- Salluvutit, врешь, - говорит он, когда я прохожу мимо.
В эту минуту я замечаю в нем две особенности, которые каким-то образом объединяют нас с ним. Я вижу, что он одинок. Как изгнанник, который всегда будет одинок. И я вижу, что он не боится одиночества.
- Что это за книга? - кричит он мне вслед.
- "Начала" Эвклида, - говорю я и захлопываю дверь.
Так и вышло - мы выбрали Эвклидовы "Начала".
Именно эту книгу я достаю в тот вечер, когда раздается звонок, а за дверью стоит он, по-прежнему в одних трусах, глядя на меня в упор, и я отступаю в сторону, а он входит в дом и в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда, вот тогда я снимаю с полки именно Эвклидовы "Начала". Как будто для того, чтобы прогнать его. Как будто для того, чтобы сразу же показать, что у меня нет книг, которые могут интересовать ребенка, что мы с ним не можем встретиться над книгой и вообще не можем встречаться. Как будто чтобы чего-то избежать.
Мы садимся на диван. Он сидит, скрестив ноги, на самом краю, как сидели дети в Туле, у залива Инглфилд, на краю саней, которые летом в палатке превращаются в скамейку.
- "Точка - это то, что нельзя разделить. Линия - это длина без ширины".
Эта книга становится той книгой, которую он никогда не комментирует и к которой мы всегда будем возвращаться. Бывает, что я пытаюсь читать ему другие. Однажды я взяла в библиотеке книгу комиксов "Толстяк Расмус на льду". С невозмутимым спокойствием он слушает, как я описываю ему первые картинки. Потом он показывает пальцем на Расмуса.
- Это вкусно? - спрашивает он.
- "Полукруг - это фигура, которая ограничена диаметром и отсеченной диаметром полуокружностью".
В этот первый августовский вечер чтение для меня проходит три стадии.
Сначала я просто чувствую раздражение из-за всей неловкости ситуации. Потом возникает настроение, которое у меня всегда появляется, стоит мне только подумать об этой книге, - торжественность. Сознание того, что это - основа, предел. Что, если двигаться назад, мимо Лобачевского и Ньютона, все дальше и дальше, придешь наконец к Эвклиду.
- "На большем из двух неравных отрезков…"
В какой-то момент я перестаю осознавать, что я читаю. В какой-то момент есть только звук моего голоса в комнате и свет заката с Сюдхаун. А потом даже и голос пропадает, есть только мальчик и я. В какой-то момент я перестаю читать. И мы просто сидим и смотрим прямо перед собой, как будто мне пятнадцать, а ему шестнадцать и мы дошли до the point of no return. Потом он в какой-то момент тихо встает и уходит. Я смотрю на закат, который в это время года длится три часа. Как будто солнце в последнюю минуту перед заходом все-таки нашло в этом мире какие-то достоинства и из-за этого теперь не хочет уходить.
Конечно же, Эвклид его не отпугнул. Конечно же, было неважно, что я читаю. С таким же успехом я могла читать вслух телефонную книгу. Или книгу Льюиса и Каррисы "Определение и классификация льда". Он бы все равно приходил и сидел со мной на диване.
Бывало, что он приходил каждый день. А иногда я могла за две недели только раз увидеть его издалека. Но если он приходил, то это обычно бывало, когда начинало темнеть, когда день заканчивался и Юлиана уже была в бесчувственном состоянии.
Иногда я отводила его в ванную. Он не любил горячую воду. Но холодной его было не отмыть. Я ставила его в ванну и открывала душ. Он не противился. Он давно научился мириться с превратностями судьбы. Но ни на секунду не отводил своего укоризненного взгляда от моего лица.
4
В моей жизни было множество интернатов. Обычно я стараюсь вытеснять это из памяти, и на протяжении длительных отрезков времени мне это удается. Отдельному воспоминанию случается пробиться только в виде мимолетной картины. Как, например, совершенно особому воспоминанию об общей спальне. В Стинхойе под Хумлебеком у нас были общие спальни. Одна спальня для девочек, одна для мальчиков. По ночам открывали окна. А одеяла у нас были слишком тонкими.
В морге копенгагенского амта, в подвале здания Института судебной медицины Государственной больницы, спят в общих спальнях своим последним, ледяным сном охлажденные почти до нуля мертвецы.
Повсюду чистота, современные четкие линии. Даже в смотровой, покрашенной как гостиная, где расставлено несколько торшеров и одинокое зеленое растение в горшке пытается поднять настроение.
Исайя накрыт белой простыней. На нее кто-то положил маленький букетик цветов, словно для того, чтобы растение в горшке не чувствовало себя одиноко. Он закрыт с головы до ног, но его можно узнать по маленькому телу и большой голове. В Гренландии французские антропологи столкнулись с серьезной проблемой. Они разрабатывали теорию, что существует прямая связь между величиной черепа и интеллектом человека. У гренландцев, которых они считали переходной формой от обезьяны к человеку, оказался самый большой череп.
Человек в белом халате откидывает простыню. На теле нет никаких повреждений, кажется, будто из него очень осторожно выпустили кровь и цвет, а потом уложили спать.
Юлиана стоит рядом со мной. Вся в черном, трезвая уже второй день подряд.
Когда мы идем по коридору, белый халат идет с нами.
- Вы родственница? - высказывает он предположение. - Сестра?
Он не выше меня ростом, но коренаст и похож на приготовившегося к нападению барана.
- Врач, - говорит он. Он показывает на карман халата и обнаруживает, что там отсутствует карточка с его именем и фамилией.
- Черт побери, - говорит он.
Я иду дальше по коридору. Он идет прямо за мной.
- У меня самого есть дети, - говорит он. - Вы не знаете, его нашел врач?
- Механик, - говорю я.
Он едет вместе с нами в лифте. Неожиданно у меня появляется желание узнать, кто из них касался Исайи.
- Вы его обследовали?
Он не отвечает. Возможно, он не расслышал. Он идет вразвалку впереди нас. У стеклянной двери он резким движением, словно эксгибиционист, распахивающий пальто, вытаскивает кусочек картона.
- Моя визитная карточка. Жан Пьер, как флейтист. Лагерманн, как сорт лакрицы.
Мы с Юлианой не сказали друг другу ни слова. Но когда она села в такси и я собираюсь захлопнуть за ней дверцу, она хватает меня за руку.
- Эта Смилла, - говорит она, как будто речь идет о ком-то отсутствующем, - замечательная женщина. На все сто процентов.
Машина трогается, и я распрямляюсь. Почти двенадцать часов. У меня назначена встреча.
"Гренландский государственный центр аутопсии" - написано на стеклянной двери, у которой оказываешься, пройдя по улице Фредерика V назад, мимо здания "Тейлум" и Института судебной медицины к новому крылу Государственной больницы и поднявшись на лифте на шестой, последний этаж, мимо этажей, обозначенных на панели лифта как "Гренландское медицинское общество", "Полярный центр", "Институт арктической медицины".
Сегодня утром я позвонила в полицию, и меня соединили с отделением "А", где к телефону позвали Ногтя.
- Вы можете посмотреть на него в морге, - говорит он.
- Я хочу также поговорить с врачом.
- Лойен, - говорит он. - Вы можете поговорить с Лойеном.
За стеклянной дверью короткий коридор, ведущий к табличке, на которой написано "Профессор" и маленькими буквами - "Й. Лойен". За табличкой дверь, а за дверью гардероб, за которым прохладный офис, где сидят два секретаря под огромными фотографиями, изображающими освещенные солнцем айсберги на фоне голубой воды, а за этим помещением уже собственно кабинет.
Здесь не стали делать теннисный корт. Но не потому, что не хватает места. А потому, что у Лойена наверняка есть парочка кортов за его домом в Хеллерупе и еще парочка на улице Клитвай в Скагене. И еще потому, что это нарушило бы глубокую торжественность помещения.
На полу - толстый ковер, вдоль двух стен - книги, из окон открывается вид на город и на Фэлледпаркен, в стене - сейф, картины в золотых рамах, микроскоп над столиком с подсветкой, стеклянный стенд с позолоченной маской, которая похожа на маску из египетского саркофага, две композиции из мягких диванов, две выключенные лампы, каждая на отдельной подставке, и все равно здесь достаточно места, чтобы устроить пробежку, если устанешь сидеть за письменным столом.
Письменный стол представляет собой большой эллипс из красного дерева. Поднявшись из-за стола, он направляется мне навстречу. Роста в нем метра два, ему около семидесяти, стройный, в белом халате, загорелый, как шейх из пустыни, и с тем любезным выражением лица, которое могло бы быть у человека, сидящего на верблюде и снисходительно поглядывающего на весь остальной мир, проползающий под ним по песку.
- Лойен.
Хотя он и не называет свое звание, оно тем не менее подразумевается. Его звание, а также то обстоятельство, о котором собеседнику не следует забывать, что он по меньшей мере на голову выше всего остального человечества, и в этом здании, на других этажах под ним, находится множество других врачей, которые не смогли стать профессорами, а над ним - только белый потолок, голубое небо и Господь Бог, а может быть, и того нет.
- Садитесь, фру.
Он излучает любезность и превосходство, и мне следовало бы чувствовать себя счастливой. Другие женщины до меня были счастливы, и многие еще будут счастливы, потому что разве в трудные минуты жизни может быть что-нибудь лучше, чем иметь возможность опереться на двухметровую блестящую медицинскую самоуверенность, да еще в такой располагающей обстановке.
На столе в рамке стоит фотография жены с эрдельтерьером и тремя взрослыми сыновьями, которые наверняка изучают медицину и у которых отличные оценки по всем предметам, включая клиническую сексологию.
Я никогда не считала, что я совершенна. А когда я сталкиваюсь с людьми, обладающими властью и пользующимися ею с видимым удовольствием, я вообще становлюсь другим, очень мелочным и злым человеком.
Но я этого не показываю. Я сажусь на краешек стула, кладу темные перчатки и шляпу с темной вуалью на край столешницы из красного дерева. Перед профессором Лойеном, как и много раз до этого, сидит скорбящая, вопрошающая, неуверенная в себе женщина в черном.
- Вы из Гренландии?
Благодаря своему профессиональному опыту он замечает это.
- Моя мать была из Туле. Это вы… обследовали Исайю?
Он утвердительно кивает.
- Я хотела бы узнать, отчего он умер.
Этот вопрос оказывается для него несколько неожиданным.
- От падения.
- Но что это значит, чисто физически?
Он задумывается на минуту, поскольку не привык формулировать совершенно очевидные вещи.
- Он упал с высоты седьмого этажа. Просто нарушается целостность организма.
- Но на его теле не было заметно никаких повреждений.
- Это бывает при падении, моя дорогая фру. Но…
Я знаю, что он хочет сказать. "Это только пока не вскроешь. А когда вскроешь - сплошные осколки костей и внутренние кровоизлияния".
- Но это не так, - заканчивает он.
Он выпрямляется. У него есть другие дела. Беседа приближается к концу, так и не начавшись. Как и многие другие беседы до и после этой.
- На теле были следы насилия?
Я не удивила его. В его возрасте и при его роде деятельности трудно чему-нибудь удивиться.
- Никаких, - говорит он.
Я сижу, не говоря ни слова. Всегда интересно погрузить европейца в молчание. Для него это пустота, в которой напряжение нарастает, становясь невыносимым.
- Что навело вас на эту мысль?
Теперь он опустил "фру". Я не реагирую на вопрос.
- Как получилось, что эта организация с ее функциями не находится в Гренландии? - спрашиваю я.
- Институту всего три года. Раньше не существовало Гренландского центра аутопсии. Государственный прокурор в Готхопе, если возникала необходимость, обращался за помощью в Институт судебной медицины в Копенгагене. Эта организация возникла недавно и находится здесь временно. Все должно переехать в Готхоп в течение следующего года.
- А вы сами? - говорю я.
Он не привык, чтобы его допрашивали, еще минута - и он перестанет отвечать.
- Я возглавляю Институт арктической медицины. Но прежде я был судебным патологоанатомом. В период организации я исполняю обязанности руководителя Центра аутопсии.
- Вы проводите все судебно-медицинские вскрытия гренландцев?
Я ударила вслепую. Однако это, должно быть, трудный, резаный мяч, потому что он на секунду закрывает глаза.
- Нет, - говорит он, но теперь он произносит слова медленно, - я иногда помогаю Датскому центру аутопсии. Каждый год у них тысячи дел со всей страны.
Я думаю о Жане Пьере Лагерманне.
- Вы один проводили вскрытие?
- У нас действуют определенные правила, которым мы следуем, за исключением совершенно особых случаев. Присутствует один из врачей, которому помогает лаборант и иногда медсестра.
- Можно ли посмотреть заключение о вскрытии?
- Вы бы все равно его не поняли. А то, что вы смогли бы понять, вам было бы неприятно.
На мгновение он теряет контроль над собой. Но тут же берет себя в руки.
- Такие заключения передаются в полицию по их официальному запросу о результатах вскрытия. И полиция, между прочим, подписывая свидетельство о смерти, принимает решение, когда могут состояться похороны. Гласность во всех вопросах касается гражданских дел, а не уголовных.
В пылу игры он выходит к сетке. В его голосе появляются успокоительные нотки.
- Поймите, в любом подобном случае, где возможно хотя бы малейшее сомнение относительно обстоятельств несчастного случая, полиция и мы заинтересованы в самом серьезном расследовании. Мы обследуем все. И мы находим все. В случае нападения совершенно невозможно не оставить следов. Остаются отпечатки пальцев, порвана одежда, ребенок защищается, и под ногти ему попадают клетки кожи. Ничего этого не было. Ничего.
Это был сетбол и матчбол. Я поднимаюсь, надеваю перчатки. Он откидывается назад.
- Мы, разумеется, изучаем полицейский протокол, - говорит он. - По следам было видно, что, когда это произошло, он был на крыше один.
Я проделываю длинный путь, выхожу на середину комнаты и здесь оглядываюсь на него. Я что-то нащупала, не знаю точно что. Но он уже снова на верблюде.
- Звоните, если будут какие-нибудь вопросы, фру.
Проходит минута, прежде чем голова у меня перестает кружиться.
- У всех нас, - говорю я, - есть свои фобии. Есть что-то, чего мы очень боимся. У меня есть свои. У вас наверняка, когда вы снимаете свой пуленепробиваемый халат, тоже появляются свои страхи. Знаете, чего боялся Исайя? Высоты. Он взбегал на второй этаж. Но дальше он полз, закрыв глаза и цепляясь за перила. Представьте себе, каждый день, по лестнице, на лбу выступает пот, колени трясутся, пять минут уходит на то, чтобы подняться со второго на четвертый этаж. Его мать просила о том, чтобы им дали квартиру на первом этаже, еще до того, как они переехали. Но вы же знаете - если ты гренландец и живешь на пособие…
Проходит некоторое время, прежде чем он отвечает.
- И тем не менее он был на крыше.
- Да, - говорю я, - был. Но, видите ли, вы могли бы явиться с домкратом, вы могли бы пригнать плавучий кран "Геркулес", но и на метр не затащили бы его на леса. Вопрос, на который я не могу ответить, который не дает мне спать по ночам, это - что же его туда привело?
Снова перед моими глазами возникает его маленькая фигурка, такой, какой я ее видела в морге. Я не удостаиваю Лойена взглядом. Я просто ухожу.
5
Юлиана Кристиансен, мать Исайи, представляет собой живую иллюстрацию терапевтического эффекта, который оказывает алкоголь. Когда она находится в трезвом состоянии, она холодна, замкнута и неразговорчива. Когда пьяна, она безумно весела и готова танцевать.
Так как утром она приняла антабус, а теперь после возвращения из больницы выпила, что называется, "поверх таблетки", то, естественно, это замечательное преображение несколько затуманено общим отравлением организма. Но тем не менее ей значительно лучше.
- Смилла, - говорит она. - Я тебя люблю.
Говорят, что в Гренландии много пьют. Это из ряда вон выходящее преуменьшение. В Гренландии чудовищно много пьют. Именно этим объясняется мое отношение к алкоголю. Когда у меня появляется желание выпить чего-нибудь покрепче, чем чай из трав, я всегда вспоминаю о том, что предшествовало введению добровольного ограничения на спиртные напитки в Туле.
Я бывала в квартире Юлианы и раньше, но мы всегда сидели на кухне и пили кофе. Необходимо уважать границы, в которых существует человек. Особенно когда вся его жизнь и так обнажена, как открытая рана. Но в настоящий момент мною движет неотвязное чувство, будто передо мной стоит какая-то задача, сознание того, что кто-то что-то упустил.
Поэтому я исследую все вокруг, а Юлиана нисколько не возражает. Во-первых, у нее есть яблочное вино из магазина "Ирма", во-вторых, она так долго существовала на разные пособия под электронным микроскопом государства, что уже перестала думать, будто у человека могут быть какие-то тайны.
Квартира насыщена тем домашним уютом, который появляется, когда по лакированным полам уже достаточно походили в сапогах с деревянными каблуками и уже забыли достаточно сигарет на столе, а на диване уже не раз засыпали в пьяном виде, и единственное, что является новым и хорошо работает, - это телевизор, большой и черный, как концертный рояль.
Здесь на одну комнату больше, чем в моей квартире, - это комната Исайи. Кровать, низенький стол и шкаф. На полу картонная коробка. На столе - две палки, бита для игры в классы, какое-то приспособление с присоской, игрушечный автомобильчик. Все блеклое, как морские камешки в ящике стола.
В шкафу плащ, резиновые сапоги, сабо, свитера, нижнее белье, носки, все навалено в полном беспорядке. Я засовываю руку под ворох одежды, провожу рукой сверху по шкафу. Там нет ничего, кроме прошлогодней пыли.
На кровати в прозрачном полиэтиленовом пакете лежат его вещи, полученные из больницы. Непромокаемые брюки, кеды, джемпер, белье, носки. В кармане белый мягкий камешек, которым он рисовал как мелком.
Юлиана стоит в дверях и плачет.
- Я выбросила только памперсы.
Раз в месяц, когда у Исайи усиливалась боязнь высоты, он в течение нескольких дней пользовался памперсами. Однажды я сама ему их покупала.
- Где его нож?
Она не знает.
На подоконнике стоит модель судна, резко выделяющаяся своим дорогим видом в невзрачной комнате. На подставке написано: "Теплоход "Йоханнес Томсен" Криолитового общества "Дания"".
Никогда прежде я не пыталась понять, как ей удавалось держаться на плаву.
Я обнимаю ее за плечи.
- Юлиана, - говорю я. - Не могла бы ты показать мне свои бумаги.