидится.
Из рассказов аксакалов. Однажды поэт Бердах возвращался из Хивы, и в пути его настигла ночь, поэтому вынужден он был свернуть с дороги, чтобы в ближайшем ауле попроситься на ночлег.
Приблизившись к аулу, настиг он незнакомого путника. Незнакомец был одет богато, а наряд Бердаха, как все знают, никогда не блистал золотом.
Бердах поздоровался с богатым незнакомцем, тот ответил на его приветствие, и скоро выяснилось, что он тоже ищет пристанища.
- Значит, судьба у нас общая, - сказал Бердах, - будем искать вместе. Вместе приятнее входить в чужой дом, все хоть один знакомый, да есть.
В ауле они нашли дом, который показался им просторнее и опрятнее других. Постучались.
- Кто такие?
- Мы божьи гости.