В аптеке, прямо на прилавке, в 25-литровой бутыли из-под соляной кислоты, плавали и ползали пиявки.
- Я больше не могу вообще, - сказала Машка.
- Покупайте пиявок, девочки, - ответила аптекарша, - от всего помогает.
Мы купили трех.
ЗАМЕЧАНИЯ ПО РАБОТЕ
Пиявки были худыми и отказывались от мороженой говядины. На ледоколе Машка вынула их из банки и, прежде чем поселить в 25-литровую бутыль, посадила на руку чуть выше локтя. Пиявки тут же указали Машке на общеобразовательный пробел, изумив ее своим хитрым устройством: оказалось, что рот у них не только где голова, но и где жопа тоже. Машка указательным пальцем в фиолетовом маникюре гладила пиявок по мягоньким черным спинкам и уговаривала их отцепиться, потому что уже полпятого, а ужин на стоянке в пять и ей пора. Но оторвать их не было никакой возможности - они только вытягивались нитками, вцепившись в руку всеми ртами и жопами. Тогда она надела поверх пиявок блузку и пошла накрывать столы в кают-компании.
Кают-компания - это на пароходе вроде ресторана. В отличие от столовой команды, которая просто столовка. Несмотря на то, что и там, и там дают одинаковую еду без всякого права выбора, в столовой команды питается местный пролетариат - матросы, мотористы и начальник матросов боцман, а в кают-компании ест пищу белая офицерская кость: механики, штурмана, радист и, конечно, капитан. Чтобы хоть как-то унизить пролетариата, ему на столы кладут один нож на всех, в то время как в кают-компании ножики лежат справа от каждой тарелки. Еще одним знаком кастового отличия является толщина стаканов: тонкие круглые - в кают-компании, а толстые граненые - в столовой команды. Кроме того, в кают-компании стелют льняные скатерти (в столовой команды на столах лежат клеенки). Все это я рассказываю здесь к тому, чтобы сухопутный читатель представил себе суть работы судовой буфетчицы, прояснив для себя, что это вовсе не тетка, торгующая консервами и печеньем, а просто официантка в кают-компании, обремененная дополнительными обязанностями уборщицы. Дневальная - это уборщица с дополнительными обязанностями официантки в столовой команды, ей легче мыть посуду, потому что граненые стаканы не трескаются в горячей воде, и проще накрывать на столы, потому что второе там ставится сразу оптом. Буфетчице же приходится высматривать, кто слопал суп, чтоб мгновенно принести горячие макароны и забрать пустую тарелку из-под первого. Для буфетчицы считается большим косяком, если кто-то из клиентов ждет второго больше минуты. Особенно если этот "кто-то" - капитан.
Машка ни разу не проворонила момента, когда капитан отодвинет от себя суповую тарелку. Несколько раз она даже пыталась забрать у него недоеденный борщ, за которым мастер инстинктивно тянулся руками и всегда получал его назад, хотя есть уже не мог: отправит в рот еще пару ложек, и все: "спасибо, Маша, можете забирать". В этот раз Машка тоже опередила события, но капитану стало жаль раньше времени расставаться с супом - на редкость вкусный суп получился у повара в тот день - и мастер еще с минуту делал вид, что не замечает стоящую над его душой буфетчицу. Машка же держала тарелку с горячими пюре и котлетой и секла, когда капитан освободится от еды. На давно отодвинувших свои тарелки третьего механика и второго помощников она не обращала внимания: к ним надо было стол обходить вокруг. Но именно этот факт игнорирования штурманов сыграл против нее, изобразив ситуацию в таком свете, что, дескать, она заранее спланировала все произошедшее в кают-компании.
Капитан и одна из пиявок доели свои порции одновременно. Капитан выскреб последнюю каплю супа и откинулся на спинку стула, а Машка, выдернув пустую тарелку и заменив ее полной, не успела убрать руку, когда почувствовала у себя в рукаве щекотку.
Пиявка отвалилась от Машки и скатилась в капитанскую тарелку с горячей пюрешкой, где, немного покорчившись, скукожилась и затихла. "Огого", - сказал востроглазый второй помощник, который сидел ближе всех. Его никто не понял, так как мало кто видел начало, зато все были увлечены дальнейшими, совершенно второстепенными событиями: спасая животину, Машка с криком "это просто у меня пиявка" запустила пальцы в капитанскую снедь и извлекла оттуда странную обвисшую дрянь, с которой капало. Штук пять свидетелей ЧП наскоро покинули кают-компанию вслед за капитаном, зажимающим челюсть обеими руками.
С точки зрения Машки, рассказывавшей потом всем желающим о своей полусбывшейся аквариумной мечте, наиболее пострадавшей в этой истории была пиявка, потом - она, Машка, понесшая моральную и материальную утрату, а уж капитан-то вообще не пострадал, и это его проблемы, что неделю после такого невинного происшествия он мог лишь пить воду, а от еды и даже худосочного судового компота его воротило.
Мастер же, как выяснилось позже, был уверен, что это вовсе не несчастный случай, а злоумышленная подляна, месть Дэбэ за сделанное накануне замечание. Вообще он с самого начала смотрел на нее подозрительно, еще с того самого случая, когда Дэбэ рассматривала льды и ей чуть не снесло башку, а его только чудо спасло от массы неприятностей. Но замечаний по работе буфетчице почти не делал, кроме одного раза, совсем недавно.
Как раз накануне, во время перехода на Магадан, куда ледокол шел бункероваться, Машка действительно учинила глупость - выбросила шифровки и прочий секретный мусор из капитанской корзины не в контейнер на корме, где все это дело бесследно сгорало, а за борт с надстройки. Среди секретного мусора оказались черновики капитанских мемуаров: мастер, как стало известно после этого случая всему экипажу, тайно писал героическую прозу о буднях ледокольного капитана, в чем признаваться не хотел, поэтому свалил все на шифровки.
Чтобы не идти на корму, у Машки имелись четыре уважительные причины:
1) шел дождь со снегом;
2) дул ветер;
3) море было неприятного черного цвета;
4) идти на корму было стремно.
Но я-то верю, что Машка отнюдь не сразу перевернула служебную помойку капитана за борт. Она, девушка сообразительная, сначала экспериментально скомкала верхнюю радиограмму и выбросила комок в непогоду, проверяя направление ветра. Комок был подхвачен стихией и унесен черт знает как далеко от борта - если б человек, то и не спасли бы. Только после этого Машка накренила всю мусорку, но тут ветру что-то взбрело, он двинул как-то снизу и анфас, надул корзину что твой Брюс - грелку, и корзина вылетела из рук буфетчицы прямо в море, где и затонула. А значительная часть белоснежных капитанских секретов разлетелась по всему ледоколу, и Машка еще полчаса ползала по мокрой качающейся палубе, отклеивая голубей от старпомовских иллюминаторов, от дверей вертолетного ангара, от шлюпочных лебедок и прочей железной дряни, которой полно на любом судне, не говоря уже о ледоколе, который очень большой и вместительный, хоть и "полупроводник".
Все, что нашла, Машка смяла и выкинула в море, но часть бумажек долетела до верхней, навигационной палубы, поприклеившись к радарам и к лобовым иллюминаторам моста, где в тот момент находился капитан, пережидавший уборку своей каюты. Когда продрогшая как цуцик Машка вернулась за пылесосом, мастер уже был в каюте и ждал.
- Ты куда мусор выбросила? - спросил он добрым голосом.
- А че? - призналась Машка.
- Лодырина ты хуева, мать твою, - сделал он замечание и почти ничего не добавил, кроме, разве, того, что "таких дебильных буфетчиц у него ни в жизнь не было".
Машка не была дебильной. Она школу закончила почти с серебряной медалью. Стихи, опять же, писала. Поэтому на "дебильную буфетчицу" обиделась смертельно.
- Сам дебильный, - сказала она, и уже умирая от ужаса, добавила: - Щас как вон двину пылесосом, - а потом, набрав воздуха, вспомнила вслух самое новое в своем лексиконе слово: - Пидорас.
- Что-о-о?! - недоверчиво переспросил капитан. Машка заворожено смотрела в его дрыгающиеся зрачки. "Все", - подумала она.
В подобные моменты каждый из нас балдеет от гибельного кайфа обреченности, который распирает диафрагму и требует всыпать бертолетовой соли в и без того катастрофичную ситуацию.
- Че слышал, говнюк поносный, - сказала Машка и, поджимая задницу, направилась к выходу, ведя пылесос за хобот и стараясь не ускорять шаг в ожидании от капитанской ноги неминучего, как минимум, поджопника.
Но расправы не случилось. И, что самое интересное, после ее ухода мастер, постояв столбом в полнейшем параличе мозга, опустился на привинченный к палубе кофейный столик и, вспоминая белую от ужаса физиономию Дэбэ, принялся ржать, восклицая между приступами неожиданного даже для него самою юмора: "Ну ни хера себе! Ха-ха-ха!!! Ой!! Ну ни хера себе! Пидорааааас! Ха-ха-ха! Нет, ну ни хера себе!". Свидетелем этого монолога стал второй радист, притащивший мастеру факсимильную карту погоды и застрявший в открытых дверях при виде неординарного зрелища.
Действительно: все-таки смеющийся и матерящийся индивидуум более привычен глазу в компании хотя бы еще одного индивидуума, который бы, например, рассказывал тому, первому, что-то смешное; или хотя бы, например, в компании книжки, из которой индивидуум извлекал бы себе повод для смеха и восклицаний, подобных вышеуказанным. Но, кроме мастера, в каюте никого больше не было, а вел он себя так, как будто сидел в целой шобле шутников-юмористов, рассказывающих ему забавные случаи из жизни. Радист тихо постоял и ушел на два шага за угол, никем не замеченный, и только после этого, кашляя как старый бич, появился вновь, еще из-за угла начав орать: "разрешите?" и шуршать факсимильной картой погоды.
В общем, с пиявкой получилось вдвойне обидно: во-первых, мастер к тому моменту окончательно склонился перед высоким самосознанием буфетчицы и признал свою неправоту: все-таки девка - не матрос первого класса, ее и вправду никто не обязывал шляться на переходе, в дождь и ветер, на корму (хотя что тут такого), так что, стало быть, с лодыриной он зря. Во-вторых, хотя это продолжение "во-первых", капитан искал случая, чтобы извиниться. Но, как и любой мужественный человек, он был малодушен в мелочах, и случай никак не находился.
А уж после подброшенной в его тарелку пиявки и думать было глупо об извинениях. Тем более, капитан, обычно брезговавший пить из стакана, на котором видел на просвет отпечатки пальцев, действительно не мог жрать без малого семь дней. В этот период график его настроений менялся как атмосферное давление во время циклона: первые два дня он пребывал в глобальной мизантропии, пугая своей злобной рожей вахтенных штурманов и матросов, когда поднимался на мост, еще три дня не мог видеть только буфетчицу, на шестой день он, озверев от голода, уже забыл о людях и ненавидел лишь окружающие его неодушевленные предметы, а на седьмой утих, сделавшись слабым, добрым и улыбчивым.
Машка тоже уже хотела извиниться: про то, что пиявка упала в тарелку капитану сама, знал уже весь экипаж, но капитан мог быть не в курсе. А "дебильную буфетчицу" она ему уже и так простила.
Но как раз к концу седьмого дня капитан обожрался вареных с укропом палтусовых голов и слег с температурой по причине белкового отравления, как слег бы любой неопытный человек, выходящий из голодания без вспомогательного этапа протертых вареных злаков. Вообще-то сказать, что он слег, было бы неправильно, потому что основное время капитан проводил на своем персональном унитазе, выдавливая из себя каплю за каплей и тоскливо думая температурными мозгами, что вот так вот, каплями, из него сейчас вытекает жизнь. "Поносный говнюк, - вспоминал он почти без всяких эмоций, - и это совершенно справедливо".
Тут ледокол пришел в Анадырь, а экипажу выдали зарплату. Машка сходила в местный универмаг и неожиданно для себя купила там портативную печатную машинку "Ортекс" за 350 рублей. Дело в том, что денег у Машки появилось много, аж две арктические зарплаты, а это больше тыщи, и все равно надо было что-то на них покупать. С удивлением неся печатную машинку на ледокол, Машка решила, что машинка нужна ей для стихов и красоты.
Дня три Машка все свободное от работы и Анадыря время осваивала шрифт. Как раз к тому моменту, когда шрифт был почти освоен, буфетчицу посетила муза, вдохновившая ее на создание философско-поэтического произведения под названием
ОДА ГОВНУ
Говно! Вонючее созданье!
Хочу в стихах тебя воспеть
(однако надо бы успеть,
пока такое есть желанье).
Красиво ль ты?
Боюсь, что нет.
Хотя на ложе унитаза
Тебя, конечно, видно сразу -
Каким бы тусклым ни был свет.
Тебя встречаешь повсеместно.
Хотя бы даже и в лесу -
Идешь, любуясь на росу,
И настроение прелестно,
Но, наклонившись за грибом,
Тебя находишь под кустом.
То ты в подъезде,
То - в лифте, а то -
Короче, ты везде.
Каким ты только ни бываешь:
То вдруг колбаской замираешь,
То круглым катышем лежишь,
То, жижей вязкою скучая,
Подстерегаешь пеший люд -
Идут, тебя не замечая,
А ты, конечно, тут как тут.
Ты по характеру несносно:
То мучаешь людей поносом,
То, атомы свои скрепя,
Наружу лезешь, разодрав
Владельцу задницу до шеи.
Как ты противно, в самом деле!
Все это поняли давно:
Говно - оно и есть говно.
И только я, свой лоб нахмуря
И тиху нежность затая,
Скажу: говно! Тебя люблю я.
С тобой, мы кажется, родня.
Машка выдернула бумагу из-под каретки "Ортекса", прочитала оду и осталась ею очень довольна. Потом вдруг (это был единственный поступок, который она так и не смогла объяснить. Не считать же, в самом деле, за объяснение то, что она потом говорила. А несла она что-то совершенно кретинское, дескать, все хорошие стихотворения кому-то посвящены: про кружку - няне, про любовь - Анне Павловне Керн, так почему же это должно оставаться сиротой) снова заправила лист, прогнала его в начало и напечатала большими буквами:
"ПОСВЯЩАЕТСЯ
КАПИТАНУ Л/К "ВЛАДИВОСТОК"
ПАНЕНКОВУ Л.П.".
А потом, полюбовавшись на красиво, без помарок, отпечатанный листок, встала, оделась и пошла на палубу кормить булкой глупых и крикливых арктических чаек.
СИЛА ИСКУССТВА
К середине июля мы научились бороться с полярным днем, который лез в иллюминаторы, в любое врем суток дразнясь одинаковым солнцем в одной и той же точке неба. Спать нельзя, если не опустить чугунные иллюминаторные заглушки, но жить с задраенными иллюминаторами невозможно, так что мы приноровилась игнорировать солнце так же, как солнце игнорировало нас.
Перед тем, как произошла эта искусствоведческая история, ледокол за ненадобностью отстаивался не то в Уреликах, не то в Сирениках, запомнившихся только тем, что на борту постоянно и во множестве пребывали чукчанки, использовавшие навигационную оказию в целях улучшения породы своего потомства. Экипаж совокуплялся сперва охотно, затем - по инерции, а потом уже с ненавистью, но делать было нечего: чукчанки отказывались уходить с судна. В таких случаях пароходы отгоняют на рейд, но по паковому льду к ним быстро протаптывается довольно широкая тропа.
Было скучно. От нечего делать мы с толстым флегмой-доктором, не принимавшим участия в осеменении Чукотского побережья, занялись судовой библиотекой. У доктора была струбцина скобообразная - совершенно незаменимая вещь в десятимесячном рейсе. С ее помощью мы переплели с ним пару сотен выдернутых из Новых миров и Зарубежных литератур рассказов, повестей и даже романов, показавшихся нам достойными струбцины. Среди изданных нами книг кстати обнаружились "Челюсти", а в самом дальнем углу под стеллажом, откуда мы выгребали пачки журналов - рулон с Джокондами.
- Страхолюдина, прости меня Господи, - сказал док, развернув один плакат, - морда какая желтая.
- И ухмыляется, - поддакнула я.
В кандейке, отведенной под библиотеку, было темновато, и шедевр советской полиграфии выглядел довольно мрачно. Доктор свернул Джоконд обратно в трубу и положил их на стол, заваленный журналами, откуда труба с грохотом скатилась на палубу и развернулась, открыв миру, то есть нам, лимонного цвета руки верхней Моны Лизы.
- Сдохла, - сказал доктор.
В тот же день "Челюсти" пошли по девкам, а Джоконд я самолично вынесла на корму и положила в мусорку, стараясь не смотреть вовнутрь свернутой трубы.
Мало-помалу в вертолетном ангаре стали возобновляться бадминтон с волейболом, а по вечерам - посиделки в дружественных каютах с обязательной "тыщей" под кофе. Жизнь, как говорится, налаживалась. И, несмотря на тропинку с берега, протоптанную к ледоколу, прежнего буйного безумства уже не было. Зато возникло безумство тихое.
Однажды в пять часов десять минут утра, еще толком не проснувшись, протирая на ходу глаза, буфетчица Машка зашла в девчачий туалет, щелкнула выключателем и в полумраке слабенькой лампочки увидела незнакомое женское лицо. Глаза, зависшие метра на полтора выше унитаза, смотрели на Машку с презрительной ненавистью. Даже не сумев с перепугу заорать, она выскочила вон, чуть не зашибив дверью проходившего мимо третьего механика.
- Ты чего? - вытаращился тот, потирая плечо.
- Не знаю. Там что-то... не знаю. Глаза какие-то.
Механик хмыкнул, отодвинул Машку от двери, зашел в туалетный предбанник-умывалку, открыл дверь в гальюн и отпрянул.
- Ёпаный, - сказал он, заглянул еще раз и тут же принялся ржать, тыча пальцем.
Машка осторожно высунулась из-за его плеча. На стене над унитазом висел большой плакат с репродукцией Моны Лизы. В тусклом освещении уборной и непривычном для себя сантехническом антураже она усмехалась не столько таинственно, сколько злобно.
- Ф-фффф, - сказала Машка.
Плакат она аккуратно отклеила, свернула в трубу и положила на умывальник в предбаннике. Выходя из туалета, Машка заметила, что к трубе кто-то уже приделал ноги.
День прошел как обычно, а следующим утром Машка снова встретилась в туалете с Джокондой и снова с перепугу выскочила вон. Трусливо потоптавшись за дверью, она все-таки вернулась в туалет, чтобы отклеить эту тварь со стены и выкинуть ее к чертовой матери. Мона Лиза отнюдь не стала выглядеть добрее с их первой встречи: казалось, ее ухмылка вот-вот обнажит неестественно длинные верхние клыки. Стараясь не пересекаться с визави взглядом, Машка отлепила от кафеля синюю изоленту, и Мона Лиза, скрутившись в рулон, рухнула ей на руки. Навязчивый шедевр Машка распрямила, сложила вчетверо и запихала в мусорку, придавив ногой.
После завтрака у буфетчицы есть короткий тайм-брэйк. Машка обычно использовала его на перекур и переодевание. Так и в тот раз. Она неслась в каюту, на бегу развязывая свой официантский фартук. Пробегая уже нижней палубой, она услышала щелчок принудиловки. Текст же объявления остался за кадром: сломанный мотористами динамик трансляции в нашем отсеке выдал что-то совершенно невнятное, что требовалось уточнить. Могло быть важное. Поэтому Машка, не заходя к себе, стукнула в соседскую дверь и ввалилась в каюту уборщицы Ленки Худой.
На ледоколе было три Ленки - Шорина-пекариха, уборщица Горленко - и ее коллега, уборщица Князева, которую по понятной без расшифровки причине все звали Худая. Еще она была самая тихая, общалась мало с кем, а ко мне и к Машке относилась хорошо, хотя никогда не принимала участия в наших посиделках, да и в бадмик тоже не играла.