Шли годы, однообразные и пустые, как ноябрьские дни. Библиотека, семинары, дискуссии о проблемах стиховедения, полные ошибок контрольные работы, которые надлежало править и править. Изредка стаканчик вина с коллегами. С одной из них, специалисткой по Адальберту Штифтеру, старше Крамера на пять лет, он даже жил некоторое время. Потом она предпочла ему социолога, и Крамер снова стал холостяком. Профессора уходили на пенсию, их сменяли новые, а в курсе лекций все оставалось по-прежнему. Тем временем ему стукнуло сорок.
А Бонвару восемьдесят. Его показали по телевизору, засняв издалека, тайком. Бонвар медленно прогуливается вдоль берега в Ури: прямая осанка, одна рука заложена за спину, в другой - толстая коричневая трость. Выходит его последняя книга, сборник коротких зарисовок - простое и незамысловатое описание повседневных вещей.
Бонвар беседует с личным врачом, тот во всех подробностях описывает ему развитие болезни, которая после обычных обострений быстро и необратимо переходит в тяжелейшую стадию, сопровождаемую адскими болями и приступами тошноты. Вскоре после этого разговора Бонвар отправляет жену на какой-то далекий курорт. Теперь он уже умеет обращаться с оружием, и на этот раз осечки быть не могло. Вечером следующего дня он, отпустив прислугу, на террасе под высоким черным небом стреляет себе в голову. Следуют длинные и благоговейные некрологи.
Крамер тоже написал один для журнала гуманитарного факультета. Он упомянул о заслугах Бонвара, о том, какая это была незаурядная и сложная личность. В конце обмолвился о решении вдовы, вполне объяснимом, но все же не вызывающем одобрения, - не делать достоянием общественности прощальное письмо мужа. Большая часть статьи состояла из кусков, вырванных из докторской диссертации, над которой он в то время работал.
Крамер довел ее до конца и сделался доцентом. Через неделю ожидалась ее публикация небольшим тиражом в одном маленьком, но серьезном журнале. Этот объемный труд охватывал все творчество писателя. Крамер заново перечитал Бонвара, прочувствовал старую магию, неизменную красоту и мощь. Снова ощутил колоссальную силу человека, повлиявшего на всю его жизнь.
А потом возник вопрос о названии. Была ли это его идея или редактора? Теперь уже без разницы - оно понравилось им обоим: "Могила Бонвара". Звучало как дань памяти и вместе с тем как намек на то, что Бонвар и его творения принадлежали прошлому. Конечно, неплохо бы приправить название какой-нибудь полемической колкостью, но и такое подходило вполне. Потом выяснилось нечто совсем уж странное: нигде, ни в одной книге, ни в одном архиве не удалось раздобыть фотографию надгробия Бонвара. Крамер с редактором уже оставили свою затею, но на помощь пришел случай. Профессора Эбельвега пригласили на конгресс в Париж, и он взял с собой Крамера. Всего каких-нибудь пара часов от Ури, почему бы не съездить и не сфотографировать самому?
Одна только мысль о том, что он окажется у могилы Бонвара, приводила Крамера в сильное волнение. В конце концов он согласился. Бонвар, сам Бонвар лежал там, и уж на этот раз ему не удастся держаться на расстоянии. О да, в определенном смысле это означало победу. Он поедет в Ури и сделает фотографии, никто не сможет ему помешать. Там, где Бонвар поставил точку в своей жизни. Да. Черт возьми, да.
Вдруг блеснул металлический шпиль колокольни. Несмотря на коварную боль в спине, постепенно подбиравшуюся к шее и к вискам, Крамер ускорил шаг. Пот бежал по лицу, веки слипались, и приходилось снова и снова вытирать глаза и лоб. Несколько раз Крамер присаживался для отдыха: два раза на скамейку, а однажды прямо на асфальт. Скоро жажда станет невыносимой. Неужели здесь негде попить? Его окружали только виллы, деревья, чистота и недоступная прохлада неба. Один лишь раз навстречу попались люди: мужчина и женщина - оба молоды, прекрасно одеты, жара им нипочем. Из садов за изгородью доносились голоса и плеск воды. И никакой тени вокруг. Но теперь-то он уже добрался до цели. При церкви обязательно есть кладбище.
И оно действительно там было. Высокий железный забор с наконечниками копий наверху. За ним - выстроенные, словно к молчаливому параду, могильные камни и кресты. Надо надеяться, ворота не заперты… Да, они легко поддались, даже не скрипнув.
На скамейке неподвижно сидела пожилая дама, рядом стоял мужчина с граблями и, что-то насвистывая, рыхлил землю на свежей могиле. На мгновение мелодия показалась Крамеру знакомой, но память подвела - и мотив снова зазвучал отстраненно. Только этот свист нарушал тишину. Крамер двигался между рядами надгробий, гравий скрипел под ногами, ящерица, гревшаяся на теплом камне, в испуге ушмыгнула. Вдали блестело море.
Где-то здесь должна быть могила. Картонный указатель с датами захоронений: 1985–1990. Теперь главное - не торопиться. Смотреть внимательно! Надгробия из сверкающего мрамора и матового гранита, кресты из дерева и белого камня, более старые покрыты мхом и серым лишайником. И надписи. Имена, имена, когда-то кому-то принадлежавшие и наполненные жизнью; а теперь только звуки, случайные сочетания букв, неразборчивые и бессмысленные. Может, здесь? Нет. Тогда, наверное… Тоже ничего. Или там?… Ряды могил впереди него редели, и вот уже осталось только четыре надгробия, три, два… Тогда наверняка последнее… Он с трудом разобрал имя.
Нет, не "Бонвар".
Как же так? Он точно ничего не пропустил.
Крамер вздохнул. Мужчина с граблями стоял теперь всего лишь в нескольких метрах от него.
- Excusez-moi!
Мужчина обернулся. Его костлявое лицо было наполовину скрыто козырьком кепки.
- Exucusez-moi! Je… Je cherce… Ou est Henri Bonvard?
Глаза мужчины округлились, он в недоумении смотрел на Крамера, прошла секунда, и вдруг он прищурился, улыбка пробежала по его лицу, он резко выпрямился и снял кепку.
- Lʼecrivian?
Крамер в изумлении кивнул.
- Mais oui, Monsieur Bonvard, je lʼai très bien connu, il était un homme très gentil et poli, et il causait souvent avec moi… Mais il nʼest pai ici. Vous le trouvez a Ville Bleue.
Виль-Блё?… Ах да, это предместье Ури, всего лишь несколько домов, поезд там даже не остановился.
- Cʼest un beau cimetiere, et le tombeau de Monsieur Bonvard, cʼest tres grand et cher, un pierre avec une petite statue dʼor…
Служитель с жаром тараторил, он был рад поделиться сведениями. Крамер почти ничего не понимал, но суть уловил: Бонвар был в Виль-Блё. Не здесь.
Он пробормотал "спасибо", повернулся и пошел прочь. За его спиной служитель все еще продолжал говорить; голос сопровождал Крамера до самых ворот. Значит, даже служитель знал Бонвара, на редкость очаровательного и порядочного человека. Крамер зевнул, он чувствовал сильную слабость. Тем временем день перевалил за половину, а ведь еще предстояло проделать пятичасовой обратный путь, сегодня вечером доклад Эбельвега, опаздывать нельзя ни в коем случае. Завтра до обеда будет открытая дискуссия, а вечером они уезжают домой. Могилу Бонвара нужно найти сегодня, и как можно быстрее.
Дорога назад казалась бесконечной. С каждой минутой жара становилась все нестерпимее, к прострелу добавилась пульсирующая головная боль. Солнце светило невыносимо ярко, а темные очки он забыл. Один раз земля покачнулась, Крамер прислонился к забору, закрыл глаза и подождал, пока все пройдет. Попробовал глубоко дышать, но воздух напоминал раскаленную вязкую массу. Через некоторое время он почувствовал себя лучше. На землю перед ним опустилась чайка, растерянно подняла головку, потом увидела море, обрадовалась и улетела.
Неужели! Магазин, а перед ним реклама кока-колы. Крамер купил банку, неумело подергал колечко, в конце концов справился и стал пить. На мгновение он ощутил совершенную пустоту и блаженство.
Вот уже и вокзал. Отправление: пригородный поезд через пятнадцать минут, прибывает в Виль-Блё еще через десять. Крамер озабоченно взглянул на часы; да, он вполне успевал к вечеру в Париж. С перрона, если смотреть поверх пальм, открывался вид на воду. Там с визгом плескались ребятишки, за ними с безопасного расстояния наблюдала водоплавающая птица с экзотическим переливающимся оперением. На противоположной платформе женщина читала арабскую газету, где узелками завязывались черные значки.
Подошел поезд. Не успел Крамер занять место, как поезд тронулся, словно поданный специально для него. И в самом деле, купе было пусто. Свет приветливо разливался по голубой обивке кресел. Даже кондиционер работал.
Высокий худощавый проводник любезно приветствовал его. Крамер улыбнулся в ответ.
- Un billet pour Ville Bleue, aller et retour, sʼil vous plait.
Проводник озабоченно посмотрел на него сверху вниз и покачал головой.
- Ville Bleue? Mais ce train ne sʼarrete pas a Ville Bleue.
- Pardon?
- Cʼest le train pour Paris. Pas le train regional.
Париж? До Парижа? Крамер вздрогнул, словно от сильного электрического разряда. Поезд вез его обратно. Это был не тот поезд!
И что теперь? Сойти на первой же станции и поехать в Ури? Невозможно, он не мог ждать целый час, на это уже нет времени. Вдруг ему на глаза попался аварийный тормоз, маленькая коробочка с красным рычагом, просто потянуть и… Нет, это исключено. Он посмотрел на кондуктора и понял, что никогда не отважится на подобное.
Мимо пролетела группа домов, вокзал, мелькнула надпись Ville Bl… и снова дома, маленькая церковь, и все. Потом опять пальмы, пинии, море.
Вдруг Крамер почувствовал, как сильно устал. Все было кончено, Бонвар победил. В который раз. Крамер стал думать о том, что проходит жизнь, о двух написанных им книжках, которые никого не интересовали, и о времени, проведенном в аудиториях. Одни жили на виллах, создавали шедевры и были всеми любимы. Теперь он знал: им, а не ему уготовано место под солнцем. Собачьи какашки на берегу, жара, боль в спине. Красота предназначалась другим. И нет иного пути.
Проводник озадаченно чесал затылок. Следовало бы потребовать билет, но он не решался. Вместо этого он тихо и тактично удалился, делая маленькие шаги, словно боялся споткнуться. Ему еще не доводилось попадать в подобную ситуацию, здесь даже инструкция была бессильна. Разве там говорится, как себя вести с плачущими пассажирами? Проводник осторожно закрыл дверь купе.
Солнце расплывалось, превращаясь в облако из колючего света; ослепленный Крамер закрыл глаза. Через некоторое время он справился с рыданиями. Где-то внизу отбивали такт колеса, а наверху разносился высокий печальный свисток локомотива. За окном во всей своей красе вспыхивал пейзаж. И серебрилось море.
Развязка
После школы он перепробовал множество профессий, но ни одна не устраивала на все сто. Некоторое время выполнял мелкую работу в одном из офисных муравейников - сортировал бумаги, наклеивал марки, ставил печати, - но кому такое понравится?
Потом поступил на службу в автомастерскую. Поначалу все шло очень даже хорошо, но со временем он понял, что та страстная любовь, которую питали к автомобилям коллеги, в нем никогда не разгорится. А потому вскорости бросил и это занятие и начал присматриваться к чему-нибудь другому.
Он был тогда человеком верующим. Наверное, по этой самой причине и не мог нигде прижиться. Он почти исправно ходил в церковь, а однажды взялся за исповедь блаженного Августина. И хотя до конца не осилил, но отзывавшиеся эхом витиеватые фразы, словно произнесенные в самом кафедральном соборе, произвели на него неизгладимое впечатление. Он даже работал в приходе во время подготовки служб, шествий и других мероприятий подобного рода, и так как этим занимаются не столь уж многие, кое-кто из совета приходской общины обратил на него внимание. Ему предложили место.
Звучало довольно заманчиво: по работе своей этот человек устраивал конгрессы, то есть подыскивал для того, кто их собирался проводить, зал и заказывал места в гостинице, подключал микрофоны и громкоговорители, покупал карандаши и бумагу и заготавливал все то, о чем никто другой никогда бы не подумал. Устроителям конгрессов, так уж повелось, надобно иметь записи всех речей, докладов и дискуссий на пленке - на память или… да кто его знает, для чего. Вот и требовался - дабы застраховаться от срывов - человек, который сидел бы в наушниках за пультом и следил, чтобы все шло без помех; откажет микрофон - бил бы тревогу, заговорит кто-то слишком тихо - настроил бы регулятор чувствительности. Этим он теперь и занимался. Бог свидетель, работенка оказалась совсем не трудная, единственное, что входило в его обязанности, - слушать, не упуская из виду маленькие светящиеся точки, показывавшие колебания громкости и высоту тона. Ему не разрешалось отлучаться, не разрешалось читать или проявлять рассеянность каким-либо иным образом; но он умел работать сосредоточенно: платили тоже довольно прилично. Вот так сидел он каждый день в каком-нибудь конференц-зале на самой галерке, у стены, перед записывающим пультом и слушал. Впереди торчали головы с последних рядов, почти все - с седыми и жиденькими волосами, с затылками, потертыми как края кресел под ними. Выступавшие в большинстве своем - старики, их голоса высокие и слабые, так что приходилось придавать им силу с помощью усилителя.
Разумеется, он понимал немного, чаще всего разглагольствовали о медицине или о сложных технических вопросах. Но слушал он всегда. Внимательно и с искренним интересом.
Вскоре, правда, сообразил: лучше не ломать голову над услышанным. Это ни к чему не приводит и только вызывает жуткое чувство, будто живешь бок о бок с чем-то на редкость беспочвенным и неопределенным. Он старался пропускать мимо ушей и оставаться равнодушным к тому, что произносилось перед ним изо дня в день. И это получалось.
Во всяком случае вначале. Он слушал доклады, наверное, обо всем на свете. И вскоре заметил: ни в чем нет единства. Никогда. Если один рассказывал об открытии, тут же встревал другой и объявлял все ересью. А после выступал третий, утверждавший, что открытие это совсем не ересь, и потом следующий, и так далее; и так всегда, не важно, шла ли речь о лечении зубов или рекламных стратегиях. Однажды, на конференции философов, он услышал, что некто уже много лет назад заявил, будто все можно поставить под сомнение, но только не то, что ты и есть тот самый сомневающийся; и будто в этом заключается достоверное и, между прочим, единственно достоверное знание. Но потом на эту идею все ополчились, да еще в выражениях совершенно ему неведомых, и опровергли. Значит, опять что-то не то.
Камень, тысячелетия пролежавший на одном месте, омываемый водой, все равно будет камнем. Но однажды и от него останется лишь мокрое место. А есть ли конец у времени? Он слушал о безграничном пространстве, которое, оказывается, не безгранично, о магической империи чисел, о химическом соединении и распаде. Перед ним наматывались километры магнитофонной пленки, которую больше никому и никогда не суждено услышать. Так проходили годы.
Раз воскресным утром он отправился на прогулку в парк. Была весна, к отдаленному шуму автомобилей примешивались щебетание птиц и детские визги из песочницы. Деревья распустили белые цветки; дул слабый ветерок. Вдруг он остановился и, к немалому своему удивлению, опустился на скамейку. Он просидел долго, а поднявшись, твердо знал, что больше ни во что не верит. Он побрел домой с застывшей и кривоватой улыбкой на лице. А дома разрыдался.
Вообще-то жизнь не баловала его событиями. Он ясно сознавал, что в конце концов придется жениться. Но в какой-то момент заметил: скоро будет поздно. На людях он почти не показывался, старые приятели считали его немножко странным, а новыми обзавестись не пришлось. Раньше, когда он рисовал себе будущее, там всегда находилось место для женщины и - пусть даже в некотором тумане - детей. Но подруга жизни не появлялась. Настала пора действовать. Но как? С годами он почти разучился совершать поступки. А еще позже, к своему собственному изумлению, обнаружил следующее: мысль о том, что свою единственную и неповторимую можно так никогда и не встретить, не столь уж мучительна. Прошло еще какое-то время, и жениться стало действительно поздно.
Между тем он по-прежнему записывал доклады. Но вокруг сгущалось какое-то странное смятение, не то чтобы тягостное - но он находился в самом его центре и чувствовал, что тонет. Нет, то было не сомнение, а глубочайшее всеохватывающее неверие, вечная, всепронизывающая, ничем не ограниченная пустота. Ничего правильного, ничего завершенного, ничего лучше или хуже всего остального. Изо дня в день он слышал, как люди открыто высказывали свое мнение, а другие им возражали, и он не видел этому конца. А если двое приходили-таки к согласию, то непременно выступал вперед третий, это согласие нарушавший. При всем том он как-то само собой и, собственно, даже против воли постепенно накопил большие знания. Но ни во что их не ставил.
Мир вокруг, все самое простое и обыденное, вещи, которыми он всегда занимался, с которыми сталкивался, на которых сидел, которых касался и нюхал, неприметно изменились. Его квартира, кровать, стол и телевизор, длинные ряды в конференц-залах, серый асфальт тротуара, небо над головой, деревья и дома - все поблекло; краски потускнели, утратив прежнюю силу. Легкий туман, едва уловимый, накрыл мир - туман унылого ноябрьского утра.
Человек, некогда устроивший его на работу, давным-давно умер. С тех пор делами заправлял его сын, который в сущности ничем не отличался от отца, в остальном же - никаких значительных изменений. Он делал свое дело, и постепенно стало ясно: так будет всегда. Утром он появлялся на месте, включал аппаратуру, надевал наушники и слушал. Вечером отправлялся домой. Если кто-нибудь с ним заговаривав он давал односложные ответы, иногда не отвечал вовсе.
Когда наступал выходной, он слонялся по городу, глазея на людей. А люди проплывали мимо; частенько казалось, что они вот-вот растворятся, словно невидимки, и исчезнут. Но ничего подобного не происходило или во всяком случае происходило довольно редко. Так он и к этому утратил интерес.