Не успел как-то Вертодокс привычно руки заломить в идейной молитве по Карлу-Марлу, а Толик взял его за пуговицу, подержал немного, с раздумьем, и говорит тихонько, чтобы лишних свидетелей не привлекать. "Слушай, батя, - говорит, - что ты тут все целкой прикидываешься? Все кругом - враги, значит, а ты один - друг, так, что ли? Так я скажу ребятам, они тебе ночью под темным бушлатом растолкуют, кто друг, а кто враг… - Потом еще добавил культурно: - А ежели ты и впрямь ни черта не видишь кругом в этих очках, одни пустые тезисы в башке носишь, то никакой ты не большевик, а простая сволочь! Шкурник ты и прилипала! И в этом случае правильно тебя засадили, курву, чтобы хоть на воле таких остолопов поменьше было! О народе надо думать, не о тезисах!"
После этого ушел, а Вертодокс с тех пор свыше пятисотки и первого котла никогда не получал. Может, силы у него истощились, а может, и приморил его бригадир, черт их разберет…
- Спой им, Ваня, песню, за что мать из дому выгнала! - кивнул еще раз Ленька в сторону политиков.
Белорус глубокомысленно усмехнулся, отбросил гитару и продекламировал, воздев худые руки к потолку:
- Я знал,
Что боги
Любят подшутить над смертным, -
Но как жестоки
и безжалостны их шутки!
- Спятил, что ли? - удивился Ленька.
- "Одиссея"… - как-то непонятно бормотнул Иван, поднимаясь с нар. Побрел к дверям, на ходу расстегивая мотню. Хлопнуло - белый клуб пара покатился от порога к печной дверце, холодком опахнуло нижние нары.
Зря парня обидел. Несет его эта пеллагра, зеленый и вроде даже сквозной весь стал. Говорит, уже кровь появилась. Теперь недолго уж, пускай попоет последние денечки…
Эх, Иван! Золотой мой белорус! Самому, брат, тоже жрать охота!
А эти, черти-то! Приутихли. Вот вам и "Одиссея"!
Нет, Вертодокс что-то заворочался, ногу спустил, ищет кордовым "ЧТЗ" опору. А нога-то, длинная да вялая, дрожит… Ну, прыгай, прыгай в неизвестность, чего там мешкаешь? Ты ж привычный, теоретик! До вечера этак будешь слазить со вторых нар по малому делу, не то что в государственных делах - там вы все быстрые! Из одной фазы в другую - как с печки на горшок!
Зашарил Вертодокс в тумбочке, не нашел, чего искал, голову лысую вверх задирает:
- Вы, Модест Поликагпович, не газгешите ли мне еще газ вашей кгужечкой воспользоваться? В моей - микстуга, а попить хотелось бы…
А Уклонист сверху с каким-то притворным неудовольствием отвечает ему:
- По правде говоря, Лев Давыдович, мне уже наскучило постоянно одалживать вам кружечку, мыть ее после… Но если уж микстура, то, пожалуйста, возьмите. Только выполощите потом и кверху донышком поставьте, чтобы какая пыль не попала…
- Спасибо, Модест Поликагпович, - благодарно распрямился Вертодокс и, покачиваясь, двинул к бочке с краном. А Леньке захотелось его по тощему заду ногой достать, да сил не было.
Пыли боятся, гады! Только и беды в жизни, что пыль… Подыхать вскорости хором будем, а они хрен их знает чем озабочены. Через таких вот теоретиков и дожили до веселого часа!
Что ж, о них говорить нечего, когда своя душа с телом расстается. Дыхания у Леньки нету, голова раскалывается, во рту сухо. Впору уж и Дворкина звать, может, даст какой "адонис верналис" от головы, а то ведь и окочуриться так недолго…
7
Долго ли, коротко лежал Ленька под бушлатом - день к концу подошел. Стемнело. На вахте в рельс ударили, вся зона заворошилась, загомонила на разные голоса: бригады пришли. Сашка Седой проскрипел мерзлыми подошвами в свой угол, шестерка следом пронес солдатский котелок со вставной кастрюлькой - первое и второе с премблюдом. Хлеба у бригадира тоже восемьсот граммов, а на ужин от них еще двести граммов осталось…
Ленька сглотнул голодную слюну, ворохнулся. Может, даст Сашка баланду дохлебать?
Куда-а там, шестерка - на цырлах, ест глазами бригадиров котелок! Бесполезно в чужую посуду заглядывать, Сашка в котелке уже ложкой гремит. Промерз, видно, бригадир, оголодал.
Ушел Сашка на разнарядку в ППЧ. Еще тошнее стало.
А температура-то - ого-го. И голову не поднять. Вроде потемнело в бараке. И лампочка у потолка - уже не лампочка, а вроде раскаленный докрасна гвоздь, в стену вбитый… И голосов не слышно стало, вроде как под воду, в синюю глубь затянуло Леньку. Дышать под водой нечем, и глохнет он, и страшно ему, что из-под воды не вынырнет!
Неужели - конец? Может, все же позвать лепилу? А что он сделает? Адонис верналис из черной бутылки? Не-ет, не нужно, Ленька и сам будто в черной бутылке сидит, задыхается, а над головой заместо пробки - красная лампочка. И лучики короткие, колючие вокруг… Попал Ленька в бутылку, а его там этой лампочкой и заткнули. Электрификация, в бога мать!
Вовсе тьма заволакивает глаза. Ленька лупает ресницами и совсем ничего не понимает. Какой же это гвоздь, когда это подсолнух! Рыжий, цветущий подсолнух с золотыми лепестками. И огромный шмель со спинкой защитного сукна гудит, трудится на нем, впился хоботком, сладкий сочок высасывает, паразит! И - лето кругом. Потому что жарынь страшная, дыхания нет! Солнце нашкваривает так, что лошади и те падают. С четырьмя копытами, а спотыкаются, бедолаги… А чего они падают? С чего эти лошади ему померещились? Может, с тридцатого года припомнились, когда он был маленький и его везли с мамкой обозом в ссылку?
А вот опять - солнце… Половинчатое, как при затмении. Хотя это вовсе и не солнце, а месяц серпом блестит. Нет, и не месяц вовсе, а хлебная горбушка, та, что на небе, на нее по ночам лают вохровские собаки!
Что за черт, тронулся в сознании он, что ли?
И вот уже никакого подсолнуха, никаких лошадей нет, а стоит над ним бригадир Сашка Надеждин - высокий, статный, с белесой волнистой челкой, и натягивает на него сползший бушлат.
- Чего ты раскидался, Ленчик? Зимний дубарь в дверь стучится, а ты раскидался. Чего ты, а?
Ленька не слышит никаких слов: у бригадира в руках пятисотка, и не серединка, а точно - горбушка, словно во сне. Глазами ее Ленька пожирает, а взять рукой сил нет.
- Выписали тебе восемьсот, Леня, - говорит Сашка.
Ленька языком по воспаленным губам провел и почему-то смолчал.
- Да что ты, Ленчик? - Голос Седого. - Бери. Твой горбыль!
В руки ему сунул пайку и смотрит. Но толку мало. Жевнул Ленька два раза и уронил пайку на грудь.
Такого в зоне еще не бывало, чтобы доходяга горбушку ронял. Дело-то пахнет керосином!
Бригадир крикнул с тревогой в угол:
- Евгений Иванович!
Евгений Иванович - это Харченко, доктор из "фашистов". Он только из лесу пришел, промерз и наработался. Баланду свою уже похлебал, сидит, ковыряет рукавицу иглой-цыганкой на третьих юрсах. Высоко ему слазить, однако кряхтит: докторская обязанность, ничего не поделаешь.
Увидал Ленька доктора будто в первый раз: высокий худой старикан с седыми короткими волосами, жмуристый. Глаза за стеклами очков кажутся чересчур маленькими.
Потрогал Ленькин лоб, очки поправил. Присел на краешек нар, одеяло вниз сдернул и ухом к Ленькиной груди приник. А ухо прямо-таки ледяное, еще не согрелось в бараке. Будто железное кольцо - ледышкой - коснулось горячей Ленькиной груди.
- Та-ак, посмотрим, посмотрим, - сам себя успокаивая, проговорил доктор Харченко, и от этого спокойствия у Леньки малость отлегло на душе. - Теперь ты поднимись, голубчик, если можно, и рубашку из брюк вот так…
Вертит Леньку так и сяк. Сашка Надеждин рубаху на Леньке задрал, стоит рядом, как исправный санитар, на стреме. И доктор оценил это, поднял очки на Сашку, будто советуется:
- Крупозное, по-видимому… А скорее все же - сильнейшая простудная ин-флу-энца: хрипов для пневмонии маловато… Но температура, по-видимому, сорок с хвостиком. Кризис… Сердце молодое у тебя, Леня. Говори ему спасибо.
Выбрал доктор свои валенки из кучи посреди барака (дневальный приготовил в сушилку нести), одевается; шапку лагерную нахлобучил.
- Дойду в санчасть. Стрептоцид у них, по крайней мере, должен быть.
- Если не дадут, скажите: Надеждин просил, - напомнил зачем-то Сашка. А доктор понятливо кивнул. Бригадира Надеждина на штрафняке все знают: даром речей терять не привык. Не дай ему таблеток - завтра тебе же на башку нечаянно кирпич с какой-нибудь высоты обвалится. Дело житейское…
Жует Ленька хлеб! И откуда силы взялись! Встряхнули человека, жизнь вдохнули. Люди кругом, свои люди! Как ты их ни гни, ни мордуй, а они - люди. И назавтра восемьсотка обеспечена, и на работу не ходить под дудоргой, как тут не взбодриться Ленькиной душе?!
Радость!
Но… что-то мокроватый хлеб стал и соленый. А отчего - понять трудно. Может, он всегда такой - лагерный хлеб, а Ленька раньше не замечал?
Народ до поверки кто что делает. Дневальный понес валенки в сушилку. Иван-Гамлет лежа читает книжку из КВЧ про пограничников и бдительных овчарок, наверху теоретики опять схолчились насчет "претворения идей", старый казах мычит что-то, возможно, песню Джамбула без перевода на русский язык. А в той песне рассказывается, как в 1930 году большой аксакал Голощекин из Москвы приехал в Кзыл-Орду и одним махом отменил кочевое скотоводство у казахов, почтя за лучшее приучить их к земледелию и ирригации. Ай-вай-вай, что тогда получилось в казахстанской степи и по всему Туркестану! Ай-вай-вай, лучше не вспоминать! Всю баранту угнали - кормить московских артистов, что веселые песни сочиняют на любом языке, а казахам одни лопаты и плуги оставили… Дети и старики сразу вымерли, потом и взрослые стали умирать. Один Джамбул остался со своей домброй… Вот дела-то, братцы, вот удивление-то господне, и как назвать все это - ума не хватит…
Старик казах поет потихоньку про веселую степную жизнь, а все кругом молчат, как воды в рот набрали.
Тишина в бараке. Болтать да петь непотребное по-русски, как Иван-белорус делает, после работы нельзя. Мало ли чего сболтнешь по нечаянности! А потом тебя вызовет кум для прочистки мозгов, а то и новый срок намотает… Скажешь: валенки прохудились, значит, агитировал против Советской власти - советские ж валенки! Скажи: в письме жинка написала, что в колхозе под Воронежем жрать нечего - сразу АСА укусит. (АСА - это антисоветская агитация, формулировка Особого совещания при товарище Берии.) Радио и газет с июля прошлого года не положено в зоне, значит, и о фронтовых делах помалкивай. Попробуй пересказать слово в слово сводку Совинформбюро (без упоминания убитых солдат и офицеров противника), и то сочтут за распространение пораженческих слухов. А за это - верная катушка, а то и шлепнуть могут. Одним словом, в колхозе - жизнь-малина, а немцев на Волге быть не может…
А о чем больше говорить?
Ну, можно, конечно, про трассу и трудовое соревнование. Как ты, воодушевленный инспектором КВЧ Тюлькиным, решил дневную норму перевыполнить с помощью бригадного карандаша в два, а то и три раза. Но надоело про это, душа не лежит. Люди-то кругом понимают ведь, о чем речь…
Пришел Евгений Иванович, невесело стряхнул снежок с шапки, развел руками:
- Нет стрептоцида с прошлого понедельника. По всей вероятности, и в самом деле нет. Тут Дворкин врать бы не стал… А Леню я просил в больницу отвезти, в Поселке такие простейшие лекарства должны быть. Ну, а сейчас пока растирание ему бы. Хотя бы горячей варежкой…
"Его - отвезти… Ему - растирание…" - как о ком-то постороннем, черт возьми! Может, это кто другой в бараке дубаря врезает?
Жует потихоньку хлеб Ленчик, жить хочет!
8
Всю ночь он бредил, а в промежутках, просыпаясь, видел над собой козлиную бородку Евгения Ивановича, его маленькие усталые глаза под толстыми окулярами. Доктор менял у него на лбу холодную мокрую тряпку, растирал варежкой ребристую острую спину, а ноги приказал дневальному обернуть согретой у печного щитка телогрейкой. Дважды подымался и Сашка Седой.
И Ленька был готов всплакнуть от слабости. Любят его все-таки, собаки! Сколько каждый день дубарей в деревянные бушлаты одевают - и ни с кем не возятся. В общем, привычное дело, а кроме того - все один у другого в печенках сидят: подохни ты нынче, а я - завтра, и все! Такой закон в лагере. А с ним возятся… Может, оттого, что он еще не ошакалился, сроду никого не обижал? Или потому, что самый младший в бригаде?
Короче, не понимает он, Ленька, "фашиста" Харченко. Не может понять, хоть убей!
В лесу как-то было дело. Схватил бородатый доктор лучковую пилу с легким станком, которую Ленька узырил раньше и собирался - себе. Ну, Ленька, ясное дело, за другой конец лучка и - с топором на старого:
- Отдай! Брось, фа-а-шицкая морда!
Доктор, конечно, лучок добровольно ему уступил. А после, у костра, когда сушили валенки и корды и страсти за работой угасли сами по себе, похлопал Леньку по спине рукавицей:
- Ты бы, сынок, это слово без толку не повторял лишний раз. Слышишь? Ну, что такое, к примеру, фашина? Обычная палка. Ею можно, конечно, избить человека, но ведь главное в том, в чьих она руках - понял? Палка сама по себе - нуль, ничего не означает.
Ленька с интересом посмотрел на него, а доктор еще добавил:
- Слов накопилось на земле, мой друг, так много, что иные люди употребляют их бессознательно… Очень много непонятных слов! Вот, к примеру, геноцид - слышал?
- Еще чего! - наершился Ленька, предчувствуя какой-нибудь ученый подвох.
- То-то и оно. Не надо малознакомые слова употреблять без точного их знания. Ты ведь совсем еще юный человек на земле!
Больше разговора про то не было, и ни в чем доктор его, конечно, не убедил. Но осталось в Ленькиной душе как бы слабое чувство вины за то, что посмел замахнуться на доктора топором по пустячному делу.
А теперь - вот - растирание. И теплая телогрейка в ноги… Фраер, гнилая душонка! Скажет, человечий долг выполняет… Загонят человека в деревянный бушлат, вот и весь долг!
А все же непонятно Леньке. Доктор из-за него всю ночь не спал, как он будет на морозе сосны валить? Ведь целых десять часов, а с ходьбой туда и обратно да с двойным шмоном у вахты - все двенадцать! Конечно, бригадир Седой - не инспектор КВЧ, он доктору выведет большую горбушку и у костра разрешит покемарить, но это все - малые уступки жизни, на них далеко не уедешь. Главное, надо выспаться как следует перед рабочим днем! К вечеру может и прораб заглянуть на замер кубатуры, а у доктора как раз этой кубатуры и не окажется. В итоге - кондей и трехсотка! А то и сам начальник Кремнёв пожалует с двустволкой, идя с охоты, чтобы поруководить лесорубами часок-другой. Тогда как?
Хотя нет, начальник вряд ли заявится с новой собакой…
У Кремнёва до недавних дней была рыжая лайка, ну и как-то вышел он по глупости с нею на делянку, чтобы вальщиков подержать до темноты в честь Дня рекордов.
Бригадир Сашка Седой занялся с ним у костра, толкует о повышенных обязательствах, сплошном ин-ту-зиазьме, фанерку показывает, на которой все это расписано, а сам помощнику своему набой делает: дескать, мясо! Мясо не упустите, гады!
После хватился начальник - нету собаки. "Шарик, Шарик!" - кричит. А какой там Шарик, когда на делянке эту собаку и в глаза никто не видел!
Ясное дело, согнали всех к костру, допрос учинили, старший в карауле два раза вверх стрелял для устрашения и пользы дела. Да что стрелять, если эту собаку никто не заметил, хотя людей было поболее сотни на малой делянке. Сашка и сам больше конвоиров орал на вальщиков с топорами.
- Куда пса дели, гадюки?! - орет. - Давайте ройте снег и порубочные остатки! До утра будем искать, весь Крайний Север перекопаем, но снимем с себя позорное пятно! У кого воруете?
Бесполезно. Собака словно сквозь землю провалилась.
И на вахте шмон был по всем правилам, раздевали каждого на морозе до кальсон, а все же ухитрились лихие головы пронести собачью тушку по куску. Ночью, когда старший повар Боровец ушел спать, кухонные шестерки по приказу Седого сварили гуляш для бригады. Как-никак - подкрепление сил!
Хорошо бы теперь такого баранчика заарканить! Говорят даже, будто собачина чахоточным здорово помогает, а у Леньки вовсе и не чахотка, а простуда, он бы сразу встал на ноги…
К рассвету ему совсем плохо стало. Но тут подъем по рельсу ударили, и поднялся доктор, пошел к кухне за баландой.
Хотел Ленька попросить, чтобы не уходил он, да знал, что зряшное это дело: не мог же доктор из-за него в отказчики лезть, горбушку терять. А еще и сил у Леньки не было разговаривать. Он только пальцами пошевелил и похлопал тонкой ладошкой себя по груди. Дескать, ничего, спасибо, Евгений Иванович, как-нибудь до вечера протяну…
После завтрака придурков пришел сам Дворкин, измерил температуру и покачал головой:
- Не жилец… До сорока одного почти подтянуло.
Тут Ленька и увидел его, как в тумане, полуприкрытыми глазами. И задрожал весь, задергался:
- Ух-ходи, помощник смерти, позорная морда! В рот тебя пихать!
Леньке казалось, что он шумнул на весь барак. Но Дворкин и тихий его шепоток разобрал. Насупился, градусник сунул в карман и молча пошел из барака.
Даже Дворкин, человек с волосатым сердцем, умаялся в этой жизни. У него ведь не один Сенюткин подыхает. Тут же рядом западный белорус на тот свет лыжи навострил, на вторых нарах - два теоретика, да и в других бараках немало… Больница в Поселке переполнена, доходяг-пеллагриков туда не принимают, велят писать в диагнозе "скорбут", то есть цинга. Зачем их с места на место таскать, если они неизлечимы?
Каждый божий день - одно и то же. Кабы не своя шкура да не теплое место, драпанул бы Дворкин куда глаза глядят. Хоть в столярку гробы делать - все легче. Четырнадцатый год сидит Дворкин в лагере. Разбогател при нэпе по коновальской части, лошадей здорово умел лечить, дохлых одров на ноги подымал! Заимел фельдшерский участок и собственную корчму на большой дороге, деньги сами шли в руки. И вот за это трудовое богатство - в ссылку; потом один раз сболтнул что-то в день Сталинской Конституции - добавили еще катушку и пять лет "по рогам"… Тогда-то и надорвалась в нем жила, струхнул, согласился на кума работать: уж больно выжить захотелось!
Злоба у Дворкина сплошь на всех людей - за что страдает? Кому это все понадобилось? Новой жизни какой-то захотели, гады! А какая она - новая? Кто ее на ощупь или на зуб пробовал? Ну ж, я вам покажу, суки, эту новую жизнь!
Подыхает в бараке какой-то заморыш Ленька Сенюткин - ну и что с того? Первый он, последний? И чем помочь? Тремя каплями марганцовки?