На самом деле я этого не думала и сказала так просто, для поддержания разговора, но, закрыв рот, тотчас почувствовала, что реплика моя прозвучала по-детски.
- Интересно! - Он усмехнулся. - Я тоже так думал. Конечно, когда ты на третьем курсе, да еще отличник, аспирантура кажется чем-то очень заманчивым. Потом тебе самому предлагают стать аспирантом, дают тебе стипендию, ну ты и идешь в аспирантуру и думаешь: "Теперь я наконец познаю истину в последней инстанции". Но только ничего ты не познаешь, ровным счетом ничего, и начинаешь тонуть во всяких мелочах и подробностях, и становится все скучнее и скучнее, и наконец ты погрязаешь в кавычках и перекрестных ссылках и начинаешь понимать, что аспирантура - то же болото, засосало и уже не выбраться, и только спрашиваешь себя: зачем я вообще сюда полез? Если бы мы жили в Штатах, я мог бы сказать, что таким образом уклоняюсь от призыва; а здесь, в Канаде, нет я такого оправдания. Тем более что по нашим темам работает масса исследователей, и все уже давным-давно выловлено и исследовано. Плещешься на дне пустой бочки, как все аспиранты; по девять лет люди сидят в университетах, пережевывают чужие рукописи, пытаясь найти что-нибудь новенькое, или корпят над академическим изданием приглашений к обеду и театральных билетов, сохранившихся в архиве Рескина, или пытаются выдавить последний прыщик смысла из какого-нибудь литературного ничтожества и шарлатана. Несчастный Фиш пишет сейчас диссертацию. Он хотел писать о символике детородных органов у Д. Г. Лоуренса, но ему сказали, что этим кто-то уже занимался. Теперь он разрабатывает какую-то невероятную теорию - чем дальше, тем невероятнее. - Он замолчал.
- Что же это за теория? - спросила я, надеясь заставить его продолжать.
- Сам не знаю. Когда он трезвый, из него слова не вытянешь, а когда напьется, его не остановишь, да только ничего нельзя понять. Потому он и рвет все время свои записи: перечитает и сам ничего понять не может.
- А ваша диссертация о чем? - спросила я, не в состоянии вообразить подходящую для него тему.
- Я еще не дошел до диссертации. И, может, никогда не дойду. Я стараюсь об этом не думать. Сейчас я должен написать реферат, который задолжал еще с позапрошлого года. Обычно я пишу по одному предложению в день. А в неудачные дни - меньше.
Машины переключились на сушильный цикл. Он угрюмо уставился на них.
- О чем же будет ваш реферат? - спросила я заинтригованно; интриговала меня, как я поняла, не его речь, а его богатая мимика. Но мне все же хотелось, чтобы он продолжал говорить.
- Да вам это неинтересно, - сказал он. - Порнография в эпоху прерафаэлитов. И еще я немного занимаюсь Бердсли.
- А! - сказала я, и некоторое время мы оба молча размышляли о возможной бесплодности таких занятий. - Наверное, - предположила я, - вам нужно было выбрать другую профессию. Может быть, вы с бо́льшим удовольствием занимались бы чем-нибудь другим.
Он снова усмехнулся, потом закашлялся.
- Надо бросать курить, - сказал он. - Чем-нибудь другим? Да чем же еще мне заниматься? Когда зайдешь так далеко, ни на что другое ты уже не способен. Мозги уже невозможно перестроить. Приобретаешь высокую квалификацию по узкой специальности - и куда идти с этой квалификацией? Только сумасшедший возьмет меня сейчас на какую-то другую работу. А я готов рыть канавы; но ведь если мне поручат рыть канавы, я стану разбирать на части канализационную систему, пытаясь выявить и расчленить хтонические символы - трубы, клапаны, клоачные акведуки… Нет, нет, придется мне всю жизнь надрываться в бумажных шахтах.
Мне нечего было ему посоветовать. Глядя на него, я попыталась представить его работающим в фирме вроде Сеймурского института - хотя бы наверху, в мозговом центре; но нет: он и туда не вписывался.
- Вы ведь не здешний? - спросила я наконец. Об аспирантуре, кажется, уже все было сказано.
- Ну, конечно, мы все не здешние. Видели вы хоть кого-нибудь, кто вырос в этом городе? Потому нам и пришлось снять эту квартиру; разумеется, она для нас слишком дорогая, но общежития для аспирантов нет. Если не считать этого нового заведения в британском стиле, с гербом и монастырской стеной. Но туда меня бы просто не пустили. Да и жить там не веселее, чем с Тревором. Тревор - из Монреаля, семья богатая, но после войны им пришлось пуститься в коммерцию. У них теперь фабрика кокосового печенья, но об этом не принято упоминать. Довольно глупо получается - вся квартира завалена кокосовым печеньем, и мы его едим, притворяясь, будто не знаем, откуда оно появляется. Я его не люблю. А Фиш - из Ванкувера и скучает по морю. Ходит тут на озеро и барахтается в грязной воде, среди плавающих корок от грейпфрутов: думает, крики чаек его утешат, но ничего не получается. И Фиш, и Тревор раньше говорили с акцентом, но сейчас по их речи не догадаешься, что они приезжие; когда повертишься в этой мозгорубке, по твоей речи уже ничего не определишь.
- А откуда вы приехали?
- Вы и названия такого не знаете, - ответил он. Машины остановились. Мы взяли тележки и перевезли белье в сушилки. Потом снова сели. Смотреть теперь было не на что; мы слушали, как гудят и похлопывают сушилки. Он снова закурил сигарету.
Какой-то старик в потрепанной одежде зашел в прачечную, увидел нас и вышел. Наверное, искал, где поспать.
- Пассивность, - сказал он наконец, - вот что нас губит. Чувствуешь, что тяжелеешь, тонешь в болоте; но так и стоишь на месте. На прошлой неделе я устроил пожар в квартире, отчасти намеренно, - захотелось посмотреть, что они станут делать. А может, мне захотелось посмотреть, что я стану делать. Интересно было хоть посмотреть на огонь и дым, - все-таки какая-то перемена. Но они просто погасили огонь, а потом стали бегать восьмерками по квартире, точно армадиллы, и говорить, что я болен, и зачем я это сделал, и, может быть, у меня перегружена психика и надо сходить к психотерапевту. Толку от этого не будет никакого. Я уже выучил все их приемы, и они на меня не действуют. Психотерапевт теперь ни в чем меня не убедит, я слишком много знаю, у меня иммунитет. Даже пожар ничего не изменил, только теперь каждый раз, как я поведу носом, Тревор визжит и подскакивает к потолку, а Фиш начинает листать свой старый учебник по психоанализу. Они думают, я сошел с ума. - Он бросил на пол окурок сигареты и раздавил его ногой. - А по-моему, это они сошли с ума, - добавил он.
- Может быть, - осторожно сказала я, - вам надо жить отдельно.
Он улыбнулся своей кривой улыбкой.
- Где? У меня и денег нет. Нет, я застрял. И потом, они обо мне заботятся. - Он склонился еще ниже и втянул голову в плечи.
Я смотрела на его профиль, на его худое лицо - выпирающая скула, запавший глаз - и удивлялась ему: вся эта болтовня о себе, все эти сомнительные признания… Я бы, наверное, так и не могла. Я бы просто не рискнула: сырое яйцо не должно покидать свою скорлупу. Не то оно растечется, превратится в бесформенную лужу. Но молодой человек, сидящий рядом со мной с новой сигаретой во рту, кажется, ничего подобного не опасался.
Меня теперь поражает странная отрешенность моего тогдашнего состояния. Нервное напряжение, которое владело мною днем, исчезло; я была спокойна, равнодушна, точно каменная луна, я чувствовала себя самоуверенной хозяйкой всей этой белой прачечной. Я могла бы без всяких колебаний обнять этого неловкого, скорчившегося мальчишку, утешить его, убаюкать. В нем было и что-то совсем не детское, что-то от преждевременно состарившегося человека, утешить которого уже невозможно. Я не забыла также о том, как он разыграл меня тогда с пивом, и понимала, что он мог выдумать все это от начала до конца. Возможно, он говорил искренне, но при этом сознательно стремился вызвать у меня материнскую реакцию, чтобы потом хитро усмехнуться в ответ на мой ласковый жест и еще глубже спрятаться в широкое горло свитера, словно в убежище, где его никто не найдет, никто не тронет.
Должно быть, природа наделила его фантастическим чутьем или каким-то дополнительным органом чувств вроде всевидящего глаза: он не оборачивался ко мне и не мог заметить выражение моего лица, но вдруг тихо и сухо проговорил:
- Вам, кажется, нравится моя болезненность. Я знаю, что она привлекательна. Я ее тщательно оттачиваю: все женщины любят слабых, это комплекс сестры милосердия. Однако умерьте свой аппетит, - добавил он, искоса и не без лукавства посмотрев на меня, - а то вы уже готовы меня съесть; я понимаю, голод - более глубокая эмоция, чем любовь, а первая сестра милосердия, Флоренс Найтингейл, была, между прочим, людоедкой.
Отрешенности моей как не бывало. У меня даже мурашки пошли по коже. Что я такого сделала? В чем меня обвиняли? Опять я "голая"?
Я не нашла, что ему ответить.
Сушилки остановились. Я встала.
- Спасибо за порошок, - сказала я со сдержанной вежливостью.
Он тоже поднялся. Снова мне показалось, что мое присутствие ему совершенно безразлично.
- Не за что, - сказал он.
Мы молча стояли рядом, вытаскивая белье из сушилок и засовывая его в сумки. Подняли сумки на плечо и одновременно пошли к выходу, - я на шаг впереди него. Я на секунду остановилась, но он не сделал попытки открыть дверь, и я сама ее открыла.
Выйдя на улицу, мы одновременно повернулись и чуть не столкнулись. С минуту мы нерешительно стояли, глядя друг на друга; начали что-то говорить, но ничего не сказали. Потом как будто кто-то потянул за веревочку: мы опустили сумки, одновременно шагнули друг к другу, и я вдруг обнаружила, что мы целуемся. До сих лор не знаю, кто из нас был инициатором этого поцелуя. Я чувствовала вкус сигареты на его губах, чувствовала его худобу и сухость его кожи, словно лицо, которого я касалась щекой, и тело, которое я обнимала, были сделаны из бумаги или пергамента, натянутого на проволочный каркас; но, кроме этих ощущений, я ничего не испытывала.
Внезапно мы оба опустили руки и каждый сделал шаг назад. Еще с минуту мы глядели друг на друга. Потом подхватили свои сумки, повернулись и разошлись в разные стороны. Все наши жесты были до нелепости похожи на резкие движения пластмассовых собачек с вклеенными в них магнитами, которые я когда-то выигрывала на вечеринках.
Совершенно не помню, как я ехала домой; помню только, что в автобусе я долго смотрела на плакат, изображавший медсестру в белом колпаке и белом платье. У нее был здоровый, самоуверенный вид, она держала в руке детский рожок и улыбалась. Надпись на плакате гласила: "Помоги жить еще одному человечку".
12
Ну вот, я дома.
Я сижу на кровати у себя в комнате, дверь закрыта, окно открыто. Сегодня День труда, выходной. Погода ясная, прохладная и солнечная, как вчера. Странно было утром вспомнить, что сегодня не надо идти на службу. Дороги на подъездах к городу, наверное, уже запружены машинами: люди спешат вернуться из-за города пораньше, пока еще нет пробок на каждой улице. К пяти часам движение замедлится, воздух будет дрожать над раскаленными крышами автомобилей, двигатели будут работать вхолостую, дети - ныть от скуки. Но на нашей улице все тихо, как обычно.
Эйнсли на кухне, я ее почти не видела сегодня. Слышу, как она ходит за дверью, беспрестанно напевая. Мне не хочется открывать дверь. Наши отношения изменились, и я еще не знаю, как именно, поэтому говорить с ней мне будет трудно.
Столько событий произошло за последние два дня, что пятница кажется уже далеким прошлым, и я перебираю все в памяти и вижу, что поступки мои на самом деле были более разумными, чем подсознательные мотивы, а у подсознания есть своя логика. Мои поступки сами по себе, может быть, и не очень соответствовали моему характеру, но результаты их как будто вполне соответствуют ему. Решение было несколько внезапным, но теперь, обдумав его, я понимаю, что сделала очень правильный шаг. Конечно, я со школьных лет знала, что рано или поздно выйду замуж и заведу детей, как все женщины. Или двоих, или четверых, потому что три - несчастливое число, а семьи, где только один ребенок, я не одобряю: такой ребенок всегда ужасно избалован. У меня никогда не было дурацких предубеждений против брака, как, например, у Эйнсли, которая в принципе против замужества. В реальной жизни никто не действует по принципам, все постепенно приспосабливаются. Как говорит Питер, нельзя же без конца болтаться одному. Одинокие люди с годами приобретают причуды, озлобляются или глупеют. Уж я-то навидалась таких у себя в конторе. И все же, хотя мысль о браке всегда присутствовала в глубине моего сознания, я никак не ожидала, что приду к нему так скоро и именно таким образом. Я, конечно, просто не хотела себе признаться, что очень привязалась к Питеру.
Нет никаких причин опасаться, что мой брак окажется похож на Кларин. Они с Джо слишком непрактичны, у них нет даже представления о том, что жизнь надо организовывать, семью надо сознательно строить. Тут многое зависит от элементарной привычки к порядку, от таких мелочей, как мебель, режим дня, поддержание чистоты в доме. Мы с Питером сумеем разумно построить свою жизнь. Хотя, конечно, нам еще многое предстоит обсудить. В сущности, Питер - отличный кандидат в мужья. Он красив, в делах его ждет успех, и притом Питер аккуратный, а это очень важно, когда собираешься жить с человеком всю жизнь.
Представляю себе, какие мины скорчат наши сотрудницы, когда узнают. Но пока еще нельзя им говорить; мне придется еще некоторое время поработать в Сеймурском институте. Пока Питер не кончит стажировку, нам не обойтись без моей зарплаты. Сначала, наверное, придется снимать квартиру, но потом мы купим дом и устроимся постоянно. Поддерживать чистоту в целом доме стоит немалого труда, но это труд, не потраченный впустую.
Хватит бездельничать и рассуждать - надо заняться чем-нибудь. Сначала надо переделать вопросник по пиву и написать отчет о пробных интервью, чтобы утром перепечатать все набело и сдать.
Потом, пожалуй, вымою голову. И устрою генеральную уборку. Надо разобрать ящики в комоде и выбросить всю дрянь, которая там накопилась, и вытащить из шкафа платья, которые я давным-давно не ношу; отдам их Армии спасения вместе со всеми скопившимися у меня брошками, из тех, что родственники дарят на рождество: собачки из поддельного золота, со стекляшками на месте глаз, золоченые цветочки со стеклянными пестиками. Надо еще заглянуть в ящик с книгами - там в основном учебники и письма из дому, которые прекрасно можно выбросить, и еще пара старых кукол, которые я храню из сентиментальности. Та кукла, которая постарше, - матерчатая и набита опилками (я знаю, потому что однажды делала ей операцию при помощи маникюрных ножниц), а руки, ноги и голова у нее из твердого дерева. Пальцы на руках и ногах сжеваны; волосы у нее черные, короткие, наклеены на кусок канвы, которая уже отстает от черепа, лицо почти стерлось, но красный войлочный язычок и два фарфоровых зуба еще целы; они и составляли, насколько я помню, основную прелесть этой куклы. Одета она в кусок старой простыни. Я, бывало, оставляла ей поесть на ночь и всегда испытывала разочарование, когда утром еда оказывалась на прежнем месте. Вторая кукла поновее, у нее длинные моющиеся волосы и гладкая резиновая кожа. Я попросила кого-то подарить мне эту куклу, потому что ее можно купать. Куклы эти мне уже не нравятся. Вполне можно выбросить их вместе со всем остальным барахлом.
Я все еще не понимаю, какую роль сыграл во всем этом парень из прачечной, и не могу объяснить своего поведения с ним. Возможно, это было какое-то отклонение, пробел в ткани моей личности, частичная потеря контроля над собой. Едва ли мы с ним опять встретимся - я даже не знаю, как его зовут, - и в любом случае он не имеет никакого отношения к Питеру.
Когда кончу уборку, напишу письмо домой. Родные будут рады, они наверняка давно этого ждут. Захотят, чтобы я поскорее показала им Питера. Да и мне еще надо познакомиться с родителями Питера.
Вот сейчас встану с кровати, ступлю на пятно солнечного света на полу. Нельзя же, действительно, бездельничать весь день; а все-таки приятно сидеть в тихой комнате и глядеть на пустой потолок, прижавшись спиной к прохладной стене и вытянув ноги поперек кровати. Как будто лежишь на надувном плоту, медленно плывущем по морю, и глядишь в чистое небо.
Надо взять себя в руки. У меня много дел.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
13
Сидя за письменным столом, Мэриан вяло водила пером в блокноте для записи телефонограмм: начертила стрелу с пышным оперением, потом косыми линиями заштриховала квадратик. Ей было поручено составить анкету для опроса о бритвенных лезвиях. Она добралась до той части анкеты, где агент предлагает жертве новое лезвие взамен использованного. На этом она и застряла. Ей пришло на ум, что тут кроется отличный сюжет: директор компании по производству бритв владеет волшебным лезвием, которое передается в его роду из поколения в поколение; оно не только не утрачивает своей остроты, но исполняет любое желание хозяина, после того как тот побреется тринадцать раз. Однако директор не сумел сохранить свое сокровище: забыл спрятать лезвие в специальный бархатный футлярчик и оставил его лежать где-то в ванной, а служанка, слишком усердная… (Кое-что оставалось неясно, но в целом это была сложная история со множеством сюжетных ходов. Лезвие каким-то образом попало в магазин, в комиссионный магазин, где его приобрел ни о чем не подозревавший покупатель, и…) Директору же именно в тот День до зарезу понадобились деньги. Он брился, как одержимый, каждые три часа, чтобы достичь заветного числа тринадцать, щеки его уже начали кровоточить, но каковы были его удивление и ужас, когда… Тут он понял, что произошло, приказал бросить провинившуюся служанку в яму с использованными лезвиями и наводнил весь город частными детективами - женщинами среднего возраста, которые выдавали себя за сотрудниц Сеймурского института; их пронзительные, немигающие глаза были натренированы распознавать на лице каждого - будь то мужчина или женщина - малейшие признаки растительности; в отчаянной попытке обнаружить невосполнимую утрату они кричали: "Новые лезвия - за старые!"
Мэриан вздохнула, нарисовала маленького паука в уголке заштрихованного квадратика и повернулась к пишущей машинке. Она перепечатала абзац из черновика: "Нам хотелось бы проверить, в каком состоянии находится лезвие Вашей бритвы. Дайте мне то, которым Вы теперь пользуетесь, и получите взамен новое". Перед словом "дайте" она впечатала "пожалуйста". Сделать идею менее эксцентричной было невозможно, но пусть по крайней мере она звучит повежливей.