Искусство "чернокнижия", о котором тут, как и во множестве других рассказов, с полною верою поминает Цезарий, тоже представляет собой характерное явление разбираемой нами эпохи. Как наряду с традиционным "положительным" богословием она увидела новое "рациональное" богословие, так наряду с традиционным волшебством теперь родилась или, вернее, возродилась "рациональная", ученая, систематическая магия. На быстрое ее развитие особенное влияние оказали опять-таки живые сношения западных стран с арабами и евреями в Испании, на юге Италии и в Палестине. От евреев Европа заимствовала Каббалу – это учением, выросшее из слияния Библии с античным неоплатонизмом и допускавшее возможность для человека являться повелителем мира стихийных духов. Арабы, со своей стороны, которые при фаталистической окраске ислама, не видели ничего преступного в гаданье, усиленно занимались в ту пору такими науками, как астрология, некромантия, геомантия и т. п. Римская Церковь равно проклинала и "оперативную", и "дивинаторную" магию. Но притягательная сила этих запретных дисциплин была настолько велика, что целые вереницы клириков даже из отдаленных местностей непрерывно тянулись в XIII столетии за Пиринеи в арабские и еврейские академии – особенно в пресловутый Толедский университет. Оттуда кое-кто из них приносил с собой и теоретические трактаты касательно истинного устройства мироздания, которые еще в XVI столетии оказывались способны кружить наклонные к мистицизму головы. Но большинство довольствовалось усвоением прикладной части еврейской Каббалы и арабской мантики, и, сливая ее затем с традиционными приемами западноевропейского волшебства, оно дарило соотечественников многочисленными Libri praestigiorum, imaginum et ligaturarum – "черными книгами", этими энциклопедиями мирового суеверия. Здесь содержалось подробное описание мира духов с точными указаниями, "чего какой демон желает, чего страшится, каким именем призывается, каким принуждается" – вопросы, которыми ученая магия стала заниматься еще во времена бл. Августина. Здесь объяснялся смысл "большого и малого круга", здесь содержалась далее и техника гаданья при помощи зеркал – вид волшебства, в основе которого лежало, по-видимому, знакомство с особенностями гипнотического состояния – при помощи мечей, иголок и шариков из слоновой кости, при помощи воды, огня и свинца, при помощи мертвых голов и т. п. Здесь были и снотолкование, и рецепты для приготовления любовных напитков, формулы наговоров и средства для открытия кладов и т. д., и т. д. Все это списывалось и изучалось в тех же монастырях и духовных школах, которые одни служили тогда рассадниками книжной премудрости, и все это с бродячими клириками, странствующими проповедниками-монахами и рассылавшимися по глухим приходам на пастырскую должность школьными недоучками мало-помалу разбредалось по лицу Западной Европы, проникая в самые глубокие общественные слои. Очень характерно то указание, которое содержат по этому поводу позднейшие исповедальные книги. При грехе суеверия, говорят они, не должно считаться оправданием то, что так часто приходится слышать от простых людей: "меня-де выучил этому один монах".
Die Zaubcrci ist Gott unwcrt.
Sic sagcn wohl: Mich hats gelchrt
Ein Monch, wic mocht's da bose scin?
Da sag'ich auf die Trcuc mcin,
Dass man solchen Monch oder Pfaffen
Also sollt strafen,
Dass sich Zchne sticssen daran,
Denn sie sind allesamt im Bann.
(Колдовство противно Господу. Знаю, что люди говорят: меня выучил этому один монах, так что ж здесь может быть дурного? Но честь мне в том порука – таких монахов и попов надо бы было так карать, чтобы со страха у людей зубы стучали, ибо они подлежать анафеме).
Так со своей стороны возмущался на это один из светских поэтов XIV века.
Как рисовались воображению добрых католиков деяния совершенного в своем искусстве чернокнижника, покажет нам отрывок из одной хроники XIII века. В город Мастрихт, повествует летописец Альберих, приехал однажды из Толедо некий тамошний магистр, чернокнижник, совершенно преданный дьяволу, и, сидя с клириками за столом, стал показывать им свою силу: при нем могли есть лишь те, кому он позволял, а других он тут же за столом погрузил в сон.
Тогда к нему пристало восемь легкомысленных клириков, прося, чтобы он им помог в достижении их желаний. Он им ответил, что этого не сделаешь без круга, и начертил огромный круг с таинственными знаками, куда и поместил всех восьмерых. Внутри того же круга с одной стороны он поставил три кресла и сказал клирикам, что там воссядут три евангельские волхва. Вне круга же он устроил высокое седалище и пышно убрал его цветами. Когда наступила полночь, он начал свои действия. Он ободрал одного кота и пополам разрубил двух голубок. Потом он вызвал тех трех демонов, которых он выдавал за волхвов, а следом за ними и могучего их князя, которого он именовал Эпаномон. Он сказал демонам, что пригласил их на малое угощение, чтобы они помогли присутствующим клирикам достичь своих желаний. Кота он дал трем демонам в кругу, и тс его в одно мгновение проглотили, голубок же он преподнес великому демону, который тоже их немедленно пожрал. У него с собой был хрустальный пузырек, и он заклятиями принудил великого демона стать крошечным и войти в пузырек, после чего воском запечатал пузырек, написав на печати альфу и омегу. Затем клирикам было предложено выразить свои желания. Один пожелал любви какой-то знатной женщины, и ему это было обещано. Другой сказал, что хочет быть в милости у герцога Брабантского, и получил на это обещание и т. д… После того в присутствии клириков магистр стал толковать со своими демонами о Христе и о всех христианах, говоря самые непозволительные вещи, чем были развращены и клирики. Из круга же он их не выпускал до солнечного восхода. Да и тогда, переступая круг, каждый должен был говорить: "Deus homo factus est, in hoc honore vivo"; иначе демоны его бы утащили. И выходило, что тот, кто побуждал клириков отрицать таинство воплощения, не мог их вывести в целости из круга без исповедания этого таинства. Тот, кто мне это передавал, говорил, что слышал все это от двоих или троих из этих самых клириков.
Но то же самое движение, которое так возбудило и обогатило народную фантазию в области сверхъестественного, имело и другие, ранее уже нами отмеченные последствия. Европейское общество времени крестовых походов не представляло из себя в умственном отношении чего-нибудь однородного, и чем выше поднималась в одних его слоях вера в чудесное, тем резче проявлял себя в других дух критики и трезвой рассудочности. Эпоха Цезария из Гейстербаха была вместе с тем эпохой Фридриха II Гоген-штауфена, при дворе которого ценились только те, кто умел смотреть на мир Божий собственными глазами, не доверяясь чужим о нем рассказам. Таким образом, если в руках одних древние авторы являлись только добавочным источником по демонологии, то у других занятия ими развивали чувство жизненной действительности и изощряли критический смысл; если одни возвращались из Святой Земли с запасом чудесных рассказов и новых реликвий, то у других те же путешествия убивали веру в какие бы то ни было чудеса и реликвии; если одни брали из арабско-еврейских высших школ "практическую Каббалу" и мантику, то другие оттуда же привозили любовь к точным наукам и такую философию, как философия Авер-роеса – этого отъявленного вольнодумца, которому кисть благочестивых средневековых художников отводила в аду место рядом с Магометом и Антихристом; и если одна часть общества в начале XIII столетия зачитывалась и заслушивалась книгами вроде Dialogus Miraculorum, то другая решительно относила все это душеполезное чтение в область сказок, с полною ясностью заявляя, что она выросла из анимистического миросозерцания. То, что мы наблюдали в развитии древней Греции и Рима, то повторяется теперь и в средние века. При самом скудном еще знании действительно управляющих природою законов, при детски произвольных о них догадках ум человеческий все же оказывается способен мыслить природу как царство строгой закономерности, где нет места сверхъестественному произволу. Демоны в том виде, как их описывал Цезарий, – пугало, созданное собственным людским воображением; ночные посещения женщин бесом – кошмар, зависящий от неправильного пищеварения; магия – отчасти пользование неисследованными, загадочными еще для нас естественными свойствами предметов, отчасти игра на силу внушения, в большей же своей части – самое бессовестное шарлатанство – подобные идеи в XIII веке вовсе уже не были особенною редкостью. "Хотя для всякого, кто созерцает истинную природу вещей, не может не казаться недопустимым или – чтобы назвать это своим именем – не может не казаться сказкой утверждение, будто бы яства или напитки способны пробуждать в душе любовь или ненависть, поскольку тут не влияет собственная глупость тех, кому они даются, но ввиду преступности намерения тех, кто занимается такими наговорами, ввиду того, что они все же желают повредить, хотя и не могут, мы не находим возможным оставлять их безнаказанными", – так объясняет смысл своих репрессивных мер против колдовства Фридрих II, свидетельствуя, что "просвещение" зародилось в Европе раньше, чем это часто принимают.
При такой смуте умов новая университетская наука, к приговорам которой охотно стала теперь прилагать свою печать римская церковь, необходимо должна была привлечь этот предмет к себе на суд, и она отдала ему, действительно, должное внимание. Начиная с Фомы Аквин-ского вопрос о демонах и колдовстве занял одно из почетных мест в круге проблем, над разрешением которых трудилась по схоластическому методу европейская теоретическая мысль.
С принципиальной стороны, правда, вопрос этот для университетской схоластики был прост. Она сразу приняла в нем вполне определенное положение, грудью став против современного ей натурализма с его отрицанием вмешательства волшебников и демонов в жизнь человека и природы. "Некоторые утверждают, – так высказался по этому поводу Фома Аквинский, решение которого остается для римской церкви в полной силе и по сие время, – будто бы никакого волшебства в мире не существует, кроме как в представлениях людей, относящих на его счет естественные явления, причины коих непонятны. Это, однако, противоречит авторитету святых мужей, которые говорят, что демоны с Божьего попущения имеют власть и над телом, и над воображением людей, почему с их помощью волшебники и могут производить некоторые знамения. Возникает же подобное мнение из корня неверия, ибо они не верят, чтобы демоны существовали где-нибудь, кроме народного воображения. Они толкуют, будто человек относит насчет демонов страхи, порождаемые собственной его головой, и так как при сильном возбуждении фантазии в чувствах являются те образы, о которых думает человек, то отсюда людям и кажется иногда, будто они видят демонов. Но истинная вера отвергает это, и мы, следуя ей, веруем, что демоны суть падшие с неба ангелы, что по тонкости своей природы они способны делать многое, чего мы не можем, и что есть люди, наводящие их на это, которые и называются лиходеями (malefici)".
Итак, отныне вера в реальную возможность волшебства признавалась обязательной для всякого послушного сына римско-католической церкви. Но перед схоластикой вместе с тем возникала другая, гораздо более сложная задача. Ей было необходимо выяснить отношение между научным и популярным взглядом на роль волшебства в мире, ей было необходимо определить, чему из бесчисленных рассказов про демонов и магов добрые католики имели право верить и что они должны были отметать как вещи, несогласные с требованиями руководимого верою ра зума. Мы видели уже, что в католической традиции насчет пределов влияния нечистой силы не было ничего твердо установленного. Агобард признавал возмутительной нелепостью мысль, будто волшебники способны вызывать бури – и, несмотря на это, множество священников заклинало демонов, сидящих в грозовых тучах; Буркард Ворм-ский осуждал веру в духов, увлекающих мужчин в свои объятия, – и это не мешало Цезарию рассказывать гейстербахским послушникам про любовные похождения демонов в образе женщин и т. д.
Такая неопределенность тяготила теперь умы, желавшие осмыслить для себя все, что совершается во вселенной. Очень характерной фигурой для этого переходного времени является Вильгельм Овернский, известный покровитель нищенствующих орденов, бывший профессором и затем епископом в Париже в первой половине XIII века. Он твердо верил в полную реальность демонов. "Не подлежит сомнению, что Аристотель заблуждался, не допуская существования злых духов". Он представлял себе их очень грубо. Он был способен, например, рассказывать, что "демоны особенно охотно живут по выгребным ямам и ненавидят отходников, как разрушителей своих храмов". Но вышколенная логически голова не позволяла ему при этом поддаваться очарованию живших в его невежественной пастве волшебных сказок, и он с презрением ученого отвергал множество из них как недостойный бред. Перед людьми разума и науки они не смеют распускать такие фантазии по слову премудрого: в глазах всех птиц напрасно расставляется сеть (Притч. 1, 17). И в то же время он чувствовал, что не имеет здесь настоящей почвы под ногами. Бесы, конечно, могут одержать человека изнутри (possessio). Но могут ли они его одержать и извне (obsessio) или совсем не могут? И если могут, то в каких условиях? "Насчет этого, – пишет он, – философия еще не постановила своего приговора, как вообще она не довела до полной ясности ни природы злых духов, ни сферы их злокозненных деяний". Над приведением обоих этих вопросов в должную ясность, над снабжением адептов рационализма в богословии необходимыми тут научными принципами схоластика и принялась теперь трудиться со всею свойственной ей настойчивостью и обстоятельностью – работа, которой хватило университетам на добрых два столетия.
"Пространное учение схоластики об ангелах и демонах, – пишет Гансен, – с одной стороны, черпавшее свой материал из пестрой смеси древнехристианских представлений, сводом которых служили труды мнимого Дионисия Ареопагита и Августина, с другой – стремившееся сблизить и согласить Платоново учение о духах с библейским учением об ангелах, представляет собой одно из самых удивительных скитаний человеческого ума по обширному и темному морю трансцендентализма. Когда теперь читаешь все эти бесконечные рассуждения, где светила средневековой науки с глубокомысленным видом и с претензией на полную достоверность стремятся установить, что добрый или злой ангел может и чего не может, чего желает и чего не желает, что знает и чего не знает, в чем властен и в чем невластен, где сравнивается сила добрых и злых духов и разбирается множество других подобных вопросов, то на читателя невольно нападает сомнение: да полно, принимали ли сами авторы все эти хитросплетения, вымученные дедукции серьезно? И неужели подобная борьба с нечеловеческими трудностями, которыми они же загромоздили эту область демонической механики и психологии, для них имела действительное значение? Ведь все же знаменитые схоластики являются признанными корифеями средневековой науки – науки, которая в свою основу полагала разум, которая даже отождествляла разум и внутреннюю сущность человека и лишь желала его просветлить и облагородить указаниями, почерпнутыми из Откровения. То были люди, обладавшие всем знанием своего века и стремившиеся слить его в цельную систему; то были люди, которые и сейчас для значительной части человечества являются светочами мысли и недостижимыми образцами и которые, таким образом, даже в наши дни играют довольно видную роль в духовной жизни. Но нет: для них этот отдел науки представлялся нисколько не менее серьезным, чем все другие. С сознанием глубочайшей важности своей задачи они пускали в ход свое отнюдь не заурядное остроумие, чтобы по методам античной философии делать вывод за выводом из догматов католической религии и скопившихся в патриотическую эпоху домыслов и рассказов. С полною убежденностью вели они свою Сизифову работу, стараясь путем тончайших логических дистинкций, путем неутомимого анализа и синтеза внести систему в тот бесформенный комплект различных представлений, который являла собой принятая без критики древнехристианская традиция в этой сфере, и результаты этого труда они провозглашали единственно законной, в религии почерпнутой системой миросозерцания… И если бы тут дело шло лишь о простой игре ума спекулятивными вопросами, тогда на это сейчас не стоило бы совсем тратить внимания. Но эта невоспитанность рассудка имела роковое влияние и на жизнь. Признавая такое философствование, такие фантастические комбинации из элементов покорно принятого на веру христианского предания за бесспорные научные данные, царившая над всем средневековая теология оперировала ими и в практической действительности. Точная формулировка положений богословской науки в значительной мере вызывалась потребностью правоверия резче отгородиться от несогласных с ним взглядов, как они проявлялись в ересях, пошедших боем с XI века на установленную церковь, и правоверие без колебаний делало из школьных теорий критерии для оценки жизненных фактов. Та поразительная смелость, с которой всемогущая, не контролируемая никакой другой духовной силой средневековая теология с молчаливого согласия церковной власти предлагала в руководство жизни свои выводы, часто не заключавшие в себе ни тени опытного элемента и покоившиеся всецело на предании, авторитете и самых шатких заключениях по аналогии, является одной из характернейших черт этой заносчивой средневековой культуры – и какой резкий контраст с ней представляет наша современная нерешительность и боязливость, когда дело заходит о том, чтобы воспользоваться научными данными для перемен в практическом миросозерцании или в правовом строе".