И все же это лучше, чем летаргия.
– Анфиса, ты меня слышишь? Дай знак. Пожалуйста. Хотя бы пальцем пошевели. Попробуй открыть глаза.
Анфиса оставалась неподвижной. Но Алексею почудилось, что дрогнула жилка на ее веке.
– Слышишь, да? Слышишь?
И опять показалось, что жилка слегка затрепетала.
Значит, еще не все потеряно.
Лев Кошель полдня простоял со своим трактором перед парикмахерской Любы Пироженко, не зная, что делать. Позвонил в коммунальный отдел, ему сказали:
– Как что делать? Работай!
– Тут дом впереди. Решите с ним вопрос. Или я пока объеду, начну с другой стороны?
– Ну, объезжай.
– То есть разрешение даете?
– Нет уж, ты на нас не вали, это тебе пусть Чернопищук разрешение дает!
Кошель позвонил Чернопищуку. Тот сказал:
– Разрешаю, объезжай, копай дальше.
– Там пограничники везде встали. Не дадут.
– Ну, не копай.
– У меня простой получается. Не по моей вине. Пусть запишут как рабочий день.
– Такое время, Кошель, а ты о чем заботишься?
– Кушать, Виталий Денисович, в любое время хочется. А для кушать нужны деньги. А для денег нужна работа!
– Ты скажи еще, что с голоду помираешь!
– Так запишете?
– Вот пристал! Запишу, отстань!
Кошель успокоился, но ненадолго. Что запишут, это хорошо, но дело все-таки не в деньгах, ему хотелось работы. И механизму хотелось работы. Поднятый шкив недоуменно блестел на солнце своими бездействующими зубьями.
Тогда Кошель рискнул и позвонил самой Марине Макаровне.
Она, обычно понимающая любые вопросы даже быстрее и глубже, чем сам спрашивающий, на этот раз не сразу сообразила.
– Куда копать, чего?
– Траншею. Рыть.
Марина вспомнила. Принятое вчера решение показалось ей давнишним и нелепым. Какая траншея, какой забор, зачем? Ничего не трогали – все было нормально. Начали рыть траншею – войска появились. Ей показалось, что это связано. А раз так, надо все сделать, как было. И она приказала, думая, что Кошель именно об этом спрашивает:
– Работай. Закапывай.
– Чего?
– Траншею, чего же еще?
– Я могу, конечно, но оплата та же!
– Та же, та же, не зуди!
Что ж, недаром трактор Кошеля имеет два устройства – сзади шкив для рытья, а спереди бульдозерный нож. Кошель опустил нож и начал сгребать вырытую землю, перемешенную с кусками асфальта, гравием и песком, обратно в траншею.
Рядовые пограничники, стоявшие с обеих сторон, не знали, что делать, и доложили начальству. Дима Тюрин, прибыв на улицу Мира, понаблюдал, прошелся вдоль уже засыпанного участка и сказал:
– Что ж. Тут следы лучше видно. Натуральная нейтральная полоса получается.
Говорил он это вслух и говорил как бы Арине, которая сопровождала его, то есть будто объяснял ей, будто оправдывал свое решение. И Дима поймал себя на этом, и ему стало неприятно. Будто под надзор попал, раздраженно думал он. А может, так и есть? Может, эта Арина послана секретными службами? Если так, то ей надо выполнять задание, и она его выполнит любой ценой. Что-нибудь да найдет, тварь такая, поганка блида! – вспомнил Тюрин ругательство своей бабушки, которое ему, маленькому, всегда казалось очень смешным.
Его коллега с российской стороны, видимо, тоже узрел в свежей засыпке подобие нейтральной полосы, поэтому Кошелю никто не помешал работать, и тот был очень доволен. Жалел только, что засыпать получается быстрее, чем рыть, работа скоро опять кончится. А Кошель мечтал о такой работе, которая никогда бы не кончалась.
Мовчан без остановок и без препятствий доехал до Сычанска.
Остановился у больницы, не заезжая во двор, пошел к моргу. Дверь была открыта, он спустился. Там была уже знакомая ему женщина. Она тоже узнала Трофима Сергеевича.
– Чего еще хотите?
– Скажите, а вот вы выдали нам… То, что там было. А откуда известно, что это был он?
– Кто?
– Ну, кого привезли.
– Запись в журнале сделали.
Женщина показала толстую тетрадь.
– Можно посмотреть?
– Да на здоровье.
Мовчан посмотрел.
Последняя запись была: "Бучило Р. С., 78 л." Крупные разборчивые буквы. А перед этим – "С. Т. Мовчан, 24 г." Но буквы другие – мелкие и торопливые.
– Это вы записали или они?
– Они. Чтобы, говорят, ошибки не было. Будто я когда ошибки делала! Двенадцать лет работаю, между прочим!
– То есть вы документов его не видели?
– А зачем они мне? Мы тут документы на хранение не принимаем, только людей в чистом виде. Документы в регистратуре. Или в милицию забирают. А то и у главврача хранятся, я в это не лезу, черт их там вообще разберет. – Женщина пожала плечами, неодобрительно глянув куда-то вверх, туда, где, в отличие от морга, принимающего людей в чистом виде, хоть и мертвом, существует куча каких-то бумажек и вообще всего, что только запутывает. А здесь – сухой остаток, без путаницы. Хотя, похоже, этому человеку и здесь что-то неясно. Это вносило ненужную сумятицу в душу женщины, поэтому она поторопила:
– Идите, идите, выясняйте, чего тут стоять, не музей!
Мовчан пошел в регистратуру.
Окошко было закрыто.
В приемном покое было трое. Мужчина лет тридцати торопливо переодевался, доставая одежду из пакета, что лежал рядом на скамейке с металлическими блестящими ножками, обтянутой коричневым дерматином. На ножках снизу белые пластиковые нашлепки-башмачки, чтобы не царапать пол, хотя этот пол невозможно исцарапать, он сделан из каменных плиток разнообразной формы, подогнанных друг под друга, как мозаика, с прожилками скрепляющего бетона. У Мовчана в саду тропинки и пол беседки так сделаны, он сам этим занимался, а помогал Степан, давно это было, лет уже двенадцать назад, и Степану было двенадцать, работал старательно, ему нравилось.
Над мужчиной стояла женщина, тоже лет тридцати, с ключами в руке, наверное, жена приехала на машине за мужем. И была еще тут врач, полная блондинка в очках, которая протягивала какой-то листок и нервно говорила:
– Распишитесь, я вам говорю!
– Не буду я расписываться! – отказался мужчина и закашлялся.
– Вы недолеченный самовольно уходите, а на мне ответственность, распишитесь!
– Что у вас там, в чем расписываться?
– Что самовольно уходите.
– А так не ясно?
– Так неизвестно, а так будет зафиксировано.
– Вот и фиксируйте.
– Я зафиксировала, надо расписаться.
– Слушайте, вы соображаете вообще? – Мужчина перемежал слова кашлем. – У меня там мать, отец, у меня дочь там, их, может, сейчас расстреливают из артиллерии уже, а я тут буду лежать?
– Не кричи, Никита, ты весь кашляешь, помолчи! – просила жена.
– Лежать вас никто не заставляет, вопрос не в этом, вопрос в том, почему я за вас должна отвечать? Распишитесь и ехайте куда хотите! Далеко хоть? – спросила врач у жены другим голосом, помягче, словно пыталась заручиться ее сочувствием и поддержкой.
– В Грежин.
– Что, в самом деле там уже стреляют?
– Да, было, потом перестали.
– Раз было, то опять начнут! – Мужчина вскочил, сунул снятую одежду в пакет. – Пойдем, Янка, чего стоишь?
– Ты бы расписался, в самом деле, людей подведешь.
– Вот, ё! Ну, распишусь, какая разница!
– Было бы о чем спорить! – Врачиха тут же прислонила листок к колонне.
Их было три, таких колонны, подпирающих невысокий потолок вестибюля, и Мовчан почему-то особо зафиксировал, что именно три и что они выкрашены снизу бледно-зеленой краской, а сверху побелены, как и потолок, он думал об этом так, будто важно было это запомнить – как и пол, и скамейку, и все остальное. Мовчан даже вгляделся в брелок ключей, которые держала женщина, и разглядел косую букву Н, значит, машина "хундай", как называют эту марку в Грежине, или "хёндай", как однажды Мовчан услышал от Степы, переспросил и узнал, что правильно произносить именно так.
Никита схватил авторучку (самую дешевую из дешевых, отметил Мовчан, прозрачный пластиковый цилиндр со стержнем, – и ему это тоже показалось важным), весь скособочился и высоко поднял локоть, расписываясь, отдал листок врачихе, которая сразу же подобрела и сказала уходящим мужу и жене:
– Удачно вам доехать! Господи, что делается! А вы по дороге заедьте в аптеку, ингалятор хотя бы купите на батарейках, небулайзер называется, и генсальбутамол к нему.
– Как? – остановилась жена, пытаясь запомнить.
– Генсальбутамол. Да вы скажите, что после воспаления для разжижения слизи, они сами дадут!
– Спасибо!
Муж и жена ушли.
Врач посмотрела на Мовчана, и довольное, доброе выражение ее лица тут же сменилось на официальное и постороннее – чтобы этот человек не истолковал превратно и не подумал, что она прямо-таки всем готова услужить. На всех ее не хватит, а если отвлекаться, работать некогда будет.
И тоже ушла.
Мовчан остался один.
В Грежине стреляют, думал он. Отец дочери сбежал из больницы, чтобы спасать родителей и дочь. Но ведь у Мовчана в украинском Грежине тоже дочь! Любимая его Оксанка. И мать ее Ирина, которую Мовчан еще любит, хоть и остаточно. У этих, у Никиты и Янки, машина есть, могут уехать, а у Ирины машины нет. Мовчан предлагал ей купить хотя бы "ладу гранту" или "калину", но Ирина боится любых механизмов, у нее с ними какой-то вечный конфликт, целый год разбиралась с кнопками стиральной машины, которую подарил ей Трофим Сергеевич, микроволновку боится включать, и сама при этом смеется над своей технической тупостью. Если что серьезное начнется, как они выберутся? Не дай бог с Оксанкой что случится, Мовчан себе не простит, а два дела сразу не сделаешь, учитывая, что Степана уже нет, а Оксанка есть.
Эта мысль, что Степана нет, возникла неожиданно, и Мовчан понял, что давно уже это знает, но обманывает себя. Всем своим опытом, и человеческим, и милицейским, а потом полицейским, Мовчан убедился, что правда не существует открыто и доступно для всех, она таится и прячется, потому что, как правило, не очень приятна, она вдруг проговаривается, читается между строк и между слов, она выскакивает неожиданно, как вот сейчас, и даже не требует доказательств, потому что на самом деле правду всегда знают все, просто не хотят знать или это невыгодно. Да, постороннему взгляду нельзя было угадать Степана в том обгоревшем остатке, где не было никаких примет живого человека, но Мовчан увидел, безошибочно различил в обугленном остове родные и единственные линии плеч, рук, всего тела, он с первого взгляда все понял. А потом позволил сам себе обмануть себя, да Тамара еще добавила… Пора опомниться. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, вспомнил он слова, которые когда-то где-то услышал, и они его удивили, он никак не мог уразуметь, каким образом мертвые могут хоронить мертвых. И вот – догадался. Не по человеческому логическому смыслу, по какому-то иному, но бесспорному.
Дверка-заслонка открылась. Регистраторша долго смотрела на мужчину, который стоял перед нею и куда-то смотрел, и, нарушив собственный ритуал, спросила сама:
– Чего вам?
– Ничего, спасибо.
Мовчан вышел из больницы и пошел, все прибавляя шаг. К машине уже бежал, рванул дверцу, сел, завел и с места взял максимальную скорость, на которую было способно это вконец заезженное металлическое животное. Трофим Сергеевич именно как о животном, как о живом, подумал о нем, и оно будто услышало, из последних сил прибавило, страдая воющим мотором.
Глава 31
"Куме, ти вдома?" – "дивлячись що треба, може, і вдома"
Наступили сумерки, когда люди Стиркина и украинские подразделения оказались в виду друг друга, одновременно приблизившись к площади. Те и другие рассредоточились по примыкающим улицам. Никого из руководства района не было. Марина Макаровна, поразмыслив, решила: раз начальство из области не звонит, а оно не звонило, значит, не сочло нужным вмешиваться, считая происходящее делом не гражданским, а чисто военным, следовательно, такую же позицию надо занять и мирным деятелям районного звена. И она дала команду всем: по окончании рабочего дня идти по домам, ни во что не лезть. Все охотно подчинились. Марина и сама пошла домой, переоделась в простое домашнее, достала бутылку коньяку, но вдруг передумала, нарядилась в одно из лучших своих платьев, красивое и строгое, в котором она ездила в Харьков на официальные торжественные мероприятия, взяла коньяк, пару крутых яиц, колбасу, хлеб, села в свою личную машину, весьма, кстати, скромную, учитывая ее положение, и поехала на кладбище. Ей захотелось к Максиму. Нет никакой даты и повода, но какой нужен повод для свидания с любимым человеком? Посидит, выпьет, помянет, поговорит с ним мысленно, и станет полегче на душе.
Местные простые жители тоже настороженно засели по домам и квартирам, когда прослышали о том, что опять появились какие-то военные, – они хорошо помнили, как чуть не дошло до стрельбы во время субботника.
Но не все были так благоразумны. Уже известная нам компания – подросток Нитя, два брата Поперечко, Ульяна и два ее соперничающих друга Рома и Юрик Жук, еще днем узнав о том, что что-то происходит, не могли усидеть дома, собрались в излюбленном месте, на бетонных кольцах, и обсуждали положение дел не только в Грежине, но и вообще в мире – эти молодые люди были достаточно грамотными, смотрели телевизор, подолгу сидели в интернете, и каждый имел свое мнение. Нитя сказал, что во всем виновата Америка. Старший Поперечко поправил: виновата, но не всем, кое в чем виноваты и мы сами, то есть Украина и Россия. Ульяна защитила Украину, потому что накануне ночью переписывалась с далекими друзьями и в одном из чатов наткнулась на тему о национальной женской красоте, где зачинщик спора доказывал, что украинские девушки самые красивые. Ульяна поддержала его и прикрепила в доказательство свою фотографию, и тут же получила, как обычно, много личных вопросов, посланий и предложений, короче говоря, она сегодня чувствовала себя украинкой, вот и замолвила слово за Родину. Рома присоединился к ней, надеясь этим завоевать благосклонность. Юрик был умнее, он знал, что девушки не всегда любят, чтобы им поддакивали, им, наоборот, часто нравятся своенравные мужчины, которых интересно победить сначала в споре, а потом и по жизни, а Юрику того и надо, поэтому он охаял Украину и похвалил Россию, вовсе при этом ее не оправдывая, но сказав, что по законам и политики, и вообще существования кто сильнее, тот и прав. Этим Юрик, конечно, намекал на то, что и сам он сильнее. Догадалась ли Ульяна, неизвестно, не такая она дурочка, чтобы кто-то сумел прочесть по лицу ее мысли, а вот Рома ревнивым чутьем понял суть намека, разозлился на Юрика и начал отстаивать принципы международного права в том виде, в каком он их понимал, сказав вдобавок, что на самом деле Украина вовсе не слабая, а Россия не сильная, на самом деле Россия тупая и наглая, а Украина доверчивая и мягкая. Само собой, имелось в виду, что это Ульяна доверчивая и мягкая, Рома как бы предупреждал ее быть осторожнее перед тупостью и наглостью в лице России, то есть представляющего ее в данный момент Юрика.
Так совпало, что именно в этот момент Юрику позвонил дядя, брат его матери, Митя Чалый, и спросил, что там у них происходит.
– Звоню мамке твоей, она трубку не берет, а я волнуюсь или нет?
– В огороде, наверно, а телефон дома.
– Хоть ты скажи, что у вас там творится?
– Плохо, дядь Мить. Войска на нас украинские наступают, – сказал Юрик, посмотрев при этом на Рому.
– А вы чего?
– Чего?
– Сидите и сопли жуете? Не будет вам никогда хорошей жизни! – пригрозил Чалый. При этом как бы подразумевалось, что у него жизнь хорошая, хотя было наоборот: мать и отец Юрика жили крепко, работяще, в достатке, а Чалый и сам бездельник, и жену нашел пустоголовую и настолько ленивую, что она даже детей ему не родила, не имея охоты с ними возиться, она и к себе-то, насколько понимал Юрик, а он понимает, не маленький, не имела особенного интереса, носила неделями одну и ту же футболку и одни и те же джинсы, настолько мятые, будто в них и спала, – кстати, очень возможно.
– Ничего мы не жуем, – сказал Юрик, оглядев товарищей. – Мы как раз тут думаем насчет дубины партизанской войны, как Лев Толстой сказал.
Да, Юрик знал, что сказал Толстой, и даже помнил, где это было написано – в книге "Война и мир". Он знал и многое другое, благодаря своей уникальной особенности, которая проявилась еще в школе: то, что учил специально, не лезло в голову, не запоминалось, а то, что он даже не слушал, играя на телефоне или рассматривая под партой журналы с голыми девушками, каким-то образом само собой откладывалось в памяти, и он потом мог воспроизвести дословно целыми кусками, даже если не совсем понимал, о чем идет речь.
Юрик заметил, что при упоминании Льва Толстого Ульяна глянула на него одобрительно – все женщины уважают образованных мужчин. И Рома тоже это заметил. И хотел возразить, что никакую дубину они тут не обсуждают, но неожиданно младший Поперечко оживился, засмеялся и одобрительно крикнул:
– Дубина!
Очень уж понравилось ему это слово.
Старший Поперечко рад был, что его младший брат хоть в кои-то веки слово вымолвил, ему ведь иногда надоедало быть умнее, он стеснялся этого перед братом, которого очень любил. Поэтому старший Поперечко одобрительно хлопнул младшего по плечу:
– Соображаешь!
– Чего вы там соображаете? – услышал в своей трубке Чалый. – Какая еще дубина? Вас там много? Помощь нужна?
– Вообще-то подкрепление требуется, – очень серьезно сказал Юрик и оглядел всех значительным взглядом. – Оружия только нет.
– У кого нет, а у кого есть! – сказал старший Поперечко. – Но не помешает, конечно.
– Ладно, держитесь там, ждите нас! – взволнованно пообещал Чалый, вспомнивший, что в российском Грежине создана народная дружина и он ее член, как и Петр Опцев, и работник сыроварни Ион Думитреску, которого они с Петром сегодня, после разговора с Евгением, встретили и приняли в свою дружину, объяснив цели и задачи. Теперь у Чалого есть повод наведаться в украинский Грежин и там, улучив момент, навестить сестру и попросить у нее взаймы. Для этого он, собственно, ей и звонил, а потом искал ее через Юрика.