Адские штучки - Наталья Рубанова 2 стр.


Кое-кто интересуется, "так ли важно живыми цыплятами и мышами", нельзя ли использовать некий субпродукт: есть же гуманные альтернативы etc., но Лина не слышит, выражение лица не меняется – лишь только паук всё увеличивается и увеличивается, того и гляди – вот-вот прыгнет на пол, запляшет и, окутав тончайшей сеткой, высосет её, как ту муху – третьего дня… Лина не замечает, Лина будто б его не боится: "Щеночков на Птичке брали… сама покупала… они, змеи, всех душат сначала", – взгляд блуждает и на секунду туманится.

Одной ли мне к а ж е т с я – не ослышалась? Переспрашиваю: Лина кивает. "Ну а потом – потом-то что?" – переспрашивают другие. – "Потом домой привозила, что-что…" – теребит ворот. "Ты смотрела на то, – мы, странно, на ты, – как душили?"

Лина тушит "бидис" и направляется в туалет: её рвёт – дверь остаётся открытой.

Разговор провисает.

Облако дыма в подражание классику натягивает штаны – жмут, упс.

Я понимаю, что из подобного материала вышел бы преотличный рассказ.

Как можно было бы описать Лину, выходящую – сны-уж-сбываются, – невтерпёж-замуж.

"Мужчины мечты" приходят: случается.

Пусть в масках биологов.

Змеезаводчиков.

Да мало ли!

Как можно было б раскрыть "душевные метания героини", все её "за" и "против", все эти треклятые бесплодные искания и пресловутое о!диночество, все эти чёртовы "смыслы", полные одной пустоты, штурм унд дранк, bla-bla… – не забыть про умирающего попугая её, умирающей от рака, френдши… "Да у неё самой онко!" – шепчет мне кто-то на ухо: он знает её лет тысячу, он у!веряет: "Лина, на самом деле, хорошая…".

Ок, продолжаем визуализировать текст.

Вот Лина на Птичке.

Зима.

Допустим, зима: как здесь и сейчас – за окном и в зрачках.

На Лине оранжевая дублёнка и высокие сапоги.

От Лины пахнет куантро и духами.

Лина ходит между рядами, приценивается.

У неё, на самом деле, добрые, очень добрые глаза: каждый хочет отдать щеночка.

"Вы уж его берегите…" – Лина кружит по Птичке долго, Лина принюхивается.

Прицеливается.

Стреляет.

Лина представляет, как они будут смотреть: у них ведь удобная, нет, правда удобная кровать.

Наверху – анаконды.

"Так рыжий или пятнистый?" – "Белый" – "Ну-ну, кончай разрываться, обед пролаешь! То же мне, Бим… Повезло ж, в добрые руки попался…"

В первый раз, конечно, не по себе.

Принести в дом, раздеться, лечь с ним, гладить его: "биолог" войдёт через миг, и тут-то!

Долгий, мощный, превосходный оргазм. "Любовь есть смерть, смерть есть любовь – это цитата или ты сам придумал?"

"Берите, вот этого вот берите! – толстая тётка в фуфайке протягивает Лине тёплый комочек. – Красивый какой! А ла-асковый!..".

Паук проходит сквозь руку Лины и, передвигаясь по венам и артериями, добирается до четырёхкамерного – забавно, я вижу, как меняет оно свой цвет: раковые клетки её любви множатся, раковые клетки её любви – белого, как саван фаты, цвета.

[Простые люди]
кошмартик

…вдрабадан явится орать начнет денег требовать а деньги откуда поди на трех работах-то шваброй помахай только б кулаки не распускал скотина чего на аборт не пошла дурында ребеночка ей подавай видите ли вот и подавись на старости лет своим ребеночком жеребеночком козленочком жизни нету да и не было ее никогда жизни чего видела видела-то чего детство считай и то украли мамашка как за отчима вышла так к бабке в деревню засунула зимой в резиновых сапожках бегала кости ломят надо говорят к ревматологу а есть разве время по ревматологам этим сама в восемнадцать выскочила чтоб от бабки-то хуже стало поди-принеси да еще все не так аборты опять же детей не хотел первый помер вторую залечили развод потом-то второй раз вроде как по любви хороший был смирный пил поначалу немного по праздникам потом каждый день а там и печень в дырках господи а денег Чертиле не дашь посуде конец а то и лбом об стенку колошматиться начнет больной больной же васильевское отродье голоса слышит шизофреник сынуля табуреткой на мать это ж надо бугай здоровый корми его сил никаких устала хоть в гроб ложись сколько ж терпеть одного алкаша схоронила другой со свету сживает как вчера на подоконник сволочь встал орет я мать щас выброшусь если денег не дашь я мать щас выброшусь гнида перед соседями не то что неудобно в глаза смотреть не моги цепочку золотую пропил телевизор пропил ковер пропил а больше и нечего холодильник не вынес тяжелый наверное развяжи руки господи хуже ада ты прости коли можешь не умею молиться не умею в церкви-то даже страшно стоять не там ступишь бабки сразу цыкают противные вредные они как ты при себе таких держишь только а я свечку тихонечко вот поставлю да разве дойдет до тебя огонек-то ее вон их сколько поди каждому помоги всей жизни не хватит знаю умом не понять не знаю за что мучаешь так только изводишь за что меня что сделала тебе я мы же все простые люди простые люди-и-и-и…

Лизавета Федоровна, еще секунду назад крепко сжимавшая поручень, вдруг обмякает, безвольно опускает руку и затравленно оглядывается: собственно, как по нотам – да и чего хотела-то? Та же предсказуемость скучных поз, те же унылые сочетания грязно-черного и темно-коричневого, тот же пар из крикливых ротовых отверстий с нелеченными зубами да все та же ее, Лизаветы Федоровны, уязвимость.

Каждый вечер, возвращаясь с работы, она протискивается в неудобную дверь автобуса (маршрутка, не говоря уж о машине, – для неэкономных "белых"), и думает, увертываясь от локтей: вот толкни ее – да что "толкни"! дунь, – и тут же она рассыплется, превратившись из "каменной бабы" в горстку белого песка – того самого, увиденного во сне лет двадцать назад: не достать, не потрогать, не забыть н и к о г д а: и вообще – ничего, нигде, ни с кем, и нечего о том! Не до лирики – неделю как обчистили: аккуратный разрез на сумке, сразу и не заметишь: профи, профи, ловкость рук, достойная восхищения – и не почувствовала ведь, и ухом не повела, мать их…

В милиции долго уговаривали не заводить "дело", предлагая написать "ввиду потери" – Лизавета Федоровна и махнула рукой: все одно – не найдут, все одно – деньги не вернешь, но у кого вот занять, чтоб дотянуть до получки, неизвестно. Хотя, думает она, грех жаловаться: соль есть, и лук в чулке, и полмешка картошки в чулане, чая да сахара немного – с голоду-то поди не опухнут. На карточки только вот… то ли дело с "единым", а теперь вот на поездки треклятые тратиться: государство не проведешь, государство бдит, го-су-дарст-во…

Полуулыбка дамы, покупающей в переходе метро нежные темно-сиреневые ирисы, застает Лизавету Федоровну врасплох – она даже останавливается на миг, чтобы рассмотреть получше ее уютное ярко-оранжевое пальто, блестящие, в тон, сапоги на высоченных каблуках да сумку от каких-то там "кутюр": "Неужели кто-то счастлив? Неужели можно быть счастливым? Можно вот так – просто – покупать цветы и у л ы б а т ь с я?" – а у Лизаветы Федоровны в глазах какая-то рябь, а Лизавете Федоровне мерещится уж ленинградская тетка, утопающая известно где в ирисах… Помахивая перед носом племяшки цветами, мертвая тетка садится на излюбленного конька-гробунка: "По улице… Ходить только по центру по улице-то! Только по центру улицы ходить!! Ни к дому какому, ни к парадному какому чужому не ходи – сожрут… Простые люди… Не принято о том… Блокада, дорога жизни… А соседочку-то мою, Валеньку, съели… Уволокли… По центру ходить, по центру улицы, посередке по одной только! Ни к какому парадному чужому не ходи, упаси Боже – к подвалу…".

– Да помогите же, помогите! – кричит дама с ирисами. – Ей плохо!..

Выйдя кое-как на поверхность, Лизавета Федоровна – глаза вниз – ежится и привычно направляется к остановке: по сторонам она смотрит лишь для того, чтобы увернуться от возможного столкновения с суетливыми "согражданами", которые, того и гляди, собьют с ног. А скользко: не хватает только переломаться – с работы выгонят, Чертила вещи пропьет, квартиру спалит… "Самую крепость – в самую мякоть" – впрочем, стихов этих Лизавета Федоровна не знает и никогда не узнает: какие стихи, когда встаешь в пять утра пять дней в неделю, с одной уборки скачешь на другую, с другой – на третью, а дома – и сказать никому нельзя, что творится! Нет у нее продыха, нет и быть не может: в автобусе Лизавета Федоровна встает в относительно безопасное (людье) место и, прижавшись лбом к замерзшему стеклу, застывает – через минуту на подтаявшем узоре вырисовывается прозрачный кругляш-колобок. В детстве, помнится, они с братом (белые шапки с помпонами, красные одинаковые шарфы и варежки, расплющенные носы) прикладывали к окну трамвая пятикопеечные монетки, а потом долго на них дышали… Вот и сейчас: акварель Деда Мороза плачет, можно долго разглядывать дома, улицы, прохожих… Где теперь ее брат? Бааальшой человек, говорят, ищи-свищи!

"Граждане пассажиры, выход через заднюю дверь…" – неприятный тенорок… Так было и вчера, и позавчера, и три дня назад, когда двадцатиминутная дорога оборачивалась часовой. Снегопад – красивое "буржуйское" словечко – простому человеку ни к чему.

Лизавета Федоровна еще плотнее прижимается лбом к стеклу и зажмуривается: Лизавета Федоровна не понимает, почему они все так хотят замуж ("А он?" – "А что – он? Молчит… Тянет…" – "Ну а ты?"…): ах, если б только можно было "развернуть" чертово колесо, о т к а т и т ь! Уж она точно не стала бы портить паспорт да лежать в уроддоме с разрывами, а потом, двадцать лет спустя, обивать пороги больниц – да еще каких больниц!

– Чертила, а что… что именно тебе говорят-то? – спросила она как-то сына, разговаривающего с г о л о с а м и, а, услыхав ответ, надолго заперлась в ванной.

Надо просто заткнуть уши, уши, у ш и, только и всего: "В магазин пошла – тыщу взяла, так и не купила ниче толком…" – "Дак еще ж коммуналка вся подорожает!" – "Правдаштоль?" – "Совсем задушили, сволочи!" – "Их бы на пенсию нашу! Месяцок… На три тыщи-то…" – "Думка проклятая – обдумалась, как обгадилась!" – "А по ящику говорят, уровень жизни подымается" – "Не уровень жизни, а уровень жопы! Жопа у кого-то торчком торчит, выше головы! Они ж там все пидарасы, ага!" – "Ты прям знаешь, что пидарасы!" – "Не пидарасы, а сексменьшинства! Геи…" – "Ну да, чисто голубки…" – "Ты б, голубчик, заткнулся, пока я тебе в морду не дал" – "Чего сразу в морду-то?" – "Ванчо!" – "У них мозги в жопе, га-га-га!" – "Я бы этих всех…" – "Господа, а как же социальные программы? Развитие инфраструктуры? Интернетизация? Да ведь гражданская война могла б начаться, кабы не през…" – "Ты откуда взялся, чмо в шляпе? Ты, может, сам пидар?" – "Что вы себе позволяете? Я женат, у меня двое детей! И вообще, надо быть толерантными…" – "Глянь-ка…" – "Че? Рантными? Ты че в натуре выражаешься, мудило? Быстро извинился!" – "Да я, собственно…" – "Я те щас, на х. й, такую рантность покажу, закачаешься! Ща за яйца подвешу – и все!" – "Коля, слышь, хороший, успокойся, а, Колечка? Не кипятись!" – "Рот, дура, не разевай, усвоила?" – "Ну прости, прости…" – "Е. ать тебе не перее. ать, тьфу!" – "Люди, мужчины! Да что ж это такое! Угомоните их – здесь женщины и дети! Почему они должны все это слушать?" – "А хули, пусть привыкают! Мы люди простые, че думаем – то и говорим, да, Колян?" – "Во… А то ишь: рантность: бей жидов, спасай Россию!" – "Мама, роди меня обратно!" – "Товарищ водитель, когда поедем?" – "Последнего т о в а р и щ а дерьмократы знаешь когда прибили?" – "Граждане, соблюдайте в салоне правила поведения согласно инструкции: инструкция висит у кабины водителя!" – "Какой, на х. й, инструкции, когда тут одни жиды и пидарасы? Русских мужиков нормальных ваще не осталось, ля буду! Одни эти… говноеды… из телевизора!" – "Да чего ты к нему прицепился? Ну какой он пидар? Вообще на хохла похож" – "И то правда: и акцент хохляцкий… Ну-ка, скажи на своей собачьей муве…" – "Сало, небось, ломтями хавает!" – "Вот я ж и говорю: одни пидары да хохлы… Понаехали тут!" – "Уважаемые пассажиры! Просьба соблюдать спокойствие! Отправка транспортного средства по техническим причинам задерживается" – "О! Час до этого проклятого Кукуева едем, тут и ангел чертом станет!" – "И не говори… Ребят, а давайте споем!" – "Чего споем-то?" – "Тсс, тихо! Темная ночь, ты, любимая, знаю, не спишь…"

Лизавета Федоровна не спит что-то около двух лет: с тех самых пор, покуда в Чертиле не проснулись дремавшие до того гены. Сама, конечно, виновата – все боялась чего-то, все думала: "Авось образуется, парню отец нужен". Так все и разрушилось в чаду пьяном, к тому же печень: существительное – то, что существует? – "вдова" долго жгло слух… А теперь – что? Теперь, только-только сумерки, и глаза уж слипаются, руки тяжелеют, ноги затекают, а голова так и норовит "спрыгнуть" на грудь. Часто Лизавета Федоровна выходит из полузабытья только на своей – одним лишь чертом не забытой – остановке: благо, та конечная, не проспишь.

…вдрабадан явится орать начнет денег требовать а деньги откуда поди на трех работах-то шваброй помахай только б кулаки не распускал скотина чего на аборт не пошла дурында ребеночка ей подавай видите ли вот и подавись на старости лет своим ребеночком жеребеночком козленочком жизни нету да и не было ее никогда жизни чего видела видела-то чего детство считай и то украли мамашка как за отчима вышла так к бабке в деревню засунула зимой в резиновых сапожках бегала кости ломят надо говорят к ревматологу а есть разве время по ревматологам этим сама в восемнадцать выскочила чтоб от бабки-то хуже стало поди-принеси да еще все не так аборты опять же детей не хотел первый помер вторую залечили развод потом-то второй раз вроде как по любви хороший был смирный пил поначалу немного по праздникам потом каждый день а там и печень в дырках господи а денег Чертиле не дашь посуде конец а то и лбом об стенку колошматиться начнет больной больной же васильевское отродье голоса слышит шизофреник сынуля табуреткой на мать это ж надо бугай здоровый корми его сил никаких устала хоть в гроб ложись сколько ж терпеть одного алкаша схоронила другой со свету сживает как вчера на подоконник сволочь встал орет я мать щас выброшусь если денег не дашь я мать щас выброшусь гнида перед соседями не то что неудобно в глаза смотреть не моги цепочку золотую пропил телевизор пропил ковер пропил а больше и нечего холодильник не вынес тяжелый наверное развяжи руки господи хуже ада ты прости коли можешь не умею молиться не умею в церкви-то даже страшно стоять не там ступишь бабки сразу цыкают противные вредные они как ты при себе таких держишь только а я свечку тихонечко вот поставлю да разве дойдет до тебя огонек-то ее вон их сколько поди каждому помоги всей жизни не хватит знаю умом не понять не знаю за что мучаешь так только изводишь за что меня что сделала тебе я мы же все простые люди простые люди-и-и-и…

Она ставит сумку на снег и, пошарив в кармане пальто, чиркает спичкой: неожиданно ее красивый рот кривит странная улыбка – впрочем, всего какие-то доли секунд. Лизавета Федоровна замирает от неожиданно резкой боли под лопаткой, уходящей в подреберье, и… Мечты-мечты! А ведь, кажется, умри она здесь и сейчас, исчезнут все беды: не нужно будет выходить в пять утра из дому, трястись в набитом автобусе, толкаться в метро, торопиться к семи на первую работу, чтобы махать там шваброй до десяти, тянуть время до двенадцати и ехать на вторую и, наконец, сломя голову, нестись на третью, а потом, не чуя себя, снова толкаться в метро, трястись в набитом автобусе, выискивать в магазине "что подешевле", заходить в квартиру со стойким, не выветриваемым, запахом перегара, да ждать Чертилу, у которого либо водка, либо "голоса", а то и все вместе, пес его разберет: и так каждый день, а в выходные еще хуже… доигралась-допрыгалась, лошадка, пшла, давай-ка, хоронить одно некому, так что не умничай, подумаешь, болит у нее – ишь, чего выдумала! Давай-давай… Хоть картошки ему начистишь, не жрет же, не жрет ничегошеньки!.. Иди-иди, да иди же, не стой истуканом, ну…

Оказавшись как-то "по делу" на Тверской (нотариус), Лизавета Федоровна изумилась: "Москва-то красивая какая стала, это ж надо!.." – она ведь не была в г о р о д е лет шесть, если не больше. Все ее удивляло: зазывные витрины, огни, пестрая разноголосая толпа, обилие иномарок, но главное – тот особый дух, чудом сохранившийся лишь в центре, да и то не везде. Магазины представлялись Лизавете Федоровне чуть ли не музеями (тончайшее шелковое кашне за три тысячи ввело в ступор), а в тот же "Елисеевский" она и вовсе побоялась войти, позволив себе рассматривать гастрономическое изобилие лишь сквозь стекло. Увидев же целующихся то ли мальчиков, то ли девочек – парочка сворачивала в переулок к клубу без вывески, – Лизавета Федоровна окончательно почувствовала себя не в своей тарелке, и заторопилась: ей ли "гулять", в самом деле, чего это она вздумала! Чертила, чего доброго, еще квартиру спалит… Если еще не… На улице только остаться не хватало – мало ли ей горя выпало? А эти-то, эти… Надо же… Неужто – любовь? Странно… А все лучше, чем с водкой… Да лучше б Чертила голубым – как их там называют? – уродился, прости господи… Да хоть с кошкой… А что? Только б не пил! Она бы поняла: она вообще с детства понятливая.

Лизавета Федоровна перешагивает через банку из-под кофе, полную окурков, откатывает ногой пустую бутылку, другую, третью, присаживается на краешек стула и, спрятав лицо в ладони, начинает раскачиваться. Она не помнит точно, сколько это продолжается, и обнаруживает свою оболочку, скрюченную в три погибели, уже на маленьком кухонном диванчике. Подглядывающий за ней чертенок находит, будто во сне Лизавета Федоровна походит на ангела, и убирается во Свояси, а там, во Своясях, кричать Лизавете Федоровне – не докричаться, стучать – не достучаться! Ни единой живой души кругом, одни мертвецы ручищи свои к ней тянут, кошмарами мучают, но самый главный, "самый страшный ужас" – кто б мог подумать? – цок-цок-перецок! – стук каблучков удаляющийся. Да разве забыть ей когда эти лакированные, с бантиком, туфельки, да разве не завыть на перроне том? – а от бабки то ли луком несет, то ли плесенью какой, а может, и всем вместе – цок-цок! – "Мамочка! Не уезжа-а-ай!" – перецок…

А там и первенец – дня не прожил: "Родить и то не можешь!" – в живот, в живот. Через год – девочка, глазки ясные, солнышко: врачи "залечили". Что ни день, Лизавета Федоровна за ней в кроватку – вместо щита малышка: "На кого руку поднимаешь? На ребенка? Ирод!" – кричит. Да вот же они, пальчики сладкие, любимые! Два годика любовалась… А вот и мамочка – цок-перецок! – красивая, молодая: "Здравствуй!", а вот и муженек покойный, а вот и печень его, печень его дырявая в крови, печень его поганая, свят-свят-свят-а-а-а!..

Лизавета Федоровна просыпается от скрежета ключа. "Денехх дава-ай!" – Чертила наступает из коридора; она суетливо прячет последнюю сотенную под матрас. "Ты, сука старая, ты зачем деньги прячешь? На похороны себе собираешь? Тебе куда деньги – солить?" – и в живот, в живот.

У Лизаветы Федоровны в глазах уж красным-красно – так красно, что, кажется, онемечь Чертилу, устрани досадную помеху – и все тут же утроится, образуется: и ночами спать можно будет, шутка ли! "Не дашь, сука, денег, из окна выброшусь! Вот те крест – выброшусь! Прям щас! Перед соседями неудобно, ха! Неудобно знаешь что? В ж. пу е. аться! Деньги давай, деньги, говорю, дала быстро, а то спрыгну – локти кусать будешь!"

Назад Дальше