К сожалению, думал Торопкий – впрочем, думал без сожаления, а с ощущением оскорбленной гражданской правоты, с предчувствием действия, а это, как известно, бодрит, – к сожалению, в украинской части Грежина сильны сепаратистские настроения, в том числе даже в кругах администрации. И как этому противодействовать, если в газете, где он редактор, нет ни одного слова по-украински, она выходит, как всегда и выходила, на русском языке! Пробовали выпустить дубль-издание на мове, пригласили двух розумних хлопцив, выпускников одного из харьковских университетов, но дело не пошло, никто газету на украинском языке покупать не желал. Ее и на русском-то не покупали, прямо скажем, издание распространялось по организациям в виде разнарядки, то есть добровольно-принудительной подписки, существовала газета на средства администрации – а если завтра откажутся финансировать?
Анфиса не спала, ждала мужа. После того как она приняла решение развестись с ним, ее охватило желание, которое после душа поутихло, зато потом возродилось с новой силой, прямо-таки какое-то до удивления нестерпимое, как в дни первых с Алексеем свиданий. Анфиса мяла подушку, сворачивалась калачиком, вытягивалась… Хоть опять иди в душ. Но нет, надо дождаться.
Светлана сидела, обняв колени, смотрела в темноту и представляла, как ее выпустят, как она начнет борьбу, напишет заявления во все инстанции, потребует суда. Она никогда не простит Мовчану смерть отца. Нельзя этого прощать. Он на коленях будет стоять и руки ей целовать. И Степа тоже. А она будет смеяться, но все равно не простит. Никогда.
Трофим Сергеевич Мовчан лежал рядом с тихо посапывающей женой Тамарой и думал о том, что идея народных дружин – хорошая идея. Война бушует совсем неподалеку и вот-вот может оказаться здесь, надо быть готовыми. А главное – славная инициатива к приезду Самого. Сам любит, когда что-то идет из народа навстречу власти, а если не идет, надо умело организовывать это движение. Сына Степу можно приспособить к этому делу, чтобы не бездельничал на каникулах. Хорошо бы основать для дружины свой печатный орган и поручить издавать его Светлане. Нет, не получится: она оппозиционерка, она сочувствует украинским фашистам. Новая инициатива, наоборот, должна ее раздразнить, она будет с нею бороться. И это тоже неплохо – даст повод еще раз схватить ее, посадить, допрашивать и, возможно, слегка пытать. Мовчан никогда не делал этого с девушками, красота ведь для любования, а не для того, чтобы ее мучить. Но есть люди, которые обливают картины кислотой, рушат скульптуры, а потом признаются, что сделали это из любви к ним. Вот и он, если придется все-таки помучить Светлану, будет это делать из любви, чтобы оказаться ближе к ней. Мысль об этом сильно и ощутимо подействовала на Мовчана. Он тронул жену за плечо. Та всхрапнула. Он потыкал ее пальцем.
– А? – подняла она голову и быстрым движением ладони вытерла влагу со рта.
– Спишь, как не жена, – упрекнул Мовчан.
– Трофим Сергеич, ты охренел?
– Можешь спать дальше, а я займусь, – молвил Мовчан, поворачивая ее к стене передом, к себе обратной стороной.
А ведь дело не только в украинских грежинцах, думал Торопкий. С российской стороны Грежина давно и целенаправленно введется подрывная работа. Почему, например, они не закроют границу, ведь это легко сделать! Гораздо легче, чем с украинской стороны, у которой меньше сил и средств. А потому что выгодно обеспечивать ежедневное проникновение. Внедрение. Ползучую экспансию. Вот в чем дело! И Аркадий притворился сочувствующим тоже для этого – втереться в доверие.
Для этого он и сошелся с Анфисой, осенило Торопкого. Да, в этом причина! Аркадий воспользовался школьной дружбой, чтобы выведать у Анфисы, что происходит в украинской части Грежина, чтобы ее завербовать, восстановить против мужа! Анфиса наивная, не от мира сего, вот и доверилась коварному Аркадию. В этом, может, вся связь и заключалась, а не в том, что бывает между мужчиной и женщиной. Пора Анфисе бросить работу на вражеской территории. И у себя дома что-нибудь найдет. Тоже ведь имеется поликлиника, а при ней больничный флигель на три палаты. Или станет вольным наркологом, а то всех запойных лечит один престарелый врач-пенсионер Колебаев Иван Тургеневич (отец его был обрусевший монгол по имени Турген – человек, надо полагать, с большим чувством юмора, судя по тому, как назвал сына), а Колебаев сам постоянно болеет – то от возраста, то от того же, от чего лечит своих пациентов. Найдя, за что простить Анфису, и придумав, что с нею делать дальше, Торопкий развеселился, пошел быстрей. Вот уже гравий железнодорожной насыпи захрустел под ногами. И тут сбоку в темноте послышались голоса.
Нина улеглась ровно, удобно, чтобы ничто не мешало разжигать в себе злобу к изменнику-мужу. Но как-то не злилось. Вместо этого, стоит закрыть глаза, видела она эту проклятую шею Торопкого, которую так расписал Евгений. И большую его голову, широкие плечи. Просто наваждение какое-то. Нина открывала глаза, но с открытыми глазами вообще ни о чем не думалось, было пусто и одиноко. Закрывала глаза – опять Торопкий. А ведь рядом ребенок спит, стыдно-то как! Она посмотрела на Владика. Тот лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку и раскинув руки. Спит, не видит ничего. Нина снова закрыла глаза – Торопкий тут как тут. Но ведь мне муж изменил, вспомнила она. И я думаю о Торопком не потому, что он мне нравится, а нарочно, чтобы отомстить Аркадию. И, разрешив себе это, она начала думать о Торопком уже без стеснения, во всех возможных вариантах. Но не по причине любви к нему, что отдавало бы развратом, а по причине мести, что все оправдывало.
– Как хочешь, Женя, – сказал Аркадий, – но в самом деле, или придется тебе в Пухово вернуться, или я тебя в психушку сдам. Кто тебя просил ляпать про Анфису?
– Евгений признал, что это было ошибкой, – признал Евгений.
– А толку, что ты признал? Нинке это не объяснишь теперь! Что обидно: было-то один раз пять лет назад. Нинка ведь и развестись может, если ей в голову ударит!
Евгений ровным голосом произнес:
– Лев Толстой сказал, что брак есть вечная борьба мужчины и женщины за власть друг над другом. Бернард Шоу сказал, что брак – уродливая форма сосуществования двух разных существ. Чехов сказал, что брак крепок, когда сильна половая любовь, все остальное скучно и ненадежно. Оскар Уайльд сказал, что брак – пусть к убийству себя и любимого человека.
– Он был голубой, не считается. Много ты помнишь, как я вижу.
– Да. Фрейд сказал, что, когда люди женятся, они живут не друг для друга, а для кого-то еще. Для общества. Для детей. Для прокормления. Для порядка. Он же сказал, что секс в браке без влечения – одна из частых причин импотенции. Лао-Цзы сказал, что без фундамента общества рухнет дом любой семьи. Кастанеда сказал, что, если муж и жена окажутся вдвоем на необитаемом острове, муж первым делом утопит жену. Или съест.
– Лихо. Что же, людям жениться вообще не надо?
– Почему? Чехов советовал одному из братьев побыстрее жениться, потому что это его спасет. Толстой считал, что без брака человек – зверь. Нечего защищать, нечего жалеть. Бернард Шоу сказал, что в браке проявляется все плохое, но и все хорошее. Бог сказал: плодитесь и размножайтесь.
– Ты только Бога не трогай!
– Нельзя тронуть то, чего нет.
– Ты еще и в Бога не веришь?
– Верю.
– Это как? Его нет, а ты веришь?
– Верить в то, что есть, намного проще.
– Я чувствую, у тебя в голове кислое с пресным, холодное с горячим, каша, в общем.
– Как у всех, согласился Евгений, – согласился Евгений.
– Ну нет. Я точно знаю, что Нинку свою люблю.
– Такого не бывает. Никто никого не любит целиком. Ты любишь в ней что-то. Всё целиком вообще любить нельзя. Вот мы сегодня говорили о картошке. Что она и полезная, и вредная. Каждый человек тоже и полезный, и вредный, и хороший, и плохой. Любят за хорошее. А иногда и за плохое. Но вообще-то все люди любят всех людей. Потому что в каждом человеке есть хоть маленькое зеркальце, в котором каждый другой человек может увидеть себя. Видит – и любит.
– Это кто тут? – спросили из темноты.
А потом по глазам ударил луч фонарика.
Торопкий закрыл рукой глаза.
– С кем имею честь? – спросил он, становясь подчеркнуто вежливым, как всегда в острых жизненных ситуациях: вежливость в таких случаях была для него как шест для канатоходца – помогала держать равновесие.
– Документы покажем!
Луч фонаря ушел вбок, Торопкий проморгался, вгляделся. Перед ним были два российских пограничника, Толя и Коля, с которыми он встречался уже, когда шел сюда. Сказали друг другу "Привет! – Привет!" – и разошлись, а теперь вдруг – документы. Почему?
– Толя, Коля, мы же виделись! Вы же меня сто лет знаете!
– Мы и в ту сторону обязаны были документы посмотреть, но не успели, – сказали Толя и Коля. – Ты слишком быстро пробежал. Как заяц.
Торопкий достал паспорт, протянул. Толя и Коля внимательно пролистали его под фонарем.
– Ходишь и ходишь туда-сюда, – сказали они. – Без конца ходишь и ходишь. Зачем?
– По делам.
– Это каким?
– Слушайте, ребята, что случилось? Все время нормально пропускали, а теперь… Не понимаю.
– Мало ли, что все время, – сказали Толя и Коля. – Может, у нас новый приказ есть?
– И что там?
– Не имеем права говорить, – государственно объявили Толя и Коля. – А вот задержать имеем право. С целью депортации.
– Так депортируйте сейчас.
– Это одно, а то другое. Если мы тебя официально депортируем, ты сюда уже не попадешь.
– Толя, Коля, но я же не знал про ваш новый приказ! Давайте так: уплачу штраф, а в другой раз буду осторожнее!
– Это можно, – сказали Толя и Коля.
– Вам в рублях или в гривнах? – спросил Торопкий.
– Да все одно. Хоть в юанях!
Юаней у Торопкого не было, он дал Толе и Коле гривны – столько, сколько, по его представлению, было достаточно.
И угадал: Толя и Коля остались довольны, вернули паспорт и сердечно с ним распрощались, пожелав доброй ночи.
– Поэтому, – продолжал Евгений, – ты что-то любишь в Нине, что-то в Светлане, а что-то в Анфисе.
– Вообще-то да. Знал бы ты, какая у Нинки…
Аркадий не договорил, вздохнул и повернулся на бок.
– Все. Пора спать.
– Утро вечера мудренее, – согласно откликнулся Евгений. – Будет день, будет и пища. Всякое семя знает свое время. День да ночь – сутки прочь. Лови Петра с утра, а ободняет, так провоняет.
– До утра будешь куковать? – спросил Аркадий.
– Память тренирую, – сказал Евгений. Но замолчал. Вернее, продолжил вспоминать пословицы, но не вслух, только шевелил губами и улыбался, радуясь богатству русского языка и своей памяти.
А Торопкий, перейдя дорогу и направляясь к своей машине, подумал: для полного анекдота не хватает, чтобы сейчас встретился украинский кордон и тоже учинил проверку документов.
Глядь: двое. И один тоже Коля, а второго зовут Леча. Они встретили Торопкого приветливее, чем российские пограничники, с улыбкой.
Но все же сказали:
– Леша, дорогой, покажи документы.
– Так вы меня уже видели, что ж сразу не спросили?
– Сразу ты туда шел, а теперь обратно идешь. Мы для тебя же проверяем, чтоб ты не забывал документы носить.
– Как я забуду, если я на машине? Вот – и права, и паспорт.
Коля взял паспорт, а Леча права. Осмотрели.
– Вообще-то половина двенадцатого уже, – сказал Леча.
Торопкий вспомнил, что после десяти часов вечера переход через границу запрещен. То есть он и в течение дня запрещен во всех местах помимо КПП, но негласно разрешался. Да и после десяти разрешался, поэтому строгость пограничников была необычной.
Что-то происходит, подумал Торопкий. Что-то происходит, а я не знаю. Какой я после этого журналист?
– Какой-нибудь новый циркуляр или приказ прислали? – решил он выведать.
– Каждый день что-нибудь присылают, брат, – уклончиво ответил Леча.
– Но я-то не знаю, давайте штраф заплачу, – предложил Торопкий, которому очень хотелось домой.
– Мы что, чужие? – обиделся Леча. – Не надо нам штраф, лучше в следующий раз принеси маслоприемник для "девятки", он копейки стоит, а у нас тут нет.
– Маслоприемник, хорошо.
– Для "девятки".
– Запомнил, маслоприемник для "девятки". Я, может, и тут найду.
– Вот спасибо! Будь здоров, привет семье!
А над Грежиным, на крутом кустистом холме, стоял приехавший из Москвы инженер-проектировщик и архитектор Геннадий Владимирский. Он оглядывал поля, леса и речку Грежу, огибающую поселок. Вон там и там могут без ущерба для пейзажа пройти две железнодорожные колеи. А там – удобное место для моста. А на том вон пустыре разместятся пути и строения железнодорожного узла, а при нем – терминально-логистический центр.
Геннадий всегда любил технику, но всегда любил и природу. Идеальной воображаемой картинкой для него было – стремительный поезд, летящий по эстакаде над бескрайним зеленым полем, там и сям виднеются игрушечные маленькие города, а вдали горы, а за горами – море, эстакада уходит куда-то туда, в горы и море, плавно изгибаясь, как Великая Китайская стена.
Геннадий нетерпеливо хотел будущего в свои двадцать семь лет, не только своего, а общего, когда не будет границ, когда Землю опутает сеть элегантных железных дорог, точнее говоря – магнитных, по которым бесшумно помчатся с самолетной скоростью поезда, и путь от Лиссабона до Владивостока длиною в тринадцать с половиной тысяч километров займет всего восемь-десять часов, и, заметим, приятных часов, учитывая, что в таком поезде будет обеспечен осмотр запечатленных пейзажей в замедленном режиме, если кто чего не разглядел. Желающие смогут перейти в вагон с софт-катапультами – капсулами, которые способны отделиться и мягко затормозить, свернув на боковую ветку, и каждый сможет не спеша полюбоваться горами Урала, Алтая, великими реками, тайгой и Байкалом.
С детства Геннадий любил сочетание большого, величественного, и малого, уютного. Его одинокая мама послушно покупала сыну наборы лего, из которых он сооружал космические корабли, а рядом обязательно строил домик с садиком, маленькими человечками, скамеечками, столиками, собачками. Ему очень нравилось: стоит огромный корабль, а вокруг него обычная жизнь. Получается, что корабль большой, но домашний, обитатели домика могут в любой момент полететь на нем куда-нибудь отдохнуть в выходной день.
Он уважал все техническое, сложное, но не само по себе, а потому, что это сделали люди. Геннадий удивлялся уму людей, придумавших ракеты, самолеты, автомобили, поезда, компьютеры, мобильные телефоны и все прочее, что умножается и обновляется каждый день. С четырнадцати лет он уже подрабатывал тем, что устанавливал программы на компьютеры знакомых мамы и знакомых ее знакомых; его, как дельного специалиста, передавали по цепочке, рекомендовали друг другу. К семнадцати годам он зарабатывал втрое больше мамы, а в восемнадцать купил первую подержанную машину, которую холил и лелеял, изучил до мельчайших деталей и проводков. Но мощь многолюдного транспорта привлекала его больше. Конечно, частный, личный автомобиль очень важен, и не только из-за скорости и удобства, главное – ощущение самостоятельности, автономности, независимости, насколько это возможно в транспортных потоках. Геннадий не шутя считал, что личные автомобили, хлынувшие в наше Отечество с девяностых годов, дали вечно безлошадному российскому человеку, привыкшему, что его везут, а он послушно и пассивно едет, больше чувства свободы и готовности к переменам, чем любые другие демократические и экономические реформы. Но они же, автомобили, потом и закабалили привязанностью к собственности, кредитами и долгами, желанием улучшить не общество, а в первую очередь свой автомобиль, да и вообще – своя машина ближе к телу.
Геннадий был уверен, что весь мир должен в ближайшем будущем пересесть на комфортабельный общественный транспорт, это экономичней, экологичней и полезнее в смысле дружелюбного общения людей друг с другом в равных по удобству условиях. Потом, лет через тридцать или сорок, они опять обзаведутся индивидуальными средствами передвижения, скорее всего воздушными, но это будут уже другие люди, грамотно умеющие сочетать личное и общее.
Учась в Московском университете путей сообщения, Геннадий создал студенческое конструкторское бюро, которое разработало ряд смелых проектов высокоскоростных поездов с различными принципами движения, включая гравитационные. Он стал победителем международного студенческого конкурса, побывал в США, в Китае, в Японии, где с восторгом прокатился по линии "Тохоку-синкансэн" со скоростью около 700 километров в час, чувствуя себя почти своим среди японцев, так как роста он был небольшого, а верхние веки слегка припухшие. Он влюбился в японцев и в Токио, как, впрочем, влюблялся и в американцев в Нью-Йорке, и в китайцев в Шанхае и Чунцине. Люди, создавшие такие дороги и такие поезда, конечно, достойны любви. И уважения.
И вообще, боже ты мой, думал иногда Геннадий, холодея от изумления, сколько же мыслящего мозгового вещества в головах миллиардов людей, живущих в мире! Это вещество постоянно работает, шевелится, хочет удивить себя и других. Да и сам Геннадий, если бы его спросили, чего он хочет больше всего, ответил бы: удивлять себя и других. Удивлять и радовать, что почти одно и то же. В этом, наверное, и смысл жизни. Глядя на красивое и оригинальное здание, смело стачанный автомобиль, на хорошую игру актеров в кино или на фантастических спортсменов, черт-те что вытворяющих со своим телом и пространством, восхищаясь мыслями и слогом хорошей книги, Геннадий гордился архитекторами, дизайнерами, конструкторами, людьми спорта, искусства и литературы, не различая, кто они, американцы, немцы или русские, он не был болельщиком наших в узком смысле, потому что все земляне для него были – наши.
Геннадий даже стеснялся простоты своих мыслей и воззрений на мир. Он не понимал философских, идеологических и политических споров, вернее, не видел в них смысла, ему все давно уже представлялось ясным: хорошо то, что объединяет людей для хороших дел, и плохо то, что их разделяет или объединяет для дел плохих. Уточняющие вопросы о том, какие дела считать хорошими, а какие плохими, он считал нарочитым придуриванием: это и так все знают. Нации, религии, партии – все это внешнее и второстепенное, полагал Геннадий. В каких-то условиях они важны и нужны, в каких-то вредны и мешают, жизнь в конечном счете определяют очень простые вещи – любовь и тяга к друг другу. Вот и все. Так глупо, что и не поспоришь, посмеивалась над этими рассуждениями одна из его подруг, с которой он до сих пор сохранил хорошие отношения, хоть и на расстоянии.