Отдавая полную справедливость остроумию такого психологического объяснения, мы все же должны будем, с одной стороны, значительно его видоизменить и, с другой, дополнить анализом юридической стороны дела. Действительно, далеко не ко всем бедам, грозившим от нечистой силы, народ в надежде на церковную обрядность относился с таким легким сердцем, как это представляет Лекки. Народ, например, твердо знал из опыта, что не всегда церковное заклятие может осилить бесов, сидящих в туче с градом, и относился потому к "наводчикам бурь" с ненавистью, о которой дает нам представление раньше помянутый уже нами трактат Агобарда "О бессмысленном мнении народа касательно града и грома". "Эти полуверные, – рассказывает там про свою паству Агобард, – чуть только заслышат гром, сейчас же говорят: "Вот он, наведенный ветер", и начинают проклинать, говоря: "Проклят язык, что его накликал. Чтоб ему отсохнуть! И давно надо было бы вырезать его!" И подобных стихийных бед, которые не отвращались ни человеческими усилиями, ни церковными молитвами, раннее средневековье испило полную чашу. По очень распространенному и очень поверхностному объяснению, процессы ведьм возникли именно в XV веке благодаря тем ужасам, которые пережила Европа в эпоху черной смерти и Столетней войны: расстроенное этим народное воображение стало везде искать следы сатанинских козней. Но если бы такое объяснение было достаточно, процессы ведьм неизбежно должны бы были возникнуть на много столетий раньше. Лютые голодовки и свирепая моровая язва в раннее средневековье были обычными гостями в различных областях Европы, а венгерские или норманские набеги и усобицы князей тоже не менее давали себя чувствовать народу, нежели шайки мародеров, грабившие Францию во время Столетней войны. Все это и тогда народ относил на счет нечистой силы, от всего этого церковь оказывалась неспособной его защитить, и если он все же не знал систематического преследования колдунов, то, очевидно, дело здесь заключалось не в одном его безграничном легковерии. Да и само это народное легковерие вовсе не до такой уж степени введено было тогда римскою церковью в желательное для нее русло. В борьбе с постигшим его несчастием человек, правда, прежде всего обычно прибегал к церковным средствам. Но если они оказывались безуспешны, то он не обинуясь обращался за помощью и к другой инстанции – к хранителям преданий старой языческой религии, знахарям и знахаркам, или же он шел покорно умолять того же колдуна, которому он был, по его мнению, обязан свалившейся на голову бедой.
Итак, не отрицая, что вера в великую власть церкви над духами немало способствовала тому спокойному отношению к волшебству, которое так поражает нас в раннем средневековье, мы все же с психологической стороны едва ли не главным источником подобного спокойствия должны, по-видимому, считать самую распространенность волшебства. Как современное общество гораздо болезненнее относится ко всякому убийце, нежели относилось общество тех времен, когда убийство было явлением совершенно заурядным и когда никто не выходил из дому, не перепоясавшись мечом, так и колдун в раннюю пору средних веков вовсе не наводил на окружающих такого безотчетного, панического ужаса, какой народ стал испытывать перед ним позже, когда занятия колдовством сделались сравнительной редкостью и загнаны были в подпольный мрак. Почти что всякий тогда немножко был причастен волшебству, и на особых искусников в этом деле злобствовал лишь тот, кто считал себя потерпевшим от их искусства, кто был уверен, что пострадал от их преступных покушений.
И тут мы переходим с чисто психологической на юридическую почву. Тут сам собою поднимается вопрос о том, какие же пути были тогда открыты законом человеку, чтобы бороться против подобных покушений, и как вообще была организована тогда общественная охрана личности или, иначе говоря, какой характер носило уголовное право Западной Европы в ту эпоху. Простая юридическая справка по этому предмету значительно поможет нам объяснить причины столь поражающего нас бездействия судебной власти в деле преследования колдовства.
В основе деятельности тогдашнего суда, как известно, лежала еще не государственная, а свойственная всем ранним периодам юридического развития частно-правовая точка зрения на преступления. Помимо того случая, когда лихого человека схватывали на месте преступления, суд собирался лишь по требованию частного обвинителя. Wo kein Klager, da kein Richter – таков был основной юридический принцип всей той эпохи. На частном обвинителе лежала и обязанность представить доказательства виновности лица, которое он оговорил, причем если он проигрывал дело, то ему грозила та же кара, какой в случае осуждения подвергся бы обвиняемый. Оговоренный оправдывался на суде или путем присяги с положенным числом так называемых соприсяжников, или же, по усмотрению судей, он подвергался особому испытанию огнем, водой и т. п., и тогда суд принимал форму Божьего суда. В этих условиях становится вполне понятным, почему в первую половину средних веков судам не часто приходилось вести процессы о колдовстве. Схватить колдуна или колдунью на месте преступления было, конечно, довольно мудреным делом. Преследовать их можно было, таким образом, лишь путем частного обвинения. Но если в припадке ярости "соседи" оказывались нередко способными обрушиться на заподозренного в злостном колдовстве "соседа" и учинить с ним варварскую расправу, то выступать отдельно с доносом, за который в случае неудачи можно было самому поплатиться жизнью, не много находилось охотников. Надо при этом еще заметить, что самый распространенный вид судебного испытания при обвинении в колдовстве носил очень благоприятный для подсудимых характер. Исходя из столь типичного для первобытной логики рассуждения, что люди, связавшиеся с бесплотными духами, сами должны проигрывать в весе сравнительно с обыкновенными смертными, суды раннего средневековья наиболее целесообразным приемом в такого рода процессах считали iudicium aquae frigidae. Подсудимого с связанными руками и ногами на веревке бросали в воду, и если он держался на поверхности воды, это являлось доказательством его вины, если же он тонул, это являлось свидетельством его невинности. А не тонуть в таких условиях человек мог почти что только по злой воле палача, державшего в руках другой конец веревки. С такою "пробой на холодную воду" мы встречаемся и на процессах ведьм в XVI столетии (Hexenbad), где она служила одним из способов получения нужных для перехода к пытке "улик". В ближайшем родстве с ней стоит другой также употребительный в XVI столетии прием – взвешивание на весах лиц, заподозренных в ведовстве. Суд предварительно определял на глаз, какой нормальный вес должен бы был иметь при своем росте подсудимый, и если тот вытягивал па весах меньше, то это обстоятельство считалось против него уликой. Лежащая в основе подобных проб идея была знакома еще Плинию. В своей "Естественной Истории" он рассказывает про колдовское племя тибийцев, жившее на Черном море: молва про них гласила, что они легче воды и в ней не тонут. У средневековых церковных писателей разумность iudicium aquae frigidae иногда обосновывается, впрочем, иначе. Так, Гинкмар Рейм-ский объяснял действительность испытания на воду тем, что после крещения Спасителя в Иордане вся вода на земле получила особую святость, благодаря чему она на судебном процессе и выталкивает из своего лона злодеев.
На колдунов, впрочем, как нам известно, была и другая управа – епископская юрисдикция. Колдовство представляло так называемое delictum mixti fori: преступника судила тут то светская, то церковная власть, смотря по тому, которая раньше налагала на него руку. Основной же юридический принцип церковного суда гласил, что римская церковь продолжает жить по римскому праву, а римское право предписывало вести дела о преступлениях религиозного характера путем не обвинительного, но следственного процесса. Таким образом, церковные власти и в ту эпоху вполне могли в преследовании колдовства развивать собственную инициативу. Но за время многовекового спокойного владычества своего над обществом, беспрекословно подчинявшимся ее духовному авторитету, римская церковь отвыкла туго натягивать бразды своего правления. В принципе требуя, чтобы и светская власть в делах религии руководилась римским правом, церковь на практике сама во многом подчинилась общему юридическому укладу окружавшей ее жизни и слабо занималась сыском в пределах собственной судебной компетенции. В ее судах привычный населению обвинительный процесс тоже успел взять верх над завещанной Римом формою следственного процесса. И, таким образом, мы здесь опять приходим к тому же выводу, что первобытность общества сама и представляла для него главную гарантию от тех опасностей, которыми чревато первобытное суеверие. Если суды раннего средневековья плохо оберегали личность от реальных преступлений, они по крайней мере не раздували мнимых страхов, под власть которых так легко подпадает всякое неразвитое общество.
Такой упорный, но в то же время мягкий, мирный характер носила вера в волшебство, когда в XII столетии ранее шедшая едва заметным ходом общественная эволюция Европы – как то нередко бывает с эволюционными процессами – вдруг на известной стадии приняла бурное, революционное течение. В несколько поколений неведомая раннему средневековью гостья, пытливая рассудочность, меняет до неузнаваемости весь умственный облик молодых европейских наций, а вместе с этим и отношение их к духовному наследию античной древности. Раньше оно хранилось в римской церкви почти лишь в качестве драгоценных реликвий. Теперь оно снова обращается в действительную жизненную силу, всасываясь в плоть и кровь новой европейской культуры. Но если, становясь на широкую точку зрения, с данной эпохи мы и должны начинать историю освобождения европейского духа от тяжкого рабства суеверию, то ближайшие последствия помянутого крутого перелома в ходе культурного развития Европы со многих сторон оказались совсем иными. Прежде чем пожать благие плоды нового умственного движения, духовная жизнь Европы должна была пройти чрез несказанно мучительный период, когда начавший уже неудержимо работать, но не восторжествовавший еще над верою в авторитеты разум сам для себя нередко был худшим из тиранов и, не найдя своих истинных путей, не разрывал, а лишь с неслыханною крепостью связывал сеть помрачавших человеческие головы ложных представлений. И трудно найти тут более характерный эпизод, нежели история возникновения процессов ведьм – безумство, которым Западная Европа обязана была именно этому промежуточному периоду в развитии теоретической, научной мысли.
IV
Чтобы оправдать данное выше общее положение, чтобы объяснить, каким образом подъем умственной деятельности в Европе мог повести к неслыханному обострению самого дикого из суеверий, я должен буду прежде всего бегло напомнить ход церковной истории в критическую для римского католицизма эпоху с XI по XIII век.
Церковная жизнь Западной Европы в раннее средневековье носит такой характер. Все общество во всех его слоях единодушно исповедует католическую веру и очень гордится своим безукоризненным православием. Чего-нибудь похожего на принципиальное неверие в нем нет и тени по той причине, что мир без Бога являлся для этой эпохи вещью, которую она прямо неспособна была себе представить. Но этой твердости религиозных убеждений строго соответствует их полная пассивность. Не говоря уже про народную массу, вера которой сводится в сущности к вере в таинственную силу церковных обрядов, такой пассивный характер носит и религиозная жизнь ее руководителей. Даже в кругу высшего духовенства и светских владетельных особ, где обсуждаются и вершатся возникающие вопросы церковной жизни, ни у кого нет мысли, чтобы в делах религии была какая-нибудь надобность в собственном рассуждении. "Наивно думать, – писал еще в XI веке один из богословов, – чтобы в завещанной нам от предков вере хоть что-нибудь осталось непредусмотренным". Таким же путем ведутся и редкие тогда занятия научным богословием. На техническом языке церковной истории эта пора в развитии западной богословской мысли определяется как период полного "традиционализма", когда все богословие держалось чисто "репродукционного метода". "В сознании крайней молодости самостоятельной германской культуры" самые ученые люди того времени, как Алкуин, как Рабан Мавр и др., сводили все толкование истин христианской веры к подбору текстов из Св. Писания и "сентенций", заимствованных у отцов древней церкви. Своих самостоятельных вопросов они при этом не решались поднимать, недружелюбно относясь к чрезмерной пытливости ума в области веры. Odit Dominus nimios scrutatores… (Чрезмерная пытливость не угодна Богу)
Но с достижением известной духовной возмужалости общество начинает утрачивать эту блаженную наивность веры. В истории его развития XI век можно сравнить с когда у молодого человеческого существа впервые пробуждается рефлексия с ее мучительными, неотступными вопросами. Душевное состояние множества мыслящих людей в Европе этого времени живо рисует нам "Книга об искушениях некоего монаха", вышедшая из-под пера одного видного немецкого богослова, Отло. Отло рано решил расстаться с миром и удалился в монашескую обитель. Но монастырь не дал ему душевного спокойствия. Напротив, тут, в стенах обители, за размышлением о божественных предметах и начались его внутренние терзания. Сомнения во всем обуревают его душу: он сомневается в себе, в Св. Писании и даже в самом бытии Божием. "Правильно ли поступил он, удалившись в монастырь? Может ли он надеяться, что обретет здесь Божескую благодать? В Св. Писании сказано: даже праведник едва спасается. Так не ограничено ли спасение немногими избранниками? Не напрасны ли поэтому все молитвы и усилия? Не показывает ли Св. Писание, что Бог поступает с людьми по полному своему произволению и что Он часто не приемлет тех, кто сам его ищет? Да правду ли говорит Св. Писание? И наконец существует ли Бог? Не представляется ли Писание умным, но глубоко нечестным людским измышлением? И разве содержание его не отделяется бездной от действительной жизни? И если правда, что существует Всемогущий Бог, то почему же все преисполнено до такой степени противоречиями и дисгармонией?" В своих муках Отло обращается к небу с такой молитвой: "О, если Ты существуешь, Всемогущий, и если Ты вездесущ, то молю Тебя, покажи мне, кто Ты и как велика Твоя сила, исторгнув меня из этих искушений, ибо долее переносить их я не в состоянии". (См. A. Hauck, Kirchengeschichte Deutschlands, IV, 80.) Не все, конечно, так болезненно реагировали на пробудившуюся рефлексию, как Отло. Типичной для XI века фигурой может, скорее, считаться приятель Отло, Генрих. Он тоже размышлял уже над учениями церкви и многое находил в них непонятным. Но, делясь с Отло поднимавшимися в его душе вопросами, он прибавлял: "Я нисколько не сомневаюсь в истине того, о чем я спрашиваю: я не могу только понять, каким образом это оказывается истиной". Зато, с другой стороны, многие, в ком пробудилась потребность осмыслить для себя свою веру, далеко не так успешно справлялись с неизбежными здесь соблазнами, как в конце концов успел с ними справиться Отло. В XI же веке Европа услыхала голос Беренга-ра Турского, который говорил: "Если мой разум, подобие Божие во мне, приходит в непримиримое столкновение с авторитетами, то я согласен лучше погибнуть, чем подчинить свой разум простому указанию на авторитеты". И голос этот не остался гласом вопиющего в пустыне. За этим первым "рационалистом" явился и ряд других, гораздо более решительных и дерзких. Гамма вопросов, пробегавших в душе Отло, через столетие превращается в гамму действительно исповедовавшихся еретиками мнений. Ев ропа, которая в течение ряда веков наслаждалась невозмутимым религиозным покоем, теперь знакомится со всеми видами религиозной критики, идущей в своих крайностях до отрицания Откровения и даже до отрицания самого бытия Божия.