Фрекен Смилла и её чувство снега (с картами 470x600) - Питер Хег 2 стр.


- Salluvutit, врешь, - говорит он, когда я прохожу мимо.

В эту минуту я замечаю в нем две особенности, которые каким-то образом объединяют нас с ним. Я вижу, что он одинок. Как изгнанник, который всегда будет одинок. И я вижу, что он не боится одиночества.

- Что это за книга? - кричит он мне вслед.

- "Начала" Эвклида, - говорю я и захлопываю дверь.

Так и вышло - мы выбрали Эвклидовы "Начала".

Именно эту книгу я достаю в тот вечер, когда раздается звонок, а за дверью стоит он, по-прежнему в одних трусах, глядя на меня в упор, и я отступаю в сторону, а он входит в дом и в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда, вот тогда я снимаю с полки именно Эвклидовы "Начала". Как будто для того, чтобы прогнать его. Как будто для того, чтобы сразу же показать, что у меня нет книг, которые могут интересовать ребенка, что мы с ним не можем встретиться над книгой и вообще не можем встречаться. Как будто чтобы чего-то избежать.

Мы садимся на диван. Он сидит, скрестив ноги, на самом краю, как сидели дети в Туле, у залива Инглфилд, на краю саней, которые летом в палатке превращаются в скамейку.

- "Точка - это то, что нельзя разделить. Линия - это длина без ширины".

Эта книга становится той книгой, которую он никогда не комментирует и к которой мы всегда будем возвращаться. Бывает, что я пытаюсь читать ему другие. Однажды я взяла в библиотеке книгу комиксов "Толстяк Расмус на льду". С невозмутимым спокойствием он слушает, как я описываю ему первые картинки. Потом он показывает пальцем на Расмуса.

- Это вкусно? - спрашивает он.

- "Полукруг - это фигура, которая ограничена диаметром и отсеченной диаметром полуокружностью".

В этот первый августовский вечер чтение для меня проходит три стадии.

Сначала я просто чувствую раздражение из-за всей неловкости ситуации. Потом возникает настроение, которое у меня всегда появляется, стоит мне только подумать об этой книге, - торжественность. Сознание того, что это - основа, предел. Что, если двигаться назад, мимо Лобачевского и Ньютона, все дальше и дальше, придешь наконец к Эвклиду.

- "На большем из двух неравных отрезков…"

В какой-то момент я перестаю осознавать, что я читаю. В какой-то момент есть только звук моего голоса в комнате и свет заката с Сюдхаун. А потом даже и голос пропадает, есть только мальчик и я. В какой-то момент я перестаю читать. И мы просто сидим и смотрим прямо перед собой, как будто мне пятнадцать, а ему шестнадцать и мы дошли до the point of no return. Потом он в какой-то момент тихо встает и уходит. Я смотрю на закат, который в это время года длится три часа. Как будто солнце в последнюю минуту перед заходом все-таки нашло в этом мире какие-то достоинства и из-за этого теперь не хочет уходить.

Конечно же, Эвклид его не отпугнул. Конечно же, было неважно, что я читаю. С таким же успехом я могла читать вслух телефонную книгу. Или книгу Льюиса и Каррисы "Определение и классификация льда". Он бы все равно приходил и сидел со мной на диване.

Бывало, что он приходил каждый день. А иногда я могла за две недели только раз увидеть его издалека. Но если он приходил, то это обычно бывало, когда начинало темнеть, когда день заканчивался и Юлиана уже была в бесчувственном состоянии.

Иногда я отводила его в ванную. Он не любил горячую воду. Но холодной его было не отмыть. Я ставила его в ванну и открывала душ. Он не противился. Он давно научился мириться с превратностями судьбы. Но ни на секунду не отводил своего укоризненного взгляда от моего лица.

4

В моей жизни было множество интернатов. Обычно я стараюсь вытеснять это из памяти, и на протяжении длительных отрезков времени мне это удается. Отдельному воспоминанию случается пробиться только в виде мимолетной картины. Как, например, совершенно особому воспоминанию об общей спальне. В Стинхойе под Хумлебеком у нас были общие спальни. Одна спальня для девочек, одна для мальчиков. По ночам открывали окна. А одеяла у нас были слишком тонкими.

В морге копенгагенского амта, в подвале здания Института судебной медицины Государственной больницы, спят в общих спальнях своим последним, ледяным сном охлажденные почти до нуля мертвецы.

Повсюду чистота, современные четкие линии. Даже в смотровой, покрашенной как гостиная, где расставлено несколько торшеров и одинокое зеленое растение в горшке пытается поднять настроение.

Исайя накрыт белой простыней. На нее кто-то положил маленький букетик цветов, словно для того, чтобы растение в горшке не чувствовало себя одиноко. Он закрыт с головы до ног, но его можно узнать по маленькому телу и большой голове. В Гренландии французские антропологи столкнулись с серьезной проблемой. Они разрабатывали теорию, что существует прямая связь между величиной черепа и интеллектом человека. У гренландцев, которых они считали переходной формой от обезьяны к человеку, оказался самый большой череп.

Человек в белом халате откидывает простыню. На теле нет никаких повреждений, кажется, будто из него очень осторожно выпустили кровь и цвет, а потом уложили спать.

Юлиана стоит рядом со мной. Вся в черном, трезвая уже второй день подряд.

Когда мы идем по коридору, белый халат идет с нами.

- Вы родственница? - высказывает он предположение. - Сестра?

Он не выше меня ростом, но коренаст и похож на приготовившегося к нападению барана.

- Врач, - говорит он. Он показывает на карман халата и обнаруживает, что там отсутствует карточка с его именем и фамилией.

- Черт побери, - говорит он.

Я иду дальше по коридору. Он идет прямо за мной.

- У меня самого есть дети, - говорит он. - Вы не знаете, его нашел врач?

- Механик, - говорю я.

Он едет вместе с нами в лифте. Неожиданно у меня появляется желание узнать, кто из них касался Исайи.

- Вы его обследовали?

Он не отвечает. Возможно, он не расслышал. Он идет вразвалку впереди нас. У стеклянной двери он резким движением, словно эксгибиционист, распахивающий пальто, вытаскивает кусочек картона.

- Моя визитная карточка. Жан Пьер, как флейтист. Лагерманн, как сорт лакрицы.

Мы с Юлианой не сказали друг другу ни слова. Но когда она села в такси и я собираюсь захлопнуть за ней дверцу, она хватает меня за руку.

- Эта Смилла, - говорит она, как будто речь идет о ком-то отсутствующем, - замечательная женщина. На все сто процентов.

Машина трогается, и я распрямляюсь. Почти двенадцать часов. У меня назначена встреча.

"Гренландский государственный центр аутопсии" - написано на стеклянной двери, у которой оказываешься, пройдя по улице Фредерика V назад, мимо здания "Тейлум" и Института судебной медицины к новому крылу Государственной больницы и поднявшись на лифте на шестой, последний этаж, мимо этажей, обозначенных на панели лифта как "Гренландское медицинское общество", "Полярный центр", "Институт арктической медицины".

Сегодня утром я позвонила в полицию, и меня соединили с отделением "А", где к телефону позвали Ногтя.

- Вы можете посмотреть на него в морге, - говорит он.

- Я хочу также поговорить с врачом.

- Лойен, - говорит он. - Вы можете поговорить с Лойеном.

За стеклянной дверью короткий коридор, ведущий к табличке, на которой написано "Профессор" и маленькими буквами - "Й. Лойен". За табличкой дверь, а за дверью гардероб, за которым прохладный офис, где сидят два секретаря под огромными фотографиями, изображающими освещенные солнцем айсберги на фоне голубой воды, а за этим помещением уже собственно кабинет.

Здесь не стали делать теннисный корт. Но не потому, что не хватает места. А потому, что у Лойена наверняка есть парочка кортов за его домом в Хеллерупе и еще парочка на улице Клитвай в Скагене. И еще потому, что это нарушило бы глубокую торжественность помещения.

На полу - толстый ковер, вдоль двух стен - книги, из окон открывается вид на город и на Фэлледпаркен, в стене - сейф, картины в золотых рамах, микроскоп над столиком с подсветкой, стеклянный стенд с позолоченной маской, которая похожа на маску из египетского саркофага, две композиции из мягких диванов, две выключенные лампы, каждая на отдельной подставке, и все равно здесь достаточно места, чтобы устроить пробежку, если устанешь сидеть за письменным столом.

Письменный стол представляет собой большой эллипс из красного дерева. Поднявшись из-за стола, он направляется мне навстречу. Роста в нем метра два, ему около семидесяти, стройный, в белом халате, загорелый, как шейх из пустыни, и с тем любезным выражением лица, которое могло бы быть у человека, сидящего на верблюде и снисходительно поглядывающего на весь остальной мир, проползающий под ним по песку.

- Лойен.

Хотя он и не называет свое звание, оно тем не менее подразумевается. Его звание, а также то обстоятельство, о котором собеседнику не следует забывать, что он по меньшей мере на голову выше всего остального человечества, и в этом здании, на других этажах под ним, находится множество других врачей, которые не смогли стать профессорами, а над ним - только белый потолок, голубое небо и Господь Бог, а может быть, и того нет.

- Садитесь, фру.

Он излучает любезность и превосходство, и мне следовало бы чувствовать себя счастливой. Другие женщины до меня были счастливы, и многие еще будут счастливы, потому что разве в трудные минуты жизни может быть что-нибудь лучше, чем иметь возможность опереться на двухметровую блестящую медицинскую самоуверенность, да еще в такой располагающей обстановке.

На столе в рамке стоит фотография жены с эрдельтерьером и тремя взрослыми сыновьями, которые наверняка изучают медицину и у которых отличные оценки по всем предметам, включая клиническую сексологию.

Я никогда не считала, что я совершенна. А когда я сталкиваюсь с людьми, обладающими властью и пользующимися ею с видимым удовольствием, я вообще становлюсь другим, очень мелочным и злым человеком.

Но я этого не показываю. Я сажусь на краешек стула, кладу темные перчатки и шляпу с темной вуалью на край столешницы из красного дерева. Перед профессором Лойеном, как и много раз до этого, сидит скорбящая, вопрошающая, неуверенная в себе женщина в черном.

- Вы из Гренландии?

Благодаря своему профессиональному опыту он замечает это.

- Моя мать была из Туле. Это вы… обследовали Исайю?

Он утвердительно кивает.

- Я хотела бы узнать, отчего он умер.

Этот вопрос оказывается для него несколько неожиданным.

- От падения.

- Но что это значит, чисто физически?

Он задумывается на минуту, поскольку не привык формулировать совершенно очевидные вещи.

- Он упал с высоты седьмого этажа. Просто нарушается целостность организма.

- Но на его теле не было заметно никаких повреждений.

- Это бывает при падении, моя дорогая фру. Но…

Я знаю, что он хочет сказать. "Это только пока не вскроешь. А когда вскроешь - сплошные осколки костей и внутренние кровоизлияния".

- Но это не так, - заканчивает он.

Он выпрямляется. У него есть другие дела. Беседа приближается к концу, так и не начавшись. Как и многие другие беседы до и после этой.

- На теле были следы насилия?

Я не удивила его. В его возрасте и при его роде деятельности трудно чему-нибудь удивиться.

- Никаких, - говорит он.

Я сижу, не говоря ни слова. Всегда интересно погрузить европейца в молчание. Для него это пустота, в которой напряжение нарастает, становясь невыносимым.

- Что навело вас на эту мысль?

Теперь он опустил "фру". Я не реагирую на вопрос.

- Как получилось, что эта организация с ее функциями не находится в Гренландии? - спрашиваю я.

- Институту всего три года. Раньше не существовало Гренландского центра аутопсии. Государственный прокурор в Готхопе, если возникала необходимость, обращался за помощью в Институт судебной медицины в Копенгагене. Эта организация возникла недавно и находится здесь временно. Все должно переехать в Готхоп в течение следующего года.

- А вы сами? - говорю я.

Он не привык, чтобы его допрашивали, еще минута - и он перестанет отвечать.

- Я возглавляю Институт арктической медицины. Но прежде я был судебным патологоанатомом. В период организации я исполняю обязанности руководителя Центра аутопсии.

- Вы проводите все судебно-медицинские вскрытия гренландцев?

Я ударила вслепую. Однако это, должно быть, трудный, резаный мяч, потому что он на секунду закрывает глаза.

- Нет, - говорит он, но теперь он произносит слова медленно, - я иногда помогаю Датскому центру аутопсии. Каждый год у них тысячи дел со всей страны.

Я думаю о Жане Пьере Лагерманне.

- Вы один проводили вскрытие?

- У нас действуют определенные правила, которым мы следуем, за исключением совершенно особых случаев. Присутствует один из врачей, которому помогает лаборант и иногда медсестра.

- Можно ли посмотреть заключение о вскрытии?

- Вы бы все равно его не поняли. А то, что вы смогли бы понять, вам было бы неприятно.

На мгновение он теряет контроль над собой. Но тут же берет себя в руки.

- Такие заключения передаются в полицию по их официальному запросу о результатах вскрытия. И полиция, между прочим, подписывая свидетельство о смерти, принимает решение, когда могут состояться похороны. Гласность во всех вопросах касается гражданских дел, а не уголовных.

В пылу игры он выходит к сетке. В его голосе появляются успокоительные нотки.

- Поймите, в любом подобном случае, где возможно хотя бы малейшее сомнение относительно обстоятельств несчастного случая, полиция и мы заинтересованы в самом серьезном расследовании. Мы обследуем все. И мы находим все. В случае нападения совершенно невозможно не оставить следов. Остаются отпечатки пальцев, порвана одежда, ребенок защищается, и под ногти ему попадают клетки кожи. Ничего этого не было. Ничего.

Это был сетбол и матчбол. Я поднимаюсь, надеваю перчатки. Он откидывается назад.

- Мы, разумеется, изучаем полицейский протокол, - говорит он. - По следам было видно, что, когда это произошло, он был на крыше один.

Я проделываю длинный путь, выхожу на середину комнаты и здесь оглядываюсь на него. Я что-то нащупала, не знаю точно что. Но он уже снова на верблюде.

- Звоните, если будут какие-нибудь вопросы, фру.

Проходит минута, прежде чем голова у меня перестает кружиться.

- У всех нас, - говорю я, - есть свои фобии. Есть что-то, чего мы очень боимся. У меня есть свои. У вас наверняка, когда вы снимаете свой пуленепробиваемый халат, тоже появляются свои страхи. Знаете, чего боялся Исайя? Высоты. Он взбегал на второй этаж. Но дальше он полз, закрыв глаза и цепляясь за перила. Представьте себе, каждый день, по лестнице, на лбу выступает пот, колени трясутся, пять минут уходит на то, чтобы подняться со второго на четвертый этаж. Его мать просила о том, чтобы им дали квартиру на первом этаже, еще до того, как они переехали. Но вы же знаете - если ты гренландец и живешь на пособие…

Проходит некоторое время, прежде чем он отвечает.

- И тем не менее он был на крыше.

- Да, - говорю я, - был. Но, видите ли, вы могли бы явиться с домкратом, вы могли бы пригнать плавучий кран "Геркулес", но и на метр не затащили бы его на леса. Вопрос, на который я не могу ответить, который не дает мне спать по ночам, это - что же его туда привело?

Снова перед моими глазами возникает его маленькая фигурка, такой, какой я ее видела в морге. Я не удостаиваю Лойена взглядом. Я просто ухожу.

5

Юлиана Кристиансен, мать Исайи, представляет собой живую иллюстрацию терапевтического эффекта, который оказывает алкоголь. Когда она находится в трезвом состоянии, она холодна, замкнута и неразговорчива. Когда пьяна, она безумно весела и готова танцевать.

Так как утром она приняла антабус, а теперь после возвращения из больницы выпила, что называется, "поверх таблетки", то, естественно, это замечательное преображение несколько затуманено общим отравлением организма. Но тем не менее ей значительно лучше.

- Смилла, - говорит она. - Я тебя люблю.

Говорят, что в Гренландии много пьют. Это из ряда вон выходящее преуменьшение. В Гренландии чудовищно много пьют. Именно этим объясняется мое отношение к алкоголю. Когда у меня появляется желание выпить чего-нибудь покрепче, чем чай из трав, я всегда вспоминаю о том, что предшествовало введению добровольного ограничения на спиртные напитки в Туле.

Я бывала в квартире Юлианы и раньше, но мы всегда сидели на кухне и пили кофе. Необходимо уважать границы, в которых существует человек. Особенно когда вся его жизнь и так обнажена, как открытая рана. Но в настоящий момент мною движет неотвязное чувство, будто передо мной стоит какая-то задача, сознание того, что кто-то что-то упустил.

Поэтому я исследую все вокруг, а Юлиана нисколько не возражает. Во-первых, у нее есть яблочное вино из магазина "Ирма", во-вторых, она так долго существовала на разные пособия под электронным микроскопом государства, что уже перестала думать, будто у человека могут быть какие-то тайны.

Квартира насыщена тем домашним уютом, который появляется, когда по лакированным полам уже достаточно походили в сапогах с деревянными каблуками и уже забыли достаточно сигарет на столе, а на диване уже не раз засыпали в пьяном виде, и единственное, что является новым и хорошо работает, - это телевизор, большой и черный, как концертный рояль.

Здесь на одну комнату больше, чем в моей квартире, - это комната Исайи. Кровать, низенький стол и шкаф. На полу картонная коробка. На столе - две палки, бита для игры в классы, какое-то приспособление с присоской, игрушечный автомобильчик. Все блеклое, как морские камешки в ящике стола.

В шкафу плащ, резиновые сапоги, сабо, свитера, нижнее белье, носки, все навалено в полном беспорядке. Я засовываю руку под ворох одежды, провожу рукой сверху по шкафу. Там нет ничего, кроме прошлогодней пыли.

На кровати в прозрачном полиэтиленовом пакете лежат его вещи, полученные из больницы. Непромокаемые брюки, кеды, джемпер, белье, носки. В кармане белый мягкий камешек, которым он рисовал как мелком.

Юлиана стоит в дверях и плачет.

- Я выбросила только памперсы.

Раз в месяц, когда у Исайи усиливалась боязнь высоты, он в течение нескольких дней пользовался памперсами. Однажды я сама ему их покупала.

- Где его нож?

Она не знает.

На подоконнике стоит модель судна, резко выделяющаяся своим дорогим видом в невзрачной комнате. На подставке написано: "Теплоход "Йоханнес Томсен" Криолитового общества "Дания"".

Никогда прежде я не пыталась понять, как ей удавалось держаться на плаву.

Я обнимаю ее за плечи.

- Юлиана, - говорю я. - Не могла бы ты показать мне свои бумаги.

Назад Дальше