Люди и Я - Мэтт Хейг 13 стр.


После того как я задал этот вопрос, в воздухе по всему кафе появились фиолетовые сгустки, которых, похоже, никто не замечал.

Ари допил остатки кофе и задумался. Почесав лицо мясистыми пальцами, он ответил:

- Ну, скажем так, я бы не хотел оказаться на месте этого бедолаги.

- Ари, - сказал я, - Ари, я и есть…

Этот бедолага, собирался закончить я. Но не договорил, потому что тогда, в тот самый момент, в голове у меня раздался звук. Очень высокой частоты и чрезвычайно громкий. Ему не уступала в интенсивности и боль в глазницах, ставшая почти невыносимой. Такой мучительной боли я никогда прежде не испытывал, и, что самое страшное, я был над ней не властен.

Желание, чтобы она прекратилась, не вело к ее прекращению, и это вызывало недоумение. Вернее, вызвало бы, будь я способен рассуждать абстрактно. Но я мог думать только о боли, о звуке и о фиолетовом цвете. Острая боль пульсировала внутри глазниц и подавляла волю и мысль.

- Эй, ты чего?

К этому моменту я держался за голову, пытаясь закрыть глаза, но они не закрывались.

Я посмотрел в небритое лицо Ари, на немногих посетителей кафе, на девушку за стойкой. Что-то происходило с ними и со всем залом. Все растворялось в насыщенных переливах фиолетового - цвета, который был для меня привычнее любого другого.

- Кураторы! - сказал я вслух, и в ту же секунду боль усилилась. - Хватит, о, хватит, хвати-ит!

- Старик, я вызываю "скорую", - сказал Ари, потому что я уже лежал на полу. В бушующем фиолетовом океане.

- Нет.

Я переборол себя. Встал на ноги.

Боль ослабла.

Звон в ушах стих до тихого гула.

Фиолетовый цвет поблек.

- Ничего страшного, - сказал я.

Ари нервно усмехнулся.

- Я не специалист, но, откровенно говоря, выглядело довольно страшно.

- Всего лишь головная боль. Резкая вспышка. Схожу к врачу провериться.

- Сходи. Правда сходи.

- Да. Обязательно.

Я сел. Боль какое-то время еще оставалась, вместе с эфирными сгустками в воздухе, которые мог видеть только я.

- Ты собирался что-то сказать. О другой жизни.

- Нет, - тихо проговорил я.

- Сто процентов собирался, парень.

- Видимо, я забыл.

После этого боль исчезла совсем, а в воздухе растворились последние капли фиолетового.

Возможность боли

Изабель и Гулливеру я ничего не сказал. Я понимал, что это было бы неразумно, поскольку знал, что боль служила предупреждением. И потом, это оказалось неактуально, потому что Гулливер пришел домой с подбитым глазом. Когда на человеческой коже появляется гематома, она приобретает различные оттенки. Вариации серого, коричневого, синего, зеленого. Среди них и тускло-фиолетовый. Прекрасный, ошеломляющий фиолетовый.

- Гулливер, что случилось?

Изабель в который раз задавала этот вопрос, но удовлетворительного ответа так и не последовало. Гулливер спрятался в небольшой кладовой за кухней и запер за собой дверь.

- Пожалуйста, Гулли, выйди оттуда, - просила мать. - Нам нужно поговорить.

- Гулливер, выходи, - добавил я.

В конце концов он открыл дверь.

- Просто оставьте меня в покое.

Это "в покое" было сказано с таким сильным, леденящим напором, что Изабель сочла за лучшее выполнить просьбу сына. Он поплелся к себе наверх, а мы остались внизу.

- Придется завтра позвонить в школу.

Я ничего не сказал. Конечно, позже я понял, что это ошибка. Нужно было нарушить обещание, данное Гулливеру, и сказать Изабель, что он не ходит в школу. Но я этого не сделал, потому что это не являлось моим долгом. Долг у меня существовал - но не перед людьми. Тем более не перед этими. Долг, следовать которому, судя по сегодняшнему предупреждению в кафе, у меня уже не получалось.

Однако у Ньютона чувство долга было иным, и он перемахнул три лестничных пролета, чтобы быть с Гулливером. Не зная, что делать, Изабель открыла несколько дверец буфета, посмотрела на полки, вздохнула и закрыла.

- Послушай, - сами собой проговорили мои губы, - ему придется искать свой путь и совершать собственные ошибки.

- Нужно узнать, кто с ним это сделал, Эндрю. Вот что нужно. Нельзя просто так разгуливать по улицам и чинить насилие над людьми. Нельзя. Что у тебя за этика? Ты говоришь так, будто тебе это безразлично!

Что я мог сказать?

- Прости. Мне не безразлично. Я, конечно же, переживаю за Гулливера.

И тут мне пришлось посмотреть в глаза кошмарному, ужасающему факту, что я говорю правду. Я в самом деле переживал. Предупреждение не подействовало. Более того, оно дало обратный эффект.

Вот что случается, когда узнаешь, что можешь чувствовать боль, над которой ты не властен. Ты становишься уязвимым. Потому что с возможности боли начинается любовь. И для меня это была очень плохая новость.

Покатые крыши (и другие способы бороться с дождем)

И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук и тысячи лишений,
Присущих телу.

Уильям Шекспир. Гамлет

Я не мог уснуть.

Еще бы! Меня тревожила судьба всей Вселенной.

Я все думал о боли, о звуке, о фиолетовом цвете.

В довершение ко всему шел дождь.

Я решил оставить Изабель в постели и пойти поговорить с Ньютоном. Медленно спускаясь по лестнице, я зажимал уши ладонями, пытаясь отгородиться от звука воды, которая лилась из туч и барабанила по окнам. К моему разочарованию, Ньютон сладко спал в своей корзине.

На обратном пути я заметил кое-что еще. Воздух стал холоднее, чем обычно, и прохлада шла сверху, а не снизу. Это противоречило порядку вещей. Я подумал о подбитом глазе Гулливера и о том, что было раньше.

Я поднялся на чердак и увидел, что там все на своих местах. Компьютер, плакаты "Темной материи", произвольное множество носков - все, кроме самого Гулливера.

Подхваченный ветром из открытого окна, ко мне подлетел клочок бумаги. На нем было одно слово.

Простите.

Я посмотрел в окно. Снаружи стояла ночь и мерцали звезды такой чужой, но такой знакомой галактики.

Где-то там, выше неба, был мой дом. Я осознал, что могу сейчас же вернуться туда, если захочу. Могу просто довести дело до конца и вернуться в свой свободный от боли мир. Окно наклонялось вровень с покатой крышей, которая, как и многие другие здешние крыши, была призвана защищать от дождя. Мне не составило труда выбраться через него, хотя Гулливеру это наверняка далось непросто.

Трудность для меня представлял сам дождь.

Он хлестал беспощадно.

Пропитывал кожу.

Я увидел Гулливера на краю, рядом с водосточным желобом. Он сидел, прижав колени к груди, замерзший и насквозь промокший. Глядя на него, я видел не просто существо, не экзотичный набор протонов, электронов и нейтронов, а - как выражаются люди - личность. И я почувствовал, не знаю, что я связан с ним. Не в квантовом смысле, когда все связано со всем и каждый атом разговаривает и договаривается со всеми другими атомами. Нет. Это было на другом уровне. На уровне, который гораздо сложнее понять.

Могу ли я оборвать его жизнь?

Я пошел к нему. Задача не из легких, учитывая строение человеческих ступней, сорокапятиградусный наклон и мокрый шифер - гладкий кварц плюс калиевая слюда, - на который я опирался.

Когда я приблизился, Гулливер повернулся и увидел меня.

- Что ты здесь делаешь? - спросил он. Ему было страшно. Это главное, что я заметил.

- Как раз собирался спросить тебя о том же.

- Пап, уходи.

То, что он говорил, имело смысл. Ведь я мог просто оставить его там. Мог спрятаться от дождя, от жуткого ощущения воды, падающей на мою тонкую бессосудистую кожу, и вернуться в дом. И тут мне пришлось признаться себе в истинной причине, приведшей меня сюда.

- Нет, - сказал я, самого себя повергая в замешательство. - Я этого не сделаю. Я не уйду.

Я пошатнулся. Черепица вышла из паза, сползла по крыше, упала и разлетелась на осколки. Грохот разбудил Ньютона, и тот залаял.

Глаза Гулливера расширились, он резко отвернулся от меня. Все его тело застыло в нервной решимости.

- Не делай этого, - сказал я.

Он выпустил что-то из пальцев. Оно упало в желоб. Маленький пластиковый цилиндр, недавно содержавший двадцать восемь таблеток диазепама. А теперь пустой.

Я подошел ближе. Человеческой литературы, которую я прочел, было достаточно, чтобы понимать, что здесь, на Земле, самоубийство вполне возможно. Но опять же я недоумевал, почему меня это беспокоит.

Я сходил с ума.

Терял рациональность мышления.

Если Гулливер хочет убить себя, то, по логике, это решает главную проблему. Мне остается лишь посторониться и позволить этому произойти.

- Гулливер, послушай меня. Не прыгай. Поверь, высоты не хватит, чтобы гарантированно лишиться жизни.

Это была правда, но, насколько я мог подсчитать, вероятность, что он умрет от удара о землю, тоже представлялась довольно высокой. В этом случае я ничем не смогу ему помочь. Раны всегда можно излечить. А смерть - это смерть. Ноль в квадрате все равно ноль.

- Помню, как мы плавали с тобой, - сказал Гулливер, - когда мне было восемь. Во Франции. Помнишь, тем вечером ты учил меня играть в домино?

Он оглянулся, надеясь увидеть искру узнавания, которая не могла во мне загореться. При таком освещении подбитый глаз я разглядеть не мог; но в лице парня было столько мрака, что он весь казался сплошным синяком.

- Да, - сказал я. - Конечно, помню.

- Врешь! Ничего ты не помнишь.

- Послушай, Гулливер, давай вернемся в дом. Там и поговорим. Если у тебя не отпадет желание себя убить, я отведу тебя в здание повыше.

Похоже, Гулливер не слушал. Я продолжал идти к нему по скользкому сланцу.

- Это мое последнее светлое воспоминание, - сказал он. Его слова прозвучали искренне.

- Да ладно, не может быть.

- Ты хоть представляешь, каково это? Быть твоим сыном?

- Нет. Не представляю.

Он показал на глаз.

- Вот. Вот каково это.

- Гулливер, мне жаль.

- Знаешь, каково все время чувствовать себя тупым?

- Ты не тупой.

Я по-прежнему стоял. Человек продвигался бы на четвереньках, но это слишком медленно. Поэтому я осторожно ступал по сланцу, отклоняясь назад ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы продолжать спор с гравитацией.

- Я тупой. Я ничтожество.

- Нет, Гулливер, это не так. Ты не ничтожество. Ты…

Он не слушал.

Диазепам брал свое.

- Сколько таблеток ты принял? - спросил я. - Все?

Я почти добрался до него, моя рука была почти готова схватить его за плечо, как вдруг его глаза закрылись, и он погрузился в сон или молитву.

Выпала еще одна черепица. Я поскользнулся, упал набок, и меня понесло по смазанной дождем крыше, пока я не повис на водосточном желобе. Я мог легко залезть обратно. Без проблем. Проблема была в том, что Гулливер теперь клонился вперед.

- Гулливер, стой! Проснись! Проснись, Гулливер!

Наклон увеличивался.

- Нет!

Он упал, и я упал вместе с ним. Сначала внутренне - нечто вроде эмоционального падения, немого вопля в бездну, - а потом физически. Я летел по воздуху с ужасающей скоростью.

Я переломал ноги.

Как и планировал. Пускай боль принимают на себя они, а не голова, потому что голова мне понадобится. Но боль была страшной. На миг я испугался, что ноги не заживут. Только при виде Гулливера, лежавшего в нескольких метрах от меня без всяких признаков жизни, я сумел сосредоточиться. Из уха у него текла кровь. Я знал: чтобы вылечить его, мне нужно сначала вылечить себя. И это случилось. Хватает одного желания, если позволяет интеллект и если желание достаточно сильное.

Так-то оно так, только клеточная регенерация и восстановление кости отнимает много энергии, тем более при большой кровопотере и множественных переломах. Боль стихала, сменяясь необычной усталостью, которая быстро овладевала мной и клонила к земле. Голова болела, но не из-за падения, а от напряжения, понадобившегося для восстановления тела.

Шатаясь, я поднялся на ноги. Мне удалось дойти до того места, где лежал Гулливер, хотя земля под ногами кренилась похлеще крыши.

- Гулливер. Ну же. Ты меня слышишь? Гулливер!

Я мог позвать на помощь, я понимал это. Но помощь означала машину "скорой" и больницу. Помощь означала людей, мечущихся во тьме собственного медицинского невежества. Помощь означала промедление и смерть, которую я должен был одобрять, но не одобрял.

- Гулливер?

Пульс не прослушивался. Он умер. Должно быть, я опоздал на считауные секунды. Уже ощущалось незначительное понижение температуры тела.

С рациональной точки зрения я должен был смириться с фактом.

И все же.

Я прочел большую часть романа Изабель и потому знал, что в человеческой истории была прорва людей, которые продолжали бороться вопреки всему. Некоторые добивались успеха, большинство же терпели поражение, но это их не останавливало. Что бы вы ни говорили об этих приматах, они бывают упорными. И умеют надеяться. О да, еще как умеют. Надежда зачастую иррациональна. И не поддается логике. Если бы она поддавалась логике, ее называли бы логикой. Еще одна особенность надежды в том, что она требует усилий, а я не привык к усилиям. Дома усилия не нужны. В этом вся суть дома: в комфортности существования, не требующей никаких усилий. И все-таки я надеялся. Нет, я не просто пассивно стоял в стороне и желал, чтобы Гулливер очнулся. Конечно, нет. Я положил левую руку - руку с дарами - ему на сердце и принялся за работу.

Штучка с перьями

Силы уходили со страшной скоростью.

Я думал о двойных звездах. Красный гигант и белый карлик, бок о бок. Один высасывает жизненную силу из другого.

Смерть Гулливера - это факт, который можно опровергнуть или отклонить.

Но смерть не белый карлик. Она гораздо страшнее. Смерть - это черная дыра. И тот, кто переступает горизонт ее событий, оказывается на весьма опасной территории.

Ты не умер. Гулливер, ты не умер.

Я не сдавался, потому что знал, что такое жизнь, понимал ее природу, ее характер, ее упрямую решимость.

Жизнь, особенно человеческая жизнь, - это акт неповиновения. Ее не может быть, и все же она существует в невообразимом количестве мест почти бесконечного множества солнечных систем.

Нет ничего невозможного. Я знаю это, потому что я знаю, что невозможно вообще все, а потому все вероятности в жизни - это невероятности.

Стул может перестать быть стулом в любой момент. Это квантовая физика. И атомами можно манипулировать, если знаешь, как с ними говорить.

Ты не умер, ты не умер.

Я себя чувствовал отвратительно. Глубинные волны мучительного, выворачивающего кости напряжения бушевали во мне, как протуберанцы. А Гулливер все лежал на земле. Я впервые заметил, что его лицо напоминает лицо Изабель. Безмятежное, хрупкое, драгоценное.

В доме загорелся свет. Должно быть, Ньютон разбудил Изабель своим лаем. Но я не осознавал этого. Я видел только, что Гулливер внезапно осветился, и вскоре после этого под моей ладонью затрепетал слабенький пульс.

Надежда.

- Гулливер, Гулливер, Гулливер…

Еще один удар.

Сильнее.

Непокорная дробь жизни. Фоновый ритм, ожидавший мелодии.

Есть!

И опять, и опять, и опять.

Он жив. Его губы изогнулись, подбитый глаз дернулся, словно яйцо, из которого вот-вот вылупится птенец. Один открылся. Потом другой. На Земле важны глаза. Вы можете увидеть человека, его личность, увидев глаза. Я видел его, этого непутевого, ранимого мальчика, и на миг изумился усталым изумлением отца. Такими мгновениями наслаждаются, но мне было не до этого. Я тонул в боли и фиолетовом цвете.

Я чувствовал, что вот-вот рухну на блестящую мокрую землю.

Шаги за спиной. Они были последними, что я слышал, прежде чем тьма принесла с собой покой, а в памяти всплыли стихи, и Эмили Дикинсон застенчиво вышла ко мне из фиолетового тумана и зашептала на ухо:

Надежда - штучка с перьями -
В душе моей поет -
Без слов одну мелодию
Твердить не устает.

Небеса - это место, где никогда ничего не происходит

Я вернулся домой, на Воннадорию, и все было в точности как всегда. И я был таким же, как всегда, среди них, узловых. Я не чувствовал ни боли, ни страха.

Наш прекрасный мир, где нет войн и где меня могла вечно завораживать чистейшая математика.

Если человек попадет сюда и посмотрит на наши фиолетовые пейзажи, он вполне может решить, что попал в рай.

Но что происходит в раю?

Что люди там делают?

Разве не начинают они спустя какое-то время тосковать по несовершенствам? По любви, похоти, недоразумениям, а то и капельке насилия - для остроты ощущений? Разве свету не нужна тень? Впрочем, может, и не нужна. Возможно, я не улавливаю сути. Возможно, суть в том, чтобы существовать в отсутствие боли. Да, пожалуй, это единственная цель, которая нужна нам в жизни. Таковой она, безусловно, и является. Но что, если вам ее не понять, потому что вы родились уже после того, как она была достигнута? Я ведь моложе кураторов. Я больше не восторгался вместе с ними тем, как мне несказанно повезло. Даже во сне.

Ни здесь, ни там

Я проснулся.

На Земле.

Но я был настолько слаб, что возвращался в свое первоначальное состояние. Я слышал об этом. Вообще-то я даже глотал об этом словесную капсулу. Вместо того чтобы умереть, ваше тело вернется в первоначальное состояние, потому что энергию, расходуемую на существование в чужом теле, разумнее пустить на сохранение собственной жизни. Для этого, по сути, и нужны дары. Для самосохранения. Для защиты бессмертия.

Это замечательно, в теории. В теории это отличная идея. Только проблема в том, что я на Земле. И моему первоначальному состоянию не подходит здешний воздух, гравитация и контакты лицом к лицу. Я не хотел, чтобы Изабель меня увидела. Это просто невозможно.

Поэтому как только я почувствовал, что атомы во мне зудят и пощипывают, нагреваются и подрагивают, я попросил Изабель делать то, что она и так делала: заботиться о Гулливере.

Когда она опустилась на корточки спиной ко мне, я поднялся на ноги, которые к этому моменту приобрели узнаваемую человеческую форму. Я потащил себя - нечто переходное между двумя различными формами жизни - в глубь сада. К счастью, сад был большой и темный, усаженный множеством цветов, кустов и деревьев, за которыми можно спрятаться. Я так и сделал. Спрятался среди прекрасных цветов. Я видел, как Изабель оглядывалась, даже когда вызывала Гулливеру "скорую".

- Эндрю! - позвала она, когда Гулливер поднялся на ноги.

Она даже выбежала в сад, чтобы поискать меня. Но я лежал тихо.

- Куда ты пропал?

У меня пекло в легких. Мне нужно было больше азота.

Назад Дальше