Старик Малер и братья Алкалай уже внизу, и похоронная бригада набрасывает на их тела тонкий слой земли. Сегодня хоронят цыгане: Йока, Симон и еще один, безымянный. Последняя тройка. Их похоронят уже сами ханджары. Таков порядок.
- Эй, погодите!.. Стойте, вы, свиньи!.. - кто-то светловолосый бежит со стороны лагеря, кричит, размахивает руками; карабин болтается сбоку… ханджар, кто же еще?
Все останавливаются - и палачи, и цыгане, и даже мы поворачиваем головы - те, кто может, конечно.
- Куртка! - кричит ханджар. - Вещи! Где мои вещи?! Мустафа, пес, убью!
Мустафа, посмеиваясь, кладет на землю свой карабин и достает сигареты.
- Что ты вопишь, Халил? - говорит он миролюбиво. - Нету у нас твоих вещей.
- А где?!
- Откуда мне знать - где? Небось уже в Бугойно… Ты, дурная башка, зачем свой тюк в фургоне оставил? Вот теперь и бегай, как пьяный кабан.
Ханджары дружно смеются. Теперь они даже становятся немного похожими на людей.
- Как же так? - растерянно произносит светловолосый. - У меня же там все… и куртка, и белье, и даже шапка…
- Ага! - назидательно произносит пожилой Мустафа. - Нечего было по женскому бараку шнырять. Всем ребятам тех двух вчерашних баб хватило, а тебе, понимаешь, еще захотелось!
Ханджары смеются еще громче. Нет, на людей они совсем не похожи.
- Ничего, не горюй! - Мустафа хлопает светловолосого по плечу. - Послезавтра фургон вернется. А пока что…
Он бросает на землю недокуренную сигарету и обводит нас прищуренным взглядом. На лице его еще подрагивает тень улыбки, остывает, испаряется, как пар с запотевшего зеркала.
- А куртку мы тебе сейчас достанем… - говорит Мустафа, оскаливает желтые зубы и смотрит прямо на нас… на Баруха?.. - Вот прямо сейчас и достанем.
Нет, Габо, не на Баруха. На тебя смотрит этот гнилозубый шакал, убийца, садист… даже не на тебя, а на твою куртку, вот на что. На куртку, мамой сшитую, на твою старую куртку, хорошую, теплую, удобную, как вся твоя прошлая жизнь, как вся твоя прошлая радость, как все-все твое прошлое, оставшееся где-то там, позади, в невозможной и недостижимой дали, за пропастью ада.
- Нет!.. Не отдам… - голос у Габриэля срывается. Привычное льдистое онемение в груди вдруг тает одним махом, расплескивается, вскипает горячим фонтаном слез. У тебя еще остались слезы, Габо?
- Габо, не надо, Габо… зачем?.. - испуганно шепчет Барух, толкает его виском в мокрую от слез щеку, но поздно… или не поздно, а просто все равно, потому что ханджар уже рядом, уже схватил их за веревку… Ров все ближе и ближе… Вот Симон кивает ему, опершись на лопату. Прощай, Симон.
- Хочу писать, - говорит Горан.
Ханджар Мустафа одним резким движением валит их с ног на самом краю ямы. Со всех шести ног. Габриэль падает лицом вниз, больно ушибаясь о землю. Он едва успевает повернуть голову вбок, чтобы уберечь нос. Он видит ноги Мустафы, и чьи-то еще, и ствол карабина - самый кончик… а дальше - травянистый покатый склон, и деревья, и лес. А неба не видно. Габриэль сразу забывает о куртке, так ему вдруг хочется увидеть небо. Хорошо Горану, который лежит прямо на нем, спина к спине, Горан видит сразу все небо - от края и до края. Поделился бы с братом… Габриэль изо всех сил выворачивает шею, но все равно ничего не выходит: только склон и кусты, и начинающий желтеть осенний лес.
- Бейте, сволочи! Чтоб вы все передохли, гады! - Это Барух, мой храбрый и сильный Барух. Надо умирать достойно. Габо тоже хочет сказать что-нибудь такое же, важное и сильное, но у него не получается открыть рот.
- Подожди, не стреляй, - говорит Мустафа кому-то.
- Не наказывайте меня, я не хотел! - говорит Горан и начинает плакать. - Я же говорил, что мне нужен горшок! Барух, отдай мой горшок! Мама!
Ханджары принимаются ржать, и тут же следует выстрел, над самым ухом, настолько близкий, что Габриэль даже глохнет на секунду, а потом сразу слепнет, потому что горячая липкая масса падает ему прямо на лицо и на глаз, широко открытый, отчаянно вывернутый в безуспешных поисках неба.
- Ну говорил ведь! Мне его куртка нужна!
- Шма, Исраэль!.. - это опять Барух. И выстрел. Второй. Два выстрела на троих. "Значит, я убит?" - думает Габо. Он приоткрывает левый глаз, тот, что ближе к земле, и видит землю и муравья, настороженно приподнявшего усики.
- Цела твоя куртка! - это второй ханджар.
"Я слышу и вижу. Я еще жив, - думает Габо. - Мне не повезло. Сейчас они сбросят нас в яму, и я буду умирать там, долго и трудно."
Он хочет попросить, чтобы его тоже убили, но рта не раскрыть, да и бесполезно. Свои две пули на троих они уже получили, а больше не выдают, таков порядок.
- Подожди, не сбрасывай, - говорит Мустафа.
Габриэль чувствует какое-то шевеление наверху, на спине. Потом вдруг становится легко, потом онемевшие руки падают сбоку, больно отдавая в плечевые суставы. Куртка. С него стаскивают куртку.
- Связать снова?
- Зачем? - говорит Мустафа, разглядывая куртку. - Трупы не бегают. Эй, ты! Чего расселся, как на цыганской свадьбе? Сбрасывай падаль!
Кто-то переворачивает Габриэля на спину. Это цыган Симон.
- Шш-ш-ш… - шепчет Симон. - Молчи, Габо, и не шевелись. Шш-ш-ш…
Он скатывает Габриэля в ров, как бревно. Чей-то локоть упирается Габриэлю в бок. Надо бы устроиться поудобнее, но шевелиться нельзя - Симон запретил. Габо крепко зажмуривается, и тут что-то тяжелое бухается сверху, больно придавливая его к острому локтю нижнего мертвеца. Он с трудом удерживается от крика и открывает глаза. На него смотрит искаженное мертвое лицо Баруха. Часть лица. Габриэль хочет закричать, но тут сознание, сжалившись, покидает его.
* * *
Когда самолет набрал высоту и стюардессы засуетились в проходе, сосед Берла, жилистый, выбритый до блеска американский сержант, крякнул и достал откуда-то из-под ног початую бутылку "Дикой Индюшки".
- Ты ведь не откажешься составить мне компанию, а, приятель?
Берл вздохнул. Сержант начал оказывать ему усиленные знаки внимания, когда они еще только вошли в салон и рассовывали свои сумки по ящикам для багажа.
- Как можно отказать самой сильной армии в мире? - ответил он. - Вот только, послушай, бижу, не слишком ли рано для бурбона?
- Ничуть! - просиял сержант. - Бурбон годится для любого времени, особенно в отпуске. Особенно в последние часы отпуска…
Он протянул Берлу руку: Сержант Смит. Джек Смит. Из Мериленда.
- Редкое имя, - заметил Берл и тоже представился. - Майкл Кейни. Из Торонто.
- Репортер? - Сержант понимающе кивнул на внушительный кофр с фотоаппаратурой. - Много там вашего брата, в Сараево. Хотя раньше-то побольше бывало…
Он плеснул виски в пластиковый стаканчик и протянул Берлу.
- Давай, приятель… за твою будущую Пулитцеровскую премию!
Выпили.
- Давно ты в Боснии, Джек? - спросил Берл, ставя на стол пустой стаканчик. - Как там служить? Скучно небось?
- Да нет, что ты… - удивился сержант. - В Боснии классно. В Сараево то есть. В Германии скучно, это да. Никакой цивилизации. Ни баб, ни развлечений… жуть. А в Боснии хорошо. Палатки хорошие, новые, с деревянными полами, ага. В Германии, скажем, если палатка на шестнадцать, то там шестнадцать и живут. Таков порядок. А в Боснии нет, в Боснии свобода… ты что… Палатка на шестнадцать, а там - шестеро или даже пятеро, представляешь? Душевые, горячая вода, все путем… ты что…
Он налил снова.
- Ну, давай - за Боснию… классное местечко, парень, слушай меня. А жрачка! Жрачка! - сержант наклонился к Берлу, схватил его за руку и горячо зашептал: - Ты мне не поверишь, так что пристегнись, чтобы с кресла не упасть. Пристегнись, пристегнись, я тебя сейчас удивлю, приятель! Там у нас местные повара по контракту! Представляешь? По контракту! Ты такой жрачки в жизни не пробовал, вот что я тебе скажу!
Берл ухмыльнулся и высвободил руку.
- Послушать тебя, так лучше места не найти.
- Конечно! - заверил сержант. - В Европе точно не найти! А какие девочки! Какие девочки! Идешь по городу, а навстречу тебе - девки, одна другой краше. Не то что в Германии - одни крокодилы злобные. В Германии, скажем, подмигнешь такой - не для чего-то там, а просто от отчаяния, потому что с такой крокодилицей можно только в крокодильем болоте, да и то - по сильной пьяни… подмигнешь, а она, стерва, на тебя зубами - щелк!.. щелк!.. и в полицию бежит, представляешь? В полицию! А за что? Что я ей такого сделал? Подмигнул без никакого дурного умысла… За что же сразу в полицию? Дерьмо…
Сержант заскрежетал зубами, видимо, припомнив что-то очень обидное.
- Не горюй, бижу, - сказал Берл. - Забудь ты ее, эту дуру. Мало ли что бывает…
- Ага… - детина в форме смахнул злую слезу. - Тебе легко говорить… А мне за это сержанта на два года задержали. Два года, представляешь? Всего-то и подмигнул…
Он снова разлил виски по стаканчикам.
- Забудь, Джек. Ты еще в генералы выйдешь, - сказал гуманный Берл. - Да и вообще… сейчас-то ты летишь не в Германию…
- Будь она проклята! - добавил сержант, заглатывая бурбон.
- Амен! - припечатал Берл и перевел на другое. - Ну а кроме баб и жрачки? Стрелять-то приходится?
- Стрелять? В кого? - удивился сержант. - Нет, приятель, это же не Ирак… ты что… Есть у нас саперы, эти еще иногда работают. Мин много осталось. А мы - нет, ты что…
Бутылка кончилась в аккурат над Балканами.
Сараевский аэропорт хранил на себе отчетливый отпечаток войны. Даже сейчас, по прошествии почти девяти лет после Дейтонских соглашений, покончивших с нею официально, война еще жила здесь, щетинилась стволами крупнокалиберных пулеметов, торчала уродливыми прыщами огневых точек, щеголяла пыльной маскировочной расцветкой бронетранспортеров и вертолетов. Но еще сильнее ее сытое, победительное присутствие ощущалось по дороге из аэропорта в город: по обугленным остовам покинутых домов, по сиротливой пустоте улиц, по разноцветным, торопливым, сделанным на скорую руку черепичным заплатам крыш, по заросшим сорняками воронкам, по жестяным табличкам с грубо намалеванными черепами и надписью "Мины", раскачивающимся тут и там на осеннем ветру.
Договориться с водителем такси оказалось неожиданно трудно. Берл, начав с английского, перешел на немецкий, попробовал французский, арабский, русский… но пожилой усатый босняк, замкнувшись в угрюмом молчании, все так же упорно мотал головой из стороны в сторону. Наконец, когда Берл окончательно отчаялся и стал оглядываться в поисках другого такси, водитель вдруг протянул ему мобильный телефон.
- Алло! Куда вам надо? Говорите, я переведу, - сказала трубка на ломаном английском.
- На вокзал.
- О'кей. Верните трубку Златану.
Центр города смотрелся иначе. Такси еле ползло по переполненной людьми и машинами улице. Здесь царила какая-то нарочитая, показная праздничность: на улицах толпился народ, кафе были забиты до отказа, люди оживленно жестикулировали и смеялись, громко играла музыка. Во всем определенно чувствовалась какая-то натужность, излишнесть, чересчурность: слишком много людей, слишком громкая музыка, слишком отвязное, неестественное веселье. И в этом упрямом, настойчивом отрицании войны, самого ее существования, тоже была война - может быть, даже больше, чем в выщербленных пулями и осколками стенах или в черных потеках копоти на фасадах жилых домов.
На вокзале Берл прошел в камеру хранения. В ячейке лежали ключи и самодельная, с толком нарисованная карта. Выйдя наружу, он без труда нашел по карте машину и остался ею вполне доволен - нестарый еще фольксваген-гольф, ничем не выделяющийся среди десятков таких же на привокзальной стоянке. Берл открыл багажник… все вроде на месте. Пистолет и три запасные обоймы лежали, как и условлено, под сиденьем. Он еще немного повозился, прилепляя таблички "Пресса" на ветровое стекло, а также сзади и по бокам. Ну вот, парень, похоже, теперь все тип-топ. Теперь - с богом!
Берл завел машину и поехал прочь из судорожно веселящейся боснийской столицы. Он двигался в северо-западном направлении, в сторону небольшого городка под названием Травник. Там его ожидало по крайней мере одно дело, не терпящее отлагательств.
* * *
Он идет по широкому лугу с цветами и пчелами, и кузнечики сигают во все стороны из-под ног по заполошной дуге, а самые глупые - так и по нескольку раз, потому что никак не могут догадаться взять, наконец, вбок, а все норовят вперед, под его босые ступни… вот ведь недотепы. Идти босиком приятно, но странно… где же мои сапоги, мама?
- Не знаю я, где ты их потерял, - сердито отвечает мать. - А куртка? Да что ж это за несчастье-то такое? И сапоги, и куртка… Что ж теперь делать-то?
- Не сердись, мама, - просит Габо, но мать не слушает его. Мать расстроилась не на шутку. Она берет луг за самый край, там, где он сходится с кромкой леса и с небом, берет и отдергивает, как занавеску… А там, за занавеской - темнота, и дальнее уханье, и вой оборотня.
- Нет! - кричит Габо. Он пытается ухватиться за край луга и не пускать, но мать упрямо тянет занавес на себя и вбок. Какая она сильная!.. Да это ведь и не мать вовсе! Это ханджар Мустафа, а в руках у него деревянный молоток.
- Отдай! - кричит Мустафа и тянет молоток на себя за длинную рукоятку.
Но Габо знает, что отпускать нельзя, потому что если отпустить, то Мустафа сразу же замахнется и - все… нет, надо держаться.
- Ах, ты так, пес?! - кричит Мустафа и начинает расти. Он растет во все стороны одновременно, он уже всюду: и сверху, и снизу, и по бокам… мир исчезает, есть только он, маленький Габо и огромный, гигантский Мустафа. Он наваливается на Габриэля и давит, и давит, и давит… невыносимо… так, что просто нечем дышать.
Нет! Нет! Нет! Габо сопротивляется изо всех сил. Отчаянно работая руками и ногами, он пробивается прямо сквозь Мустафу, раздвигая его холодную мокрую плоть, его многочисленные, как у мерзкого насекомого, конечности… вверх, вверх, к воздуху, к небу… вверх!.. Вот оно, небо! Габриэль делает глубокий вдох и приходит в себя. Он сидит во рву на груде трупов, слегка присыпанных землей. Он жив. Кожу лица и шеи стягивает отвратительная короста, корка из засохшей крови. Чьей? Его собственной? Может быть, он все-таки умер?
Холодно… Почему он без куртки? Без куртки… и тут вдруг, одним толчком, рывком, сумасшедшим прыжком в комнату через внезапно настежь распахнувшееся окно, к нему возвращается беспощадная, резкая, подробная на детали память, вся, без остатка и без милости. Барух… Горан… Габриэль принимается лихорадочно, по-собачьи разгребать землю. Он ищет, задыхаясь и повизгивая, приближает лицо к почти неразличимым в темноте мертвым лицам, обнюхивает, пытаясь уловить родной запах в густой вони разлагающихся трупов, в тяжелом дурмане сегодняшней свежей крови. Напрасно… не найти… все мертвы в этом темном, кромешном овраге, под темным, кромешным, безлунным небом. Лишь он остался, один… зачем?
- Возьми и меня тоже, - шепчет Габо, вывернув лицо наверх, к звездам. Он стоит во рву на четвереньках, один во всем мире, и кровь брата запеклась на щеке его. - Возьми меня, если Ты есть. Ведь Ты есть, правда? Или Тебя нету?..
Тихим стоном отвечает небо. И снова. И снова… Какое небо? При чем тут небо, Габриэль? Кто-то стонет здесь, во рву, рядом с тобою. Тщательно прислушиваясь, Габо ползет на звук. Вот, вроде бы где-то здесь…
- Кто тут? - шепчет Габриэль. - Кто-то живой? Барух!.. Горан!..
- Габо… - стонет темнота. - Габо… это я, Симон. Симон-цыган. Габо, послушай…
Это у самой стенки оврага, волглой от ночной росы. Габриэль отгребает комья земли с верхнего мертвеца. Звук идет из-под него, снизу. Последняя тройка, цыганы, похоронная команда. Йока, Симон и еще кто-то, безымянный. Упершись спиной в земляную стену, Габриэль переворачивает их всех вместе.
- Симон, это ты?
Вот он Симон, живой, блестит в темноте белками глаз.
- Подожди, Симон, я тебя развяжу… Я сейчас…
- Нет… - хрипит Симон. - Поздно, Габо. Не сможешь. Зажми мне рану на шее, справа… зажми…
Габриэль протягивает руку, нащупывает пальцами пульсирующий фонтанчик пулевого отверстия, зажимает ладонью.
- Сейчас, Симон, сейчас. Надо перевязать, ага. И развязать. Сначала перевязать, а потом развязать. И все будет хорошо. Сейчас.
- Габо… - чуть слышно шелестит Симон. - Слушай, пожалуйста. Времени у меня мало осталось. Может, минуты три, а может, меньше. Так что слушай и не перебивай, ладно?
- Говори, Симон, говори, здесь я, рядом.
- Помнишь дом Алкалаев в Травнике? Если от рынка в сторону большой мечети, то он…
- Шестой от угла, - перебивает его Габриэль. - Конечно, помню.
- Тогда вот что… - Симон булькает горлом и замолкает.
- Симон! Симон! - трясет его Габриэль, и умирающий шепчет, с трудом выталкивая слова непослушным языком.
- Там… теперь… моя семья… половина… обещай мне, дай слово… обещай…
- Что? Что тебе обещать, Симон?
- Что ты… расскажешь им… где я… где меня… обещай…
- Обещаю, Симон.
- Клянись!
- Мы не клянемся, Симон…
- Клянись!
- Клянусь, Симон…
- Ну вот… теперь все. Помни же - поклялся…
Шепот цыгана снова превращается в бульканье. Симон! Симон!.. молчит Симон. И фонтанчик под рукою тоже затих. Нету больше Симона.
Габриэль выбирается из оврага и идет в сторону леса. Он больше не смотрит на небо. Оно дает слишком неожиданные ответы, это небо. Теперь он не может даже умереть. Он обещал Симону, поклялся над последним вздохом умирающего… если уже и такое не уважать, то что же тогда останется на этой страшной земле, кроме ее длинных, глубоких оврагов? И лес, словно услышав этот немой вопрос, принимает беглеца как друга, подсовывает ему под ноги малую тропку, и Габо идет туда, где, наверное, должен быть северо-запад, а значит, и Травник, и дом семейства Алкалай, двое сынов из которого были убиты сегодня вечером прямо перед ними… перед ним… да нет, Габо, ты-то жив, жив! Помни: ты поклялся!
У лесного ручья Габриэль смывает с лица страшную коросту и тут только обнаруживает, что ранен, ранен в шею - неглубоко, по касательной. Он отрывает рукав рубашки и делает себе перевязку, а заодно уже и спарывает с левого плеча желтые заплаты с шестиконечной звездой и буквой "Z" - "жид", значит. Подойдут в качестве тампонов для раны. Он идет всю ночь, до рассвета, а с первыми лучами солнца забирается в бурелом - переждать опасное время суток. Он изможден до предела, но лежит с открытыми глазами, потому что боится. Нет, не смерти и не ханджаров… он боится чего-то другого, что намного страшнее. Габриэль боится собственных снов.