Хромой Орфей - Ян Отченашек 4 стр.


- Вставай, Войтишек, - будил его голос мамы, - кофе в духовке, а мне пора с пылесосом наверх...

Когда-нибудь раскроет она глаза, пожалеет, кого упустила! Вот тогда-то и обуяла его мечта: летать. На авиазаводе строились новые истребители, каждый винтик, каждый рычажок их был ему знаком. Дайте нам крылья! Накануне Мюнхена все бредили авиацией. Он будет летчиком! Да не простым. Сконструирует сам новые аппараты и достигнет на них таких скоростей, что у людей дух захватит.

Увы! Настал день, и отец угас - так же незаметно, как жил; и с ним угасла мечта о техникуме. Пан архитектор, правда, неопределенно намекнул, что он охотно... то да се, впрочем, при условии, если Войта согласен обучаться строительному делу. Быть может, пан архитектор желал Войте добра. Ох, этот пан архитектор! Он любил женщин, доброе вино и Алену. Добродушный прожигатель жизни, он пил ее, как свое любимое мозельское, но сумел при всем том поднять процветающую строительную фирму, которая наляпала в предместьях сотни однообразных коттеджей, этаких коробочек под девизом "малое, да мое", и виллу "Гедвига", и еще одну - в Полеградах, куда ездили на лето. Зевс-громовержец в своем доме, в семье, он же покровитель танцовщиц и завсегдатай сомнительных кабачков... Он любил Войту. "Не трогайте его, Фанинка, - утешал он маму с обычной жизнерадостностью. Войта не пропадет".

Мечты и планы тогда казались простыми: сначала он станет слесарем, потом поступит в авиацию. Но явилась немчура, потом началась эта сволочная война, прибила его к земле. Наземная крыса...

А старого жуира, пана архитектора, смерть настигла за стаканом мозельского. Плач, рыдания, слезы - дом был похож на пожарище. "Какой человек! - до сих пор слышит Войта причитания матери. - Помнишь, как он сам отвез отца в больницу? Золотое сердце! А сколько одежки тебе передарил со своего плеча! Как родной к нам относился! Бедненькая милостивая пани, бедняжка Алена, сиротка горемычная!" Войта рядом с плачущей матерью шагал за гробом хозяина, посматривал искоса на горемычную сиротку. Черная вуаль была ей к лицу, слезы тоже. Охватила жалость, Алена будто чуть-чуть стала ближе. Войта пробормотал над могилой неуклюжее выражение соболезнования и получил в благодарность мокрый от слез поцелуй. "Ах, Войтина!" - и она зарыдала.

Некоторое время царило трогательное перемирие, в вилле ходили на цыпочках, разговаривали шепотом, а потом все вернулось в наезженную колею.

Чужие. Год, другой. Наверху часто кутили; милостивая пани была слишком занята своим уделом пригожей и далеко не бедной вдовы, которая вовсе не собирается удалиться от жизни. А жизнь наверху разворачивалась вовсю. Восьмиклассники, сынки из приличных семей, неудавшиеся студенты, пижоны, страстные устроители оргий, стихоплеты и забулдыги, юные спекулянты и картежники, девицы, которым стараниями родителей удалось избежать загребущих лап тотальной мобилизации, - пестрая смесь молодежи, днем болтающаяся по холодным кафе, все чаще поднималась теперь по широкой лестнице виллы, чтоб на рассвете хлынуть вниз развинченной, шумной массой; под хранительной рукой молодой хозяйки тут устраивались бесстыдные бдения, во время которых все болтало, пило, горланило, блевало в унитазы и мимо... Мама не успевала убирать. Только всплескивала руками: "Ну и поросята! И как это милостивая пани позволяет! Этот верзила опять вылил водку в аквариум, и рыбки подохли. Видел бы пан архитектор! А занавески-то прожгли! Просто войти стыдно", - робко добавляла она и тащилась наверх с пылесосом, чтоб высосать из толстых ковров осколки стекла. "Не сердитесь на них, Фанинка, - говорила милостивая пани. Молодость-то раз в жизни дается... Что они, бедняжки, видят сейчас? Завтра им на голову могут бомбу сбросить... Алена немного необузданная, в отца, балованная девочка - одна ведь дочь! - но сердце у нее доброе".

В прошлом году Алена закончила гимназию, отмечали это событие несколько ночей подряд. Хорошо еще, что ей удалось уклониться от мобилизации - поступила на какие-то фиктивные курсы секретарш, ходила туда скорее, чтоб погреться, чем для учебы, но и эти курсы спасали ненадолго... "Ах, злополучный двадцать четвертый год! - слышал порой Войта, как вздыхает милостивая пани. - Почти всех подружек Алены уже угнали в рейх, Фанинка... И когда это кончится?"

Когда? Ох, скорей бы! Тогда сбегу, все забуду! Хоть не будет ее на глазах... Потому что: ты - и она! Смешно! Слышишь ее речи и ни черта не понимаешь. И бесишься. Признайся, признайся! Да что толку? Тянет тебя к ней? Как канатом! Ведь ты знаешь ее, знаешь по ночным мечтам: бедра, грудь под выутюженной блузкой, развилка лона, вдавленная ветром в юбке... Стыдись! Смотри, она ходит не одна! Кому подставляет сегодня свои пухлые губки? И сколько таких ухажеров уже, пожалуй, у нее перебывало?

Потом как-то ночью - вернее, уже на рассвете - задребезжал звонок. Видно, кто-то из живущих в вилле забыл ключ. Еще с порога Войта увидел Алену с кем-то в яростном объятии - и застыл на месте. Парочка была до того поглощена ласками, шепотом, что и не заметила его - оторвались друг от друга, только когда он зазвенел связкой ключей. Он отошел, стал ждать у крыльца, громко стуча зубами от холода. Она шла к нему по шлаковой дорожке, и взгляд ее был неподвижен, а по неверным шагам, по ее насвистыванию Войта понял, что она пьяна. Провела рукой по растрепанным волосам, узнала его, вызывающе подмигнула.

- Вот как, - не без усилия выговорила она, - изобретатель в роли дворника! Ну и дела... - Ей, видно, пришла охота поболтать.- Да ты не отодвигайся, не задирай нос! Мы ведь с тобой старые... как это... друзья. Или нет? Ах... "То было время игр, невызревшей малины..." - продекламировала она, раскачивая сумочкой.

Войта каменно молчал, но это ничуть не мешало ей продолжать:

- Сирано - вот ты кто. Да ты и не знаешь, кто это, правда? Коллега - тоже изобретатель...

Она неверными пальцами дотронулась до его носа, зашлась смехом.

- Нос у тебя совсем как у Сирано! Только у него длиннее. Вот такой паяльник!

Пятясь, он вошел в дом; очутившись под лестницей, схватил ее за плечи.

- Ступай спать! Не ори! Весь дом перебудишь.

Она прислонилась спиной к перилам.

- А мне плевать! Тебе что, не нравится, что я шикарно повеселилась? Завидуешь? Ух... Пожалуйста, не воображай, понял? - Она горстью захватила его растрепанные волосы. - Так глазами крутишь, будто я тебе противна, а я не противна! Верно? Не противна. Наоборот. Вы врезались в меня по уши, господин де Бержерак! - Она хохотала, дергая его за волосы. - Дурачок! И не старайся убежать, не поможет... Тебе ведь хочется побить меня? А ты попробуй! Ты не думай, я ведь знаю, как ты за мной шпионишь! Мне бы следовало разозлиться, но у меня сегодня чудесное настроение. Такое чудесное, что, хочешь, поцелуй меня. Хочешь? Или, может, мне будет от ворот поворот? Я ужасно спать хочу, так что скорей...

Она округлила губы, приоткрыла их для поцелуя, притянула его к себе. Дышала ему в лицо винным перегаром.

- Ну, чего ж ты? Есть возможность - кради случай! Кради... Он вырвался от нее в последнюю минуту, оттолкнул так, что она пошатнулась. Его что-то душило, глаза жгло от непролившихся слез.

- Ах, ты...

Он не докончил - пощечина сорвала слова с губ, привела его в чувство. Он повернулся и бросился в подвал, гремя ключами, а в спину ему хохотала Алена.

С той ночи они не сказали друг другу ни слова. Вот только сегодня.

III

Пишкот почесал свои рыжие патлы и сильно втянул воздух. Это был сигнал. Ребята, околачивавшиеся у шкафчиков за стапелями, почтительно стихли: знали, что сейчас будет. Пишкот своим удивительным хриплым голосом умел подражать тысячегорлому реву, каким разражается берлинский "Спортпаласт" во время сеансов массового гипноза: "3иг ха-а-а-айль!.. Ха-а-айль! Зиг ха-а-а-айль!" Это был его коронный номер, Пишкот отшлифовывал его до виртуозности.

- Блеск! - очарованно прошептал Бацилла, моргнув светлыми ресницами. Можно поклясться, что слышишь радио...

- Не выношу я этого, - жалобно протянул "малявка" Густа. - Изобрази-ка лучше пьяного Буриана, ладно?

От этого номера Густа всегда помирал со смеху.

Польщенный артист не заставил себя просить и тотчас забормотал комично-гнусавым голосом. Помрешь! Но этим репертуар его отнюдь еще не был исчерпан: сей прожженный скоморох охотно и талантливо изображал - для развлечения других, для изгнания скуки - все, что только его просили: грохот бомбардировщика, звуки сельского двора, включая блеяние козы и щелканье кнута, равно как и последнюю речь Эммануэла Моравца, а то еще - что пользовалось особенной популярностью - невозможный немецкий акцент самого Каутце: "Рапотшие, трузья, дофаришчи. Тшас побеты плисок..." Когда же Пишкот завывал сиреной, то просто хотелось бросаться наутек.

Гонза выглянул в проулок между стапелями, успокоился. Горизонт чист, ни одного веркшуца в поле зрения; Даламанек, мастер участка, сидит за своим столиком, подперев голову ладонями, клюет носом над ведомостями. Его никто не боится, Даламанек - фигура скорее комическая, кредо его проще простого: ничего не видеть, не слышать, как-нибудь переждать без вреда для себя, причем сохранить репутацию не только мастера и лояльного подданного протектората, но и добропорядочного чеха, который в жизни ни на кого не донес, хотя для этого нередко приходилось закрывать оба глаза. Порой только вдруг перепугается он чего-нибудь, и пойдет ковылять на своих кривых ногах между тесными рядами стапелей для крыльев, и шепчет людям в лицо - наполовину с угрозой, наполовину умоляюще: "Ребята, не дурите, господи твоя воля! Хоть показывайте, будто что-то делаете, я не собака, но ведь и у меня семья... Да если черт принесет сюда Каутце, меня же первого схватят. Давай, давай!" Рабочие относятся к Даламанеку с шутливой снисходительностью, разве что иной раз кто-нибудь бросит ему ехидно: "Ты мастер, ну и вкалывай сам!" Никто не стремится скинуть его. Он далеко не худший из мастеров фюзеляжного цеха; есть среди них и настоящие мерзавцы, есть и телята; однако особой близости с ним рабочие не допускали.

Четыре часа! Под гулким сводом цеха притих адский грохот, хотя до конца смены еще далеко. Время от времени задребезжит где-нибудь одинокий пневматический молоток, потом другой - сменяют друг друга, чтоб создать для нежелательных лиц из заводоуправления иллюзию усердного труда. Трррра! Трррра! Привычная идиллия, когда можно без особой опаски слоняться по заводу, выкурить "бычка" где-нибудь в сторонке, поболтать с ребятами.

Время ползет невыносимо. Что делать? Нельзя ни читать, ни писать, ни думать - только ждать. Ждать, покрываясь ржавчиной от скуки. Гонза, зевая, болтался в пыльном проходе, между распластанными крыльями. Задание на сегодня выполнено, а сверх того - пальцем не шевельнем! Мелихар куда-то смылся, да и сам Гонза давно бы смотал удочки, если б не обещал некоторым ребятам - они испарились - отбить их карточки.

В проулке между корпусами ветер швырнул ему в глаза пыль. В тихом закутке за кузнечным цехом он наткнулся на шайку безобразников и от врожденной любознательности остановился посмотреть. Эта шайка рекрутировалась из одних тотальников; и, хотя душой ее был Пепек Ржига, в нее входило достаточно интеллигентных ребят, окончивших гимназию, сынков почтенных родителей. Они устраивали состязания в различных возвышенных видах спорта, например кто громче рыгнет, кто выше пустит струю мочи; признанным фаворитом был Башус из малярки - о нем ходил удивительный слух, будто он может по заказу пустить любое количество ветров. Считали вслух: раз, два... десять... двадцать... Рекорд!

Гонза вернулся в душное тепло фюзеляжного цеха. Там, прислонившись к железному столбу, стоял Павел - как обычно, угрюмый, погруженный в себя; был он высок ростом, широк в плечах, а руки всегда держал в карманах штатских брюк, которые протер еще наверняка за партой в восьмом классе гимназии. Штатская одежда - форма тотальников, ею они - впрочем, совершенно неумышленно - отличаются от кадровых рабочих.

- Ну как?

- Затянуться до смерти охота. У тебя нету? Павел только плечами двинул.

- Выклянчил у Гияна малость самосада. Хорошей закрутки не выйдет, разве что "фаустпатрон".

- Ну хоть так. Пепек продавал набитые гильзы. Десять за сотню.

- Шкура! Знаю я: сверху чуточку табаку, а дальше опилки из матраца. Меня он не облапошит. Хочешь, посидим в нужнике?

Они пошли рядом по главному проходу, разделяющему участки, и деревянные подметки их тупоносых рабочих башмаков стучали по пыльному полу; с левой стороны - двадцать высоких стапелей с подвешенными скелетами крыльев, которые покрывали серебристым дюралем; Гонза и Павел оба работали тут, это был тяжелый мужской труд. С правой стороны, на меньших стапелях, склепывали элероны и рули высоты. Этот участок назывался "Девин", потому что там работали женщины, главным образом девчонки-тотальницы. Это было место сосредоточения эротических помыслов, сюда, презрев угрожающие взгляды мастера, бегали на секундные свидания, чтоб договориться мимолетом или просто сорвать беглую улыбку.

Гонзе достаточно было бросить украдкой взгляд - и он тотчас нашел ее. Она склонилась над отверстием в элероне, светила лампочкой своему напарнику, который работал внутри пневматическим молотком. Она стояла, прислонившись к стапелю, и утомленно зевала. Свет лампы снизу желтил ей лицо, обрисовывая профиль. Гонза поймал взгляд Павла и, чтобы скрыть смущение, спросил прямо:

- Ты ее знаешь?

- Нет. Но, видать, порядочная.

- Почему ты так думаешь?

Павел пожал плечами.

- Слыхал я, предлагали ей место в конструкторском. Тут хватает таких, которые пошли бы, а она отказалась. А ты ее знаешь?

- Откуда? - удивился для виду Гонза. - Знаю только, что зовут ее Бланка. И что никого к себе не подпускает. Может, просто задавала.

- Правильно делает. В этом хлеве шлюх сколько хошь. А у нее необыкновенные глаза. Ты заметил?

- Пожалуй, - сказал Гонза пересохшим горлом. - Кажется, да.

Мутные отсветы плафонов; куда ни посмотришь, за что ни возьмешься - грязь, пыль; всепроникающая смесь отвратительных запахов: кисловатый запах металла, одежды, грязных носков, угарный запах кузнечного цеха, серный - из термички. Пронизывающий холод, только раструбы на столбах продувают его потоками сухого тепла. Возле них можно после наступления утра согреть окоченевшие руки и ноги.

Фюзеляжный цех похож на гигантский ангар. К главному помещению, как паразиты к телу кита, примыкают помещения поменьше: склады, конторы, чертежные мастерские. Пулеметный перестук пневматических молотков, шипение сварки, протяжный воркующий звук электрических сверл, удары молота, голоса, голоса, стук деревянных подметок, хлопанье дверей, и сквозь все это траурное мычание гудка: ненавистное в начале смены, несущее облегчение в конце, а еще и трагическое: то падающий, то взвивающийся и все же исполненный надежды вой воздушных тревог. Таковы сложные голоса фюзеляжного цеха. Здесь склепывают части фюзеляжа истребителей, готовые оттаскивают в малярку и далее на сборку; раз в неделю на помятую траву аэродрома за заводской стеной выкатываются новенькие самолеты для "героической люфтваффе".

А внутри, разделенные на две двенадцатичасовые смены, вяло передвигались, отлынивали, скучали, прикидывались работающими и лишь в самом крайнем случае работали более тысячи человек. Однако слоняться, заложив руки в брюки, было небезопасно, хотя работы едва хватало на одну треть народа. Настоящих рабочих было меньшинство; основную массу составляли тотальники обоего пола, самых различных возрастов и профессий. Студенты и студентки, только что окончившие гимназисты, счастливцы жертвенного двадцать четвертого года рождения, избежавшие милостью судьбы отправки в рейх, бродяги и робкие мечтатели, хрупкие девочки, вырванные из объятий любвеобильных мамушек, таращившие в испуге свои глазенки на эту грубость и грязь, и рядом грудастые матроны, торговки, работницы предприятий, не удостоенных категорий "кригсвихтиг" ; розоволицая девственность рядом с вульгарностью проституток. Мелкие ремесленники и разносчики, подпольные изготовители пошлых картинок, закоренелые бездельники, толкователи библии по карманным изданиям, музыканты из баров, вышедшие в тираж спортсмены, сомнительные литераторы - пестрая, с бору да с сосенки, толпа людей, случайно занесенных сюда волнами тотальной мобилизации.

Назад Дальше